Разрушение границ и утрата ценностей
Наряду с дезинтегрирующим воздействием переживания полной сдачи внутренних принципов и беспомощности происходит сотрясение самых основ личности и разрушение системы убеждений. При травме также всегда утрачивается базисное самопонимание и мировоззрение.
Обычно мы упорядочиваем все, что происходит в нас самих и в нашем окружении и, чтобы лучше понимать происходящее, формируем мировоззрение и индивидуальную жизненную философию. При этом мы, как показано в исследованиях самопознания в рамках когнитивной психологии, руководствуемся вполне определенными убеждениями, частично осознанными и частично полуосознанными, то есть когнитивными схемами, которые задают рамки того, как мы понимаем себя и свое окружение. Они выполняют функцию адаптации и помогают устанавливать здравый баланс между желанием и отвержением, а также упорядочивать все пережитое в осмысленную систему взаимосвязей и удерживать самооценку в относительно стабильном состоянии. При любой травме происходит сотрясение следующих основополагающих убеждений человека, связанных с этими функциями:
• вера в то, что мир доброжелателен и что мы сами неуязвимы;
• вера в то, что мир имеет некий смысл, предсказуем, подконтролен и справедлив;
• вера в то, что мы сами обладаем ценностью, достойны любви, хороши и сильны (Epstein, 1985; Janoff-Bulman, 1993).
Обычно в ходе социализации и в конфронтации с культурой, в которой человек живет, он вырабатывает некую перспективу, которая помогает осмысленно структурировать даже тяжелые, кризисные события и, несмотря на трудные жизненные обстоятельства, не терять надежды (Lazarus, Folkmann, 1984).
Очень трогательное впечатление оставляет запись, которую сделала в своем дневнике военных времен голландская еврейка Этти Хиллезум и которая демонстрирует стабильную Я-концепцию и мировоззрение:
«Все это – часть жизни, и все же жизнь прекрасна и наполнена смыслом даже в своей бессмысленности, если только каждой вещи отводится свое место и если жизнь видится во всем своем единстве, так что все становится законченным целым» (Gaarlandt, 1993, S. 128).
И если осмысленный ход жизни может быть описан как удовлетворение базовых потребностей человека, как гармоничное равновесие между приспособлением к внешним социальным условиям и потребностью в самореализации, между самоограничением и доверительной открытостью внешнему, то при травме этому балансу наносится огромный ущерб. Даже если границы Я не разрушены полностью, то происходит «отталкивание» в виде чрезмерной защитной реакции отграничения и рефлекса «замирания». Вместо гибкого колебания между отграничением и открытостью, что характерно для диалектики здорового жизненного процесса, наступает паралич и окостенение личностных границ, сокращение жизни до минимального уровня (vita minima), до «жизни при свече». Из-за внешней угрозы в условиях большей осторожности и недоверия должны быть заново определены собственные границы и сокращено жизненное пространство. Беккер указывает на то, что устанавливается новое равновесие между внутренним и внешним миром, при котором тяжело травмированные люди должны заново, так сказать, «переоборудовать» себя, приспособиться к деструктивному миру. Беккер назвал новый баланс «равновесие разрушения». В этом случае задачей терапевта становится «разрушение равновесия разрушения», то есть торможение защитной реакции приспособления к деструктивному миру с помощью своей аутентичной установки на доверие (Becker, 1992).
Травмирующие события невозможно интегрировать в существовавшую до травмы систему взаимосвязей; они делают невозможными «доверительные» реакции и способы совладания с трудностями, а также ведут к когнитивной дезорганизации. Человек кажется себе незначительным и обескураженным, а мир – угрожающим, ненадежным, злонамеренным и неконтролируемым.
