ХОРОШО ТЕМПЕРИРОВАННАЯ КУШЕТКА. Цель интерпретации
В рамках коллоквиума по «Интерпретации» мне показалось уместным сыграть на оппозиции конструкции—интерпретации в том виде, в каком она появляется в тексте Фройда «Конструкции в анализе»1.
Все интерпретативные вмешательства анализа не направлены на одну и ту же цель. Цель является функцией затрагиваемого материала (аффекты и репрезентации), уровня тревоги и, конечно, текущего момента с его трансферными и контртрансферными включениями. В общем, цель зависит от места, которое нанимает аналитик в трансфере в тот момент, когда он высказывает интерпретацию.
Если лечение является, прежде всего, анализом трансфера, значение интерпретации должно быть максимальным, когда она встречается с повторением-действием-трансфера (repetition-agie-de-transfert). Эта встреча точно определяет кульминацию аналитического «действия»; именно она оптимизирует экономико-символический разрыв, связь «аффект — соответствующая репрезентация», свойственную установлению того «убеждения», которое Фройд помещал в сердцевину эффекта истинности.
Известно, что метапсихология этого убеждения представляла проблему и для Фройда. В определенном смысле, оно кажется ему легко постижимым и законно приобретенным лишь в том случае, когда повторение, действующее в трансфере, типичным образом приводит к припоминанию. Тогда «полное прочувствование» в актуальный момент сеанса «удовлетворительным» образом соединяется с реконструкцией прошлого, без остаточных явлений трансфера. Психоанализ находит здесь модель своего чистого действия, исключающего всякое внушение. Когда, напротив, воспоминание не подтверждает работу переработки («Человек с волками», на которого Фройд ссылается, начиная со «Вспоминать, повторять, прорабатывать» (1914), статус этого приобретенного убеждения остается для Фройда теоретически, а также и институционально громоздким (см.; спор с Ференци начиная с 1924 года).
Его затруднения в отношении действующего повторения можно уловить на протяжении всего творчества1.
Я не напоминаю здесь о том, что является самым очевидным знаком: то, что мне кажется ляпсусом «Краткого курса». В то время как он добивался — с формулировками, очень близкими тем, что постоянно встречаются в его творчестве, — точного и несменяемого характера повторения, действующего в трансфере, под его пером незаметно возникло это обобщение: «Нежелательно, чтобы пациент вне трансфера действовал, вместо того чтобы вспоминать». Я не вижу другого способа прояснить этот речевой оборот, кроме как интерпретировать его следующим образом: Фройд, как обычно, хочет настоять на том факте, что действователь должен быть ограничен ареной «трансфера», не переходя границ «реальной» жизни. Следовательно: «Нежелательно, чтобы пациент действовал вне трансфера». Но его перо высказало сожаление «простого» воспоминания: «Нежелательно, чтобы пациент действовал, вместо того чтобы вспоминать». Мне кажется, что именно эта недомолвка по отношению к действующему повторению, — вопреки или по причине места и смысла, которые она находит в теоретизации — проясняющая наставительный, если не воинственный тон, которым в том же «Кратком курсе» Фройд описывает психоаналитическую работу и усилие, направленное на «искоренение у пациента опасных иллюзий». Тогда становится достаточно затруднительным рассматривать действие интерпретации иначе, как в качестве обучения, рассеивающего иллюзии, «очистителя» воображаемого. Напротив, формулировки 1914 года, кажется, более терпимо относятся к повторению действия, в котором интерпретативное вмешательство не рассматривается как вынужденная дилемма, оппозиция иллюзия-разоблачение, или фантазм-реальность. Невроз переноса описан здесь как «промежуточный» мир, плотность и природа которого взывают не к силе разума, но игре интерпретации. Фройд, кажется, недалек от того, чтобы воскресить в памяти область игры с напряженным ожиданием, которое ее формирует и поддерживает; «гармоничная» теоретизация «арены трансфера», где трансферная любовь является изоморфной — по своей сути — тому, что составляет психическое «благородство» невроза: сложности репрезентативной конструкции во всех ее извивах.
В 1920-х годах игра с катушкой рассматривается, главным образом, под углом компульсивного повторения2 и того, что вырисовывается за ним, по ту сторону принципа удовольствия.
