Ii. по вольфу графу фон калькрейту

РЕКВИЕМ

Так я не знал тебя? А у меня

ты на сердце, как тяжесть начинанья

отсроченного. Сразу бы в строку

тебя, покойник, страстно почиющий

по доброй воле. Дал ли этот шаг

то облегченье, как тебе казалось,

иль нежитье — еще не весь покой?

Ты полагал: где не в цене владейье,-

верней кусок. Ты там мечтал попасть

в живые недра дали, постоянно,

как живопись, дразнившей зренье здесь,

и, очутившись изнутри в любимой,

сквозь все пройти, как трепет скрытых сил.

О, только бы теперь обманов чувств

не довершил ты прежнюю ошибку.

О, только б, растворенный быстриной,

беспамятством кружим, обрел в движенье

ту радость, что отсюда перенес

в мерещившуюся тебе загробность.

В какой близи был от нее ты здесь!

Как было тут ей свойственно и свычно,-

большой мечте твоей большой тоски.

……………………………….

Зачем ты не дал тяготе зайти

за край терпенья? Тут ее распутье.

Оно ее преображает всю,

и дальше трудность значит неподдельность.

Таков был, может быть, ближайший миг,

в венке спешивший к твоему порогу,

когда ты перед ним захлопнул дверь.

О этот звук, как бьет он по вселенной,

когда на нетерпенья сквозняке

отворы западают на замычку!

Кто подтвердит, что не дают щелей

ростки семян в земле; кто поручится,

не вспыхивает ли в ручных зверях

позыв к убийству в миг, когда отдача

забрасывает молнии в их мозг.

Кто знает, как вонзается поступок

в соседний шест; кто проследит удар,

когда кругом проводники влиянья.

И все разрушить! И отныне стать

навек такою притчей во языцех.

Когда ж герой в неистовстве души,

на видимости разъярясь, как маски,

срывает их и обнажает нам

забытое лицо вещей, то это

есть зрелище и зрелище навек.

И все разрушить. — Глыбы были вкруг,

и воздух веял предвкушеньем меры,

бессильный зданье будущее скрыть,

а ты, бродя, не видел их порядка.

Одна другую заслоняла; все

врастали в фунт, едва ты их касался

без веры, что подымешь; и один

загреб их все в отчаянье в охапку,

чтоб ринуть вниз в зияющую пасть

каменоломни. Но они не входят.

Ты покривил их страстью. — Опустись

на этот гнев, пока он был в зачатке,

прикосновенье женщины; случись

вблизи прохожий с недосужим взглядом

безмолвных глаз, когда ты молча шел

свершать свое; лежи дорога мимо

слесарни, где мужчины, грохоча,

приводят день в простое исполненье:

да нет, найдись в твоих глухих зрачках

местечко для сырого отпечатка,

преграду обходящего жучка,-

ты б тотчас же при этом озаренье

прочел скрижаль, которой письмена

ты с детства врезал в сердце, часто после

ища, не сложится ль чего из букв,

и строил фразы и не видел смысла.

Я знаю, знаю: ты лежал ничком

и щупал шрифт, как надпись на гробнице.

Все, что ты знал горячего, дрожа,

ты подносил, как светоч, к этой строчке.

Но светоч гас, не дав ее постичь,

от частого ли твоего дыханья,

от вздрагиванья ли твоей руки,

иль просто так, как часто гаснет пламя.

Ты был чтецом неопытным. А нам —

не разобрать в скорбях на расстоянье.

И лишь к стихам есть доступ, где слова

отборные несет былое чувство.

Но нет, не все ты отбирал; порой

начатки строф, как целого предвестья,

валились в ряд, и ты их повторял,

как порученье, мнившееся грустным.

О, вовсе б не слыхать тебе тех строк

из уст своих. Твой добрый гений ныне

иначе произносит тот же текст,

и как, пленясь его манерой чтенья,

я полн тобою! Ибо это — ты;

тут все твое, и вот в чем был твой опыт:

что все, что дорого, должно отпасть,

что в пристальности скрыто отреченье,

что смерть есть то, в чем можно преуспеть.

Тут все твое, три эти формы были

в твоих руках, художник. Вот литье

из первой: ширь вокруг живого чувства.

Вот что вторую полнило: творца

не жаждущее ничего воззренье.

В последней же, которую ты сам

разбил, едва лишь первый выпуск сплава

из сердца ворвался в нее, была

та подлинная смерть глубокой ковки

и превосходной выделки, та смерть,

которой мы всего нужнее в жизни,

да и нигде не ближе к ней, чем здесь.

Вот чем владел ты и о чем ты часто

догадывался; но затем тебя

пугали этих полых форм изъемы,

ты скреб их дно, и черпал пустоту,

и сетовал. О старый бич поэтов,

что сетуют, тогда как в сказе суть;

что вечно судят о своих влеченьях,

а дело в лепке; что еще поднесь

воображают, будто им известно,

что грустного, что радостного в них,

и будто дело рифм греметь об этом

с прискорбьем или с торжеством. Их речь,

как у больных; они тебе опишут,

что у кого болит, взамен того,

чтобы самим преобразиться в слово,

как в ярости труда каменотес

становится безмолвьем стен соборных.

Вот где спасенье было. Если б раз

ты подсмотрел, как рок вступает в строку,

чтоб навсегда остаться в ней и стать

подобием, и только, — равносильным

портрету предка (вот он на стене;

он схож с тобой, и он не схож) — тогда бы

ты выдержал.

Но мелочно гадать

о небывавшем. И налет упрека,

упавший вскользь, направлен не в тебя.

Все явное настолько дальше наших

догадок, что догнать и доглядеть

случившееся мы не в состоянье.

Не устыдись, коль мертвецы заденут

из выстоявших до конца. (Но что

назвать концом?) Взгляни на них спокойно,

как должно, не боясь, что по тебе

у нас особенный какой-то траур,

и это им бросается в глаза.

Слова больших времен, когда деянья

наглядно зримы были, не про нас.

Не до побед. Все дело в одоленье.

Перевод Б. Пастернака

Наши рекомендации