Фельдманн исследовал подобную смену жизненной перспективы и когнитивную переориентацию Я-концепции у женщин, подвергшихся насилию, и описал эти процессы как последствия виктимизации (Feldmann, 1992; Janoff-Bulman, 1993). После травмирующих событий полуразрушенные убеждения человека должны быть заново собраны вместе и сопоставлены между собой, чтобы, несмотря на травму, сохранилась идея смысла окружающей жизни. К такому когнитивному переориентированию относится своего рода «растяжение» существовавших ранее схем (Sgroi, 1988), чтобы все же найти травме место в пределах позитивных образов и представлений о себе и мире. Фельдманн пишет об этом процессе:
«Это означает, что необходимо отойти от представлений о глобальной злонамеренности и неконтролируемости окружающей действительности, а также от представлений о себе как о слабом и уязвимом человеке, поскольку они непродуктивны для жизни в реальном мире. Следующим шагом становится создание личной «теории» действительности, достаточно реалистичной, чтобы ассимилировать травмирующее событие и локализовать его, чтобы позволить жизни быть ценной, несмотря на все ее ограничения, позволить себе снова войти в жизнь» (Feldmann, 1992, S. 98).
В психотерапии травматического опыта речь идет о том, как могут быть отвоеваны назад смысл и жизненные ориентиры после прорыва хаоса бессмысленности в относительную упорядоченную картину мира и после погружения в абсолютный мрак и несвободу внутри и снаружи.
Решающими для масштаба развития симптомов и возможностей психологической переработки травмы являются не только травмирующие события, насилие или пытки, но и то, каким образом человек понимает, с чем он столкнулся, и какое значение он придает травме. Когнитивная организация человека, его жизненные аксиомы и базовые убеждения влияют на то, как будут оценены события. Любое внешнее раздражение находит отклик и в мышлении, и в чувствах человека. Происходит процесс оценивания, который зависит от структуры его личности, от его способностей и слабых мест. Поэтому одна и та же ситуация, одна и та же травма по-разному переживается и перерабатывается разными людьми. Э. Хиллезум, будучи студенткой, изучающей психологию, так описала свои впечатления от депортации евреев:
«Время от времени здесь умирают люди, чей дух сломлен, потому что они не могут больше найти никакого смысла существования. Молодые люди. Все пожилые люди крепче стоят на ногах, лучше укоренились и принимают свою судьбу с достоинством. Да, здесь можно увидеть много самых разных людей и оценить их по их отношению к труднейшим и последним вопросам» (Gaarlandt, 1993, S. 210).
То, как люди реагируют на травмы, зависит, таким образом, от их внутренней установки, от того, какое значение они приписывают случившемуся, от «ценностной установки», по формулировке Франкла. Из этого возникает такая задача терапии, как изменение этого приписываемого значения, например, как это делают в нейролингвистическом программировании. В психосоциальной работе с теми, кто пережил насилие и пытки, также используют техники когнитивной психотерапии, например переаттрибутирование, или иное толкование человеком проявлений своей слабости, что уменьшает груз стыда и вины, уничтожающих человека.
Ценности и цели человека являются теми личностными факторами, которые определяют восприятие мира и собственного поведения. Вера в то, что в мире все взаимосвязано, убежденность, что, несмотря на всю свою сложность, мир устроен со смыслом и миропорядок таков, что его можно понять и в него можно встроить свои переживания, а также надежда, что скорее всего все уладится – это основополагающие убеждения, позволяющие преодолевать трудности без ущерба для психического здоровья.
Давид Беккер убедительно показал, насколько важна личная интерпретация событий, особенно при катастрофических[30]травмах, нанесенных одними людьми другим. При этом большую роль играет то, какое значение человек придает произошедшим событиям. Не стоит также недооценивать значимость – особенно для «восстановления» от пережитой травмы и для ее возможных последствий – политической идеологии или религиозных убеждений, которые дают надежное объяснение «властного и защитного поведения» (Becker, 1992, S. 156). Система ценностей и вера в наличие смысла являются решающими в любом копинг-поведении при преодолении трудностей. Под копингом Лазарус понимал ориентированное на процесс непрерывно изменяющееся поведение, посредством которого человек пытается совладать с трудными проблемами и жизненными обстоятельствами. Эффективные поведенческие копинг-стратегии зависят от когнитивных схем.