Это «по ту сторону» и давление влечения к смерти, кажется, плавно подводят психоаналитика к принципу реальности, который, будучи далеким от того, чтобы оставаться на хитроумной службе принципа удовольствия, является его антагонистом, корректором. Экономический и топический статус лечения (как «усиления Я») находит тогда свое косвенное выражение в описании, которое Фройд выводит из процесса цивилизации и его ловушек, с шатким равновесием иллюзии-разоблачения. Лечение как процесс цивилизации само ставит вопрос будущего иллюзии.
Вопрос игры, однако, навсегда останется актуальным, тем более что детский Психоанализ использует ее в качестве фундаментального метода (М. Кляйн). Ференци очень рано определил место игре и регрессии в анализе взрослых, что привело его к тому, чтобы постулировать в «установившейся ситуации» сосуществование фрустрирующего и поощряющего измерений. Известно, с какой глубинной простотой Винникотт, исходя из трансферного пространства, пришел к обсуждению в нем «локализации культурного опыта» и «возможных» способов разочарования.
Именно здесь содержатся концептуальные инструменты, специально предназначенные для предсознательной опоры интерпретативного такта1.
Ни один принцип, в том, что касается высказывания интерпретации, не является, пожалуй, более важным, чем следующий: она должна поддерживать правило игры, тогда как действенная часть пациента, кажется, его не признает. Перед лицом действователя аналитик должен был бы также понять, что анализируемый разыгрывает окончание игры, и плодотворная интерпретация ответит на это расширением, обновлением правила игры.
Итак, вернемся к чтению «Конструкции в анализе», поскольку именно в этом тексте 1937 года Фройд порождает, не очень, как кажется, этим интересуясь, оппозицию конструкции-интерпретации. Я выделяю из него три пункта.
1. Фройд различает конструкцию и интерпретацию только по полноте психического материала, который они объединяют. Интерпретация касается точного момента, представленного в сеансе; конструкция касается фрагмента, даже части забытой истории, она (конструкция) «предлагается» пациенту, чтобы заполнить лакуны его прошлого.
Кажется, здесь Фройд предпочитает конструкцию. Почему? Без сомнения, и силу всех тех причин, которые должны для него связывать психоанализ с историей (с историями и с их проверкой). Я полагаю — к этому побуждает контекст статьи, — что существует корреляция между смещением на второй план повторении и недомолвкой Фройда по отношению к повторению, действующему в трансфере. Эта недомолвка достигнет своей кульминации, когда повторение не простирается в воспоминание, в то время как конструкции, которые оно (воспоминание) породило, приводят к полной и совершенной убедительности. Возможно, эта ситуация воскрешает старую фигуру гипнотизера благодаря уловке своего психоаналитического добавления: анализируемого, всемогущественный мазохизм которого делает аналитика своей жертвой. Посмотрите в статье 1923 года по теории и практике интерпретации сновидений, на какие крайности на тему внушения сновидения толкает Фройда «Человек с волками». В сновидении пациента может и не быть иного бессознательного желания, кроме как удовлетворить желание аналитика, пишет Фройд, в каком-то смысле, кажется, забывая инфантильное желание, вместо того чтобы в зависимости от массивной временной регрессии описывать его осуществление в «прямом» трансфере (Неро).
Я предлагаю выделить следующую идею: «полнота» психического материала, объединяемого конструкцией, почти антиномична интерпретации трансфера. Последняя, согласно требованию, может иметь точное попадание, только если она коротка, многозначна, создает непосредственное эхо как действенное (словом) проявление трансфера в соответствии с первичными процессами, лишь оставаясь сама по себе, с некоторой стороны, бессознательным образованием. Длинная интерпретация — каково бы ни было ее содержание — отдаляет «перенос» и виртуально приобретает, таким образом, значение «конструкции», придавая слону спой несколько «абстрактный», можно даже сказать «теоретический», смысл (очень отчетливый в примере, приведенном Фройдом). Не есть ли это один из пунктов, вызывающих дискуссии с нашими коллегами кляйнианцами: длинные «конструкции в переносе»? Здесь я затрагиваю центральную проблему, проблему ритма интерпретации в его связи с эффектами сексуализации-десексуализации.