Эти когнитивные схемы можно сравнить с тем, что в психоанализе называют «объектными отношениями». Они подразумевают способ отношения субъекта к своему окружению. Уже при попытке описания изменений характера у тех, кто выжил в концлагерях, подчеркивалось, что нарушены те объектные отношения, которые проявляются в «отношении человека к работе, к окружающему миру, к другим людям и к Богу» (Tanay, 1968, p. 221).
Результат переработки травматического опыта в значительной мере зависит от того, как человек смог справиться с более ранними травмами, будет ли он переживать актуальную травму как ретравматизацию, связанную с более ранними деструктивными событиями, и были ли в его жизни стабильные ранние объектные отношения и базовое доверие.
Согласно теории объектных отношений и эго-психологии, травма рассматривается через ее разрушительную функцию, ее нацеленность на уничтожение тех основных объектных отношений во внутреннем мире, на которые опирается самость. Это ведет к глубинным структурным расстройствам, связанным с нарушениями функции отграничения, размыванием границ и обособлению личности. Нормальные объектные отношения, напротив, строятся на гибком балансе между способностью к отграничению себя от окружающего мира и самотрансценденцией, и этот баланс делает возможным создание объектов самости через интроекции и проекции.
Важную роль в понимании психической травмы играет процесс и особенности диалектики взаимодействия внутреннего и внешнего мира. Переживание таких противоположных состояний, как перевозбуждение и парализующее торможение травмирует и уничтожает как обычную систему самозащиты, так и проверенные механизмы и стратегии адаптации.
В своем первом варианте теории травмы Фрейд обратил внимание на аспект перевозбуждения, затапливающий эго. Фрейд понимал травму как своего рода «сумму возбуждения», которая превышает нормальный уровень защиты психики от перевозбуждения и приводит к расстройствам «энергетики» организма. Такое первоначальное «экономическое» понимание травмы как «разрыва защиты» было позже модифицировано и расширено.
Ниже мы рассмотрим такие травматические события, которые «пробивают» систему самозащиты и делают невозможным нормальное отграничение личности. Организованное насилие, массовые изнасилования и пытки нацелены на растворение идентичности, на разрушение границ между внутренним и внешним, на уничтожение основных ценностных ориентиров, которые были установлены в ходе индивидуального процесса отграничения и на основе культурных ценностей.
Под ценностями мы понимаем базовые ориентиры и установки, которые определяют наше экзистенциальное отношение к тому, что нас окружает. Ценности конкретизируются в человеческих мотивациях, в представлениях о целях, в ключевых смыслах и характеризуют, таким образом, фундаментальную основу индивидуальности по отношению к ее окружению. Способность оценивать является базовой в структуре личности; она является фундаментальным «экзистенциалом», так же как и свобода выбора, и неотъемлемой частью нашего существования. Поэтому утрата ценностей при травматизации становится экзистенциальным потрясением; она задевает самое сокровенное в человеке и лишает его фундаментальных смыслов, лейтмотивов его бытия-в-мире. Вот почему пережившие Холокост и жертвы пыток «заживо мертвы», их экзистенциал размыт, а ядро личности уничтожено, ведь ключевой функции оценивания (и бытия, «я оцениваю, значит, я существую», по У. Штерну) нанесен ущерб, или она совсем разрушена.
Всегда, когда человек подвергается травматизации со стороны других людей, наносится ущерб ядру индивидуальной системы ценностей. Мы имеем в виду людей, которые долгое время жили при тоталитарном режиме, которые подверглись пыткам или прошли через концентрационные лагеря. Кроме того, мы говорим о людях, которые годами были в сексуальном или семейном рабстве, кого били, эксплуатировали и сексуально использовали. Такого рода «катастрофический опыт» изменяет личность и является травмирующим. Его типичные признаки – это повторяющееся переживание травмы в навязчивых воспоминаниях или сновидениях, а также продолжительное чувство оглушенности и эмоционального отупения, равнодушие и безучастность к другим людям. Тоталитарное доминирование, пытки и другие формы насилия вызывают чувство бессилия, разрушают гибкий обмен и конфронтирующий контакт между внешним и внутренним на личностной границе. Вместо этого живительного дискурса возникает односторонняя деспотичность или бессилие и обесцененность, то есть нарушается динамическое равновесие между отграничением и открытой самоотдачей, ключевое в диалектике жизненного процесса и при построении индивидуальной системы ценностей.
Хорошим подспорьем в понимании посттравматических реакций являются работы психиатра Лифтона по исследованию травматического стресса. Он изучал симптоматику людей, переживших катастрофу Хиросимы и Вьетнамскую войну и предложил теорию, согласно которой люди всегда пытаются символизировать свой жизненный опыт, то есть придать ему значение и встроить его в систему внутреннего миропорядка. Такая символизация помогает индивиду прийти к чувству непрерывности (Lifton, 1980).
В дневниках Э. Хиллезум такой процесс символизации описан очень выразительно:
«Я уже не могла больше находить смысл жизни и смысл страдания, у меня было такое чувство, будто я раздавлена тяжелейшим грузом, но в то же время я выстояла в борьбе, и это продвинуло меня вперед… Я пыталась прямо и честно взглянуть в глаза страданию человечества, но при этом увидела себя. На многие вопросы, доводившие меня до отчаяния, я нашла ответ, для огромной бессмысленности было найдено место в пределах известного порядка и ритмичности, и я могу жить дальше» (Gaarlandt, 1993, S. 28).
Травматические события могут разрушить эту способность к символизации, они имеют десимволизирующий эффект.
Особенно впечатляюще проявляется десимволизация у психотических людей (Benedetti, 1993). Шизофреники, потерявшие себя (например, вследствие расщепления самости), не могут отличить внутреннее от внешнего, они переживают себя отраженными в зеркале мира, но при этом принимают отражение за реальность. Бог и дьявол для них не символы, а влиятельные образы повседневной реальности. То, что мы считаем безумием и галлюцинацией, для них не является ни отражением, ни проекцией, а, напротив, самыми реальными и поэтому угрожающими образами и событиями. Для них нет никакого смысла в символическом, отсутствует способность к символизации. Поэтому наша «нормальность» с точки зрения шизофреника представляется сумасшествием. Семантический характер (от гр . sema – знак, указание, аналогия) символического ими не чувствуется. Наше толкование символов им совершенно непонятно и вызывает лишь мучительные, доводящее до отчаяния переживания. Поэтому целью терапии является поддержка символизации, то есть недостающей способности понимать и создавать символы. Бенедетти описал такое состояние очень эмпатично: «Не образы приближаются к человеку, а сами вещи врезаются в него со скоростью метеорита» (Benedetti, 1991, S. 106).
У тяжело травмированных людей отношение к символическому столь же нарушено и ущербно. В терапевтической паре мы должны работать с ними над символической размерностью терапии, привносить в терапию собственную эмпатическую и сотрудничающую позицию в виде своих образов и сновидений, наполняя смыслом пустоту и восстанавливая творческие способности пациентов.
Оценка уровня утраты смыслов при травматических событиях особенно важна для нашего терапевтического подхода. Лифтон убежден, что восстановление или изменение положения дел в этих пострадавших сферах психики возможно лишь тогда, когда индивиду удается как-то осмысленно интегрировать травматические переживания в жизненные взаимосвязи. Не восстановив собственную непрерывность, личность не может сформировать новую идентичность. Часто процесс записывания помогает в восстановлении своей самости. Примо Леви так описывает этот процесс:
«Я верил, что, рассказывая, я смогу очиститься; я рассказывал устно и письменно так много, что у меня кружилась голова, и однажды из этого получилась книга; когда я писал, то иногда чувствовал покой и то, что я снова человек, как любой другой… который заводит семью и думает о будущем, а не о прошлом» (Levi, 1987, S. 163).