Я обращаюсь лишь к одной довольно общей корреляции: между внешней «узостью» интерпретации и ее способностью к интеграции действующего трансферного повторения, не производя или воспроизводя расщепления используемых способов психического функционирования. Существует связь между «актуальностью» трансферного аффекта и тем, что я назову «интенсивностью» интерпретации (последовательность сверхинвестиции-дезинвестиции).
2. Из второго пункта, относящегося к окончанию «Конструкции», я вывожу лишь то, что необходимо возвратить Фройду как ему принадлежащее: точнее, попытку обойти дилемму воспоминания или не-воспоминания, содержа в то лее время элемент проработки, касающийся контртрансферного измерения, о котором я упоминал.
Фройд, я напоминаю, исходит из удивительного клинического факта: случается, что «особенно верная» конструкция порождает у пациента мнестический квазигаллюцинаторный феномен (во сне или наяву), второй особенностью которого является то, что он переводит в образы не ситуацию, которая была вызвана конструкцией, но то, что можно было бы назвать соседним по способу смещения на деталь. Это замечание проблематизирует воспоминание, переставляя акцент (как в «Толковании сновидений») на функциональное противоречие между визуальными образами и вербальными следами. На более глубоком уровне Фройд, кажется, внушает, что это расхождение, одновременно минимальное и несводимое, имеет структурную ценность: оно как бы придает значение индексу субъективности. Субъективность выражается здесь для субъекта одновременно в деформации его «истинности» и в отношении неуверенности между образами и вербальными следами, между репрезентацией и перцепцией. Эта клиническая констатация факта подводит Фройда к довольно ошеломляющему перевороту: любая галлюцинация (следует добавить: любой сон) должна содержать элемент исторической правды. Что приводит его к модификации теории психоза: он совершил ошибку в его редукции к паре дезинвестиция сектора реальности — реализация бессознательного желания. Итак, нужно исходить, скорее, (О пары дезинвестиция реальности — возвращение исторически вытесненного; пары, в которой одновременно реализуются и цензура, и бессознательное желание.
Отсюда он переформулирует, немного неожиданно, технику отношения к «бредящему» пациенту: «оставим бесполезное усилие пытаться переубедить пациента в ошибочности его бреда, противоречащего реальности; напротив, познание оснований его истины могло бы создать общее поле, где сможет развернуться психотерапевтический процесс».
Это предложение не должно отделять психотика от невротика, как достаточно ясно и то, что оно должно, к тому же, касаться и «безумия трансфера», что находится в очевидном контрасте с «Кратким курсом», о котором я только что упоминал.
Тогда можно полагать, что попытка вырвать пациентов из мира их иллюзий связана с теоретической ошибкой и основывается на упреке Сверх-Я «принять их желания за реальность». Деформированный элемент исторической истины является как раз тем, что может «прояснить» перенос и его интерпретацию. Переворот, осуществленный Фройдом, продолжается: существует глубинная аналогия между бредовой конструкцией (которая стремится объяснить и исцелить) и конструкцией психоаналитика, имеющей ту же конечную цель. Разумеется, в одном случае речь идет о бессознательной интрапсихической работе, в другом — о менее бессознательной интерпсихической работе, поскольку психоаналитик работает на другой сцене. Вопрос становится следующим: что заставляет пациента принять конструкцию терапевта, которую он не станет пытаться критиковать так, как терапевт только что пытался сделать по отношению к бредовой конструкции? Элемент ответа, косвенно внушаемый Фройдом, таков: во-первых, при условии, чтобы конструкция психоаналитика не была прямым выражением его желания и чтобы она проявляла психическое функционирование, где временное отчуждение репрезентации-цели было обеспечено. То есть чтобы интерпретация была носителем (помимо собственного смысла) отчужденного желания, не была бы воинствующей1.
3. Теперь я могу сказать, какой смысл я придал бы оппозиции (относительной) между конструкцией и интерпретацией.