Из психологических исследований нам известно, что притупление переживания смысла и утрата ценностей ведут к сильнейшим фрустрациям и возникновению чувства пустоты и депрессии. Виктор Франкл, основатель логотерапии, называл это «экзистенциальным вакуумом». Он сам прошел через экзистенциальный «предельный опыт» в четырех разных концлагерях и считал тему смысла при насилии основой своей терапевтической концепции. Коротко можно сказать, что его подход – это учение о смысле, заполняющем пустоту.
«На самом деле, Освенцим научил меня тому, что человек – это существо, ориентированное на смысл. Если есть вообще что-то, что может помочь человеку выстоять в критической ситуации, то это знание о том, что в жизни есть смысл, пусть даже этот смысл откроется лишь в будущем. Урок Освенцима состоит в том, что человек может выжить, только если ему есть для чего жить» (Fabri, 1980, S. 23).
Примо Леви также указывал на необходимость цели-ориентира в процессе выживания: «Жизненные цели – лучшая защита от смерти, и не только в концлагере» (Levi, 1990, S. 151).
Пытки и «камеры смерти»
Оставь надежду, всяк сюда входящий.
Данте. «Божественная комедия»
Власть означает разрывание человеческого духа на части и затем придание ему новой формы по своему усмотрению.
Джордж Оруэлл
Пытка – это акт разрушения телесных, душевных, культурных социальных и политических границ. Пытка нацелена на уничтожение основных ценностных ориентиров и на растворение идентичности, сформированной в процессе отграничения себя и усвоения культурных ценностей. Пытка – это целенаправленное, организованное насилие, с осознанным намерением разорвать человеческие черты и функции на части, а кроме того, уничтожить чувство цельности и субъектности, осознание собственной непрерывности. В то время как смысл и осмысленность опираются на гармоничное и гибкое равновесие потребностей и ценностей, пытка намеренно направлена на то, чтобы посредством фрагментирования уничтожить эту гармонию и цельность и, следовательно, всякий смысл.
Палач всегда имеет дело с тем, чтобы сломать личность жертвы, рассеять ее убеждения и разорвать эмоциональные связи, сделать адом ее внутренний мир и разрушить речь. Тот, кто пытает, хочет уничтожить все, для чего живет его жертва, как во внутренней, так и во внешней реальности. И чем больше жертва будет утрачивать связь с миром, тем больше палач будет упиваться своей властью, своим господством над смертью и жизнью. Отношения палача к жертве характеризуются крайней асимметрией власти. Между палачом как субъектом и жертвой, садистическим образом низведенной до объекта, пределы роли каждого заданы однозначно и незыблемо.
Тесно связано с пыткой принуждение к признанию, к «выдаче», но на самом деле смысл пытки не в том, чтобы выдавить имена или информацию; эти стратегии уничтожения – лишь видимый маневр, служащий выдавливанию остатков самооценки и самоуважения, угасанию чувства принадлежности к социуму и усилий по отграничению себя.
Методы «промывания мозгов», которые применялись средневековой инквизицией, в сталинских застенках и китайцами во время войны с Кореей, служат прежде всего тому, чтобы уничтожить систему личностных, политических и религиозных ценностей. Постоянное уничижение и дегуманизация являются целью психических пыток, приводящих к таким измененным состояниям сознания, которые можно наблюдать и в переживаниях больных шизофренией.
Цель пытки диаметрально противоположна целям и ценностям терапии. Уважение к личному пространству, автономии, самооценке и достоинству другого человека, то есть высшие ценности терапевтической этики, при пытках сознательно и систематически превращаются в свою противоположность.
«Выдавленное признание, вырванное слово – кульминационный момент процесса уничижения и зависимости. Заговорить, сознаться – значит признать палача господином. Признание „проламывает“ последнее сопротивление, отчуждает последнее, что ощущалось „своим“. Сказанное слово больше не принадлежит человеку, оно принадлежит теперь палачу» (Barudy, 1993, S. 15, 27). Пытка – крайняя форма произвольного и насильственного уничтожения границ индивидуальности.
Пытка означает переоценку всех ценностей. Действительность становится двуликой, как Янус, об этом говорится в стихах Хуана Гонсало Розе:
Вопрос
Говорила мне мать:
«Не бросай камнем в птиц,
Если убьешь их,
Бог накажет тебя.
Если друга побьешь,
Что похож на осла,
Бог накажет тебя.
Знаком Бога
Были две розги.
И десять его заповедей
Оказались в моей руке,
Как еще десять пальцев.
А теперь мне говорят:
Если ты не хочешь воевать,
Если ты не убил за день ни голубя,
Бог накажет тебя.
Если ты не мучаешь черных,
Если ты не бьешь красных,
Бог накажет тебя;
Если ты беднякам идеи даешь,
А не поцелуй,
Если ты о справедливости говоришь,
А не о любви,
Бог накажет тебя,
Бог накажет тебя.
Это же не наш Бог,
Не так ли, мама?
Такая перверсия образа человека и Бога описана и у Примо Леви:
«Кто убивает, тот человек, кто несправедлив или терпит несправедливость, тот человек: не человек тот, кто утратил весь стыд и делит ложе с трупом» (Levi, 1988, S. 174).
Доверие становится предательством, защищенность – страхом, уверенность в себе и достоинство – бессилием и стыдом. Любой жизненный смысл становится целью уничтожения, любая убежденность в ценностях садистически обращается в прах, любая вера в человеческое достоинство с издевкой высмеивается и извращается. Люди, прошедшие пытки, зачастую переживают непоправимый крах иллюзий насчет человеческой натуры. Разлом жизненной истории может радикально изменить личность и систему ценностей.
«Пытка была для меня чем-то ужасным, даже если бы пытали палача. Сегодня я думаю иначе. Того, кто пытает, следует тоже пытать. Фотографии и рисунки пыток теперь меня не задевают, я даже хочу их посмотреть. Я задаюсь вопросом, почему исчезли мои гуманистические идеи и моя жалость к людям» (Wicker, 1991, S. 127).
В этом случае ранее взаимосвязанные ценности не только разрушены, но и обращены в свою противоположность. При уничтожении границ личности происходит «идентификация с агрессором», причем утрата своей идентичности сопровождается собственными садистическими импульсами.
Психоаналитик Сильвия Амати, которая работала с латиноамериканцами, подвергшимся пыткам, пишет, что пытка устроена так, чтобы хитроумным образом превращать людей в подстраивающихся, конформных оппортунистов. Пытка также означает травматическую регрессию, «архаическое состояние абсолютной зависимости», как назвал Винникотт такую «первичную агонию».
«Она является специфическим нападением на все активное и креативное в пределах Я, на символическое мышление, на способность выдерживать этические конфликты, на идентичность» (Amati, 1993, S. 15, 98).
И здесь просматривается противопоставление целей пытки по отношению к целям психотерапии. Если способность противостоять другому в конфликте является ценной для любого терапевтического метода, то цель пытки – как раз систематически разрушать эту способность. Там, где ранее было эго-сознание, отличительным признаком которого является структура, состоящая из дифференцированных содержаний, отграниченных друг от друга, – после пытки остается лишь боль. Хотя боль и воспринимается как нечто чуждое, нечто враждебное, находящееся вне пределов Я, она настолько овладевает жертвой, что уже невозможно различить, где внешнее и где внутреннее, и граница между Я и не-Я исчезает. Методичное жестокое причинение боли лишает человека способности противостоять ей и мобилизовать свои силы для выживания. Боль может настолько истощить личность изнутри, что сокрушает способность дистанцироваться, способность к самосохранению.
В таких запредельных ситуациях полного опустошения Я и самоотчуждения попытки найти метафизический смысл страдания оказываются бесплодными. Ханс Занер предостерегает от наносящих ущерб телеологических концепций боли (Saner, 1992, S. 98). Перед лицом пыток, которые намерены сломать человека физически и морально, нам приходится признать бессмысленность и бесцельность этой боли. Физическая и душевная боль, как и страх, в известных «нормальных» пределах выполняют определенную функцию в организме, но за этими пределами абсолютно бессмысленны.