1 Мне не кажется искусственным вычитывать в этом техническом предписании Фройда эхо «Анализа конечного и бесконечного», где он ведет диалог с Ференци. Отмененной технической позицией могла бы быть та, что намеревалась бы свести трансфер к фантазму желания (и к защитному трансферу) и его ликвидации в воспитании реальностью. Историческая истинность трансфера не отсылает к «чистому зеркалу» анализа, но к тому, что уже неотвратимо повторяют, а значит, и вводят аналитические рамки. Аналитик, который захотел бы их проигнорировать, стал бы похож в некоторых случаях на родителя, упомянутого Ференци, который добавляет к сексуальной агрессии непризнание испытаний ребенка, замуровывающее травматизм. В конечном итоге, несколько раз — особенно и «Теориях детской сексуальности» — Фройд обозначил родительскую ложь как исключительную травму, подавляющую мыслительный аппарат. Эти замечания предвосхищают понятие функции Другого как глашатая. Они, во всяком случае, позволяют понять, что всякое лечение и своей индивидуальности вводит проблематику травмы-фантазма: либо в их комплементарности для метапсихологии «психической реальности», автономной, интрасубъективной, либо в их дилеммном отношении, открывающем всю перспективу работы над рамками. Относительно того, что на этом уровне привносит Ференци, отсылаю к работе Пьера Сабурена в № 79 и 80 Cog Heron.
Я полагаю, что для Фройда интерпретация более близка к материалу сеанса и «скромному» результату, то есть ограниченному и «полному»1 (изоморфному проявлению симптома, оговорке, остроумию и даже сиу). Конструкция, напротив, является метафорой лечения целиком, как большой, по определению неопределенной в своей гибкой функции, конструкции идентификации, истории пленения.
Интерпретация, так же как и конструкция, отграничивают работу аналитика от работы гипнотизера: последний вводит свое внушение в сознание другого как инородное тело, специально предназначенное порождать идентичное (идентичность послания и его результата). Не столь важно, что речь идет об инкорпорации мастичного объекта или же имаго полного всемогущественного объекта (цитируя различение, введенное де М'Юзаном). Но конструкция и интерпретация противопоставляются внушению по двум симметричным моделям:
1) конструкция определяется именно как явно «внешняя» пациенту. Проблема ее правильности не стоит на первом плане, как на этом настаивал Фройд. Важным является ее процессуальное будущее у пациента, а затем у аналитика, учитывающего его. Это будущее и есть ее ассоциативная плодотворность, если использовать выражение А. Грина. Существует слепое переплетение, где система проба-ошибка может функционировать. Конструкция обращается к Я пациента, и ее формулировка — скорее гипотетическая — имплицитно признает интер- и интрасистемные разрывы, о виртуальном преодолении которых идет речь. В целом, повторение и коррекция составляют «часть программы», что заставляет признать, что конструкция является структурно аппроксимативной, приблизительной. Тогда она никоим образом не очерчивается «да» или «нет» пациента, и понятно, что описание ее эффекта позволило Фройду отбросить обвинение, брошенное его собеседником («Орел — я выигрываю, решка — ты проигрываешь); 2) в экономической «гармонике» процесса конструкция, вопреки своему «синтетическому» внешнему облику и в силу своей линейности находится на службе у «деконденсации»: это сигнал, который не опровергает того, что он может принадлежать установленному знанию. Симметричным образом интерпретация могла бы быть описана в пределе, как «решающий» удар, конденсация инсайта, часто к тому же свершающегося в тишине («ошеломляющее удивление»). Я уже сказал, почему она часто встречается с повторением трансферентного действия. Это момент, когда формулировка интерпретации записывается в развертывание — раскаленное, то есть сверхинвестированное — активности речи, пронизанной первичными процессами. Момент необходимо кратковременный, ограниченный, когда мысль свершается действием, чтобы действие трансформировалось в мысль, в регистре регрессивно обреченном на анимизм. Интерпретация кажется направлена на бессознательное, и следы слов сопрягаются здесь с процессами изобразительности и драматизации, присущей истеризации ситуации.
1 Сказать, что интерпретация никогда не бывает полной, значит придать термину «полный» «метафизический» смысл. Неполнота для Фройда, как мне кажется, «отсылает к динамическому периоду», периоду несвязанности, скандирования.