В своей книге «Тело, полное боли. Загадки уязвимости и изобретение культуры» Элен Скэрри очень детально описывает тотальность и абсурдность боли:
«Поначалу боль еще не является „самим человеком“, но в конце концов затмевает все, что не является „ею самой“. Сначала она лишь ужасающий, но как-то ограниченный внутренний факт, но в конце она навязчиво овладевает всем телом и даже выходит за его пределы, охватывает всё – внутреннее и внешнее – на своем пути, делает все до неприличия неразличимым и разрушает все, что ей чуждо или может помешать ее претензиям…» (Scarry, 1992, S. 83)
В конце концов, как пишет Беккер, последствием этой абсурдности становится парадоксальная установка сознания, когда жертвы пыток «в деструктивности чувствуют себя как дома». Бывший узник, например, может тосковать по тюрьме, потому что на свободе он не находит себе места. Альфред Дреес описывает безнадежность одного из своих пациентов, пережившего пытки:
«Что-то в нем остановилось, и ему пришлось дальше жить без сил и смысла, без желаний и надежды, без увлеченности и сопротивления» (Drees, 1991, S. 113–141).
Бенедетти пишет о психотических пациентах, что они свыклись с тем, что отныне и навечно внутренне мертвы, и «любое проявление нового в их жизни означает для них лишь помеху, новую опасность и смятение» (Benedetti, 1980, S. 146).
Психическое насилие превращает любое проявление жизни в своего рода умирание, так как боль символически замещает смерть. В разговорной речи есть выражение для экстремальной боли: «Я будто сто раз умер». Сильнейшая боль отбрасывает нас в состояние, когда еще нет слов, чтобы ее выразить. Тот, кто переживал интенсивную боль, знает, что она до конца невыразима, что при таком запредельном переживании возможны лишь жалобные стоны, «обрывки» языка. Тогда выздоровление или «восстановление» (Becker, 1992, S. 156) будет означать возможность заново обрести голос, выйти из состояния потери дара речи, снова уметь выражать в словах внутренний и внешний мир. Карин Лоренц-Линдеманн очень хорошо сказала об этом, что нужна целая жизнь, чтобы «интегрировать страдание в образное представление о себе и других, не отделяясь от воспоминаний о смертельной угрозе» (Lorenz-Lindemann, 1991, S. 199–215).
То, что экстремальная боль непередаваема, неизбежно приводит к тому, что люди, подвергшиеся пыткам, и годы спустя не находят слов, чтобы выразить пережитое.
«О самом главном почти никогда не говорится… То, что произошло, настолько выходит из ряда вон, настолько болезненно, что тебе хочется это забыть и ты рассказываешь только то, что, по-твоему, люди поймут… Я думаю, что самое важное – оно и самое болезненное, но это не рассказывается. Нам нужно больше времени и, вероятно, чувственно более тонкая форма общения. Мы должны найти или создать другой язык, шокирующий и проникающий до самых глубин. У нас нет слов, которые могли бы описать ситуации, подобные дантовскому аду, которые возникают при пытках и воспринимаются нами как безумие, сюрреализм и кошмар» (Forest, 1991, S. 146).
Нарушение речи подобно непрекращающемуся триумфу палача над жертвой и ведет к пропасти социальной изоляции, где царят одиночество, беспомощность, отчаяние и тревога. Язык позволяет нам соприкоснуться в общении с другими людьми, с иными внутренними мирами, разделить с другими свои переживания, поэтому утрата этого средства самовыражения приводит к разрыву отношений между людьми и лишает индивида одного из важнейших жизненных смыслов.
Обычный масштаб кризисов и страданий из-за трагичности и изломов существования мотивирует человека к развитию, и этот процесс широко представлен в языке и культуре. Но абсолютно запредельная боль и страдание при пытках, напротив, приводят к утрате языка и смысла. Поэтому попытка восстановить свой мир словесно и письменно – это очень важный путь от «самоотвержения» (Амери) к самоутверждению.
Переживания жертв пыток переходят все границы представимого в отношении жестокости человеческого поведения и способности выдержать нечеловеческие муки. Если мы рассмотрим широко распространенное во всем мире сексуальное насилие как один из способов пытки, то станет ясно, что «смыслом» этого уничижающего ритуала является обескураженность и дезинтеграция жертвы, уничтожение ее субъектности. Особенно часто жертвами сексуального насилия становятся женщины. На глазах их собственных детей их насилуют дрессированные собаки, женщин сексуально возбуждают с помощью кошек и крыс, их гениталиям причиняют боль электротоком, их терроризируют, вводя во влагалище и задний проход ружейные стволы. Внедрение во внутреннее пространство тела приводит к полной утрате самоуважения и достоинства. Когда границы тела прорваны и разрушены, происходит тотальная потеря самоконтроля.
Женщинам увечат груди и гениталии, подвешивают их за грудь, вспарывают живот, заставляют мастурбировать и смотреть и слушать, как других женщин мучают сексуально, – все это призвано разрушать физически и психически, и в дальнейшем наносит огромный ущерб любому сексуальному переживанию. Подобным же образом происходит сексуальное насилие и среди мужчин. Мужчину дискредитирует то, что с ним обращаются как с женщиной (Seifert, 1993). Сексуальное выражение агрессии унижает и обесценивает личность. При этом уничтожается сексуальная идентичность – важный аспект личностной идентичности.
Во время массового насилия в бывшей Югославии сексуальное насилие в отношении женщин было «нормой» и частью военной стратегии. В нем есть такой аспект, который может быть понят как специфически половой. Патриархальная культура держит эмоциональную дистанцию по отношению ко всему женскому и придает женщине меньшую ценность, и это является благодатной почвой для ненависти ко всему женскому. Изнасилование женщин является «правилом» любой войны, стимулом для армии и воплощает в себе «часть мужской коммуникации». События войны в бывшей Югославии показывают, что изнасилования играют свою роль в деморализации противника и в мобилизации на борьбу с врагом. Сексуальное насилие над женщинами в военное время пытается разрушить культуру противника и «опирается на культурно обусловленное пренебрежение к женщине» (Seifert, 1993).
В своей книге о войне в Боснии Бернард и Шлаффер придерживаются сходного мнения:
«Слишком простым оказывается объяснение, что женщину принято считать собственностью мужчины, и тот, кто злоупотребляет своей собственностью, унижает и себя самого. На каком-то особенно архаическом уровне женщины видятся как другой народ, олицетворяют группу иных людей: кто уничтожает женщину, уничтожает коллективного врага» (Bernard, Schlaffer, 1993, S. 90).
Также возможен вариант, что женщина олицетворяет для палача самою жизнь и он хочет триумфа и полной власти над представителем жизни, над жизнью и смертью.
К арсеналу пыток относится и такой способ, как внушение жертве, что вся ее последующая жизнь будет вечно ущербным, бессмысленным и безысходным «растительным» существованием. Жертв убеждают, что потом никто не поверит их рассказам о том, что на самом деле происходило и что их сочтут безумными. Одна из явных целей палача – выпустить жертву из камеры пыток в деморализованном и сокрушенном состоянии «тени, похожей на человека», чтобы другим было неповадно противостоять господствующему режиму. Пытка навечно «выжигает каленым железом» клеймо в душе, чтобы жертвы никогда не забывали, что больше ни за что не должно повториться то, что произошло, чтобы они выжили, но никогда больше не смогли бы жить. Похожим образом воспринимал «яд Освенцима» Примо Леви: он так разъедает и пожирает человека изнутри, что даже те, кто вернулся, остаются побежденными и сломленными.
Речь идет об абсолютном уничтожении человеческого достоинства, так как человек самым изощренным образом превращается в объект и эксплуатируется в этом качестве. Такое лишение достоинства, однако, переживается человеком как лишение жизни. Важно то, что пытка – это не персональное наказание за что-либо, поскольку человека больше не рассматривают как субъекта; напротив, как объект он служит для устрашения других. Таким образом, пытка отдельного человека становится пыткой для общества в целом.