Такая интерпретация, в идеале, не ограничена аппроксимацией; она не повторяется, поскольку она уникальна, непереводима — непосредственный продукт логической штамповки (Neyraut), ее успех с пылу решает проблему истинности, правдивости послания: такая интерпретация попадает в точку. Ее истинность совершенно очевидна, поскольку она отсылает лишь к работе здесь и теперь, а не к внешним ссылкам. В этом смысле, не будучи адресованной Я, она влечет немедленное присвоение пациентом, поскольку он может сразу ухватить, что она были содержанием его высказывания, которое он воспринимает буквально. Интерпретация действует как преодоление психической прерывности — вот почему, совершая мимолетное смешение психоаналитика и пациента, она тотчас же, и еще лучше, вновь обозначает их разрывность. Психика интерпретатора является лишь мостом транзита, размышления. В этом смысле, она «освобождает» психоаналитика и пациента друг от друга, вновь обозначая правильность психоаналитической игры. Говоря несколько утрированно, она как бы подтверждает предназначение трансфера анализировать и быть анализируемым.
Прежде чем вернуться к оппозиции конструкции-интерпретации, мне представляется полезным привести пример этого интерпретационного предназначения трансфера и способа, которым интерпретация его отражает. Можно показать, что этот пример иллюстрирует именно то, что Ференци обозначает как «игру вопросов и ответов», хотя явная регрессивная тональность может отсутствовать,
Возвращаясь к различиям, вызванным в трилогии интерпретации трансфера по поводу трансфера в трансфере, я сталкиваюсь с определенной трудностью их разделения:
• интерпретация «в» переносе отсылает меня к текущей практике здесь и теперь, где вмешательство затрагивает манифестный уровень трансферного отношения. Ее достоинства не должны заставлять забывать о том, что ее латентное содержание содержит риск «конвенционализировать» трансфер;
• интерпретация переноса? Я усмотрел бы ее либо во вмешательствах — особенно в начале анализа, — направленных на сопротивление переносу, либо — скорее к концу — во вмешательствах, которые стараются преодолеть сопротивление при помощи трансфера. В обоих случаях, не являемся ли мы жертвой несколько технологичного языка (Розолато)?;
• выражение интерпретация по поводу трансфера кажется мне бесконечно более важным: интерпретация, относящаяся к трансферу, как нечто вроде брака по расчету. Двусмысленность формулы указывает, что перенос схвачен как вектор интерпретации: интерпретация находится «в» трансфере, поскольку трансфер размещен в интерпретации, что дает возможность описывать не изнутри или извне, но, скорее, переход туда-обратно: интерпретация трансферирует трансфер.
Вот мой пример:
Это пациент, который приходит на сеанс со сценой из «реальной» жизни. Его очень фактологический рассказ описывает конфликт с его женой, развернувшийся из-за его прихода на сеанс. Несколько недовольный, с определенной горячностью, он пробегает все грани ситуации в манере, которая является и которой хочется быть объективной.
Он приходит в этом к тому, чтобы сказать, что, в конце концов, он может понять свою жену, поставить себя на ее место: не оставляет ли он ей заботы о доме, чтобы пойти повидать кого-то, кто к тому же ему дорого обходится? В конце длинного периода, выходя, по-видимому, из нарративного или психологического регистра, пациент, смеясь, сближает свою ситуацию с ситуацией ребенка, у которого спросили: «Кого ты предпочитаешь, папу или маму?», и который отвечает, само собой разумеется, «обоих»! Рассказ, несколько повторяясь, возобновляется, и я, пользуясь короткой паузой, спрашиваю: «Кто был бы напой? Кто был бы мамой?». Пациент, кажется, поначалу не обращает внимания па вопрос и продолжает свой рассказ. Потом он к нему возвращается и в ироничной резонерской манере, пародирующей интерпретативную активность, начинает: «Итак, если Вы приходитесь мне отцом, а Роза — матерью...» Он, кажется, колеблется, а я слышу себя заключающим: «Но тогда это моя жена».
После долгого молчания, интроецирующая тональность которого контрастируете предшествующей проецирующей обстановкой, пациент завершает сеанс, вновь, вздохнув, начиная говорить. «Скажем, что я должен был так долго ждать, чтобы действительно понять, что мои родители являются мужем и женой».
Я не хочу долго комментировать этот аналитический момент, но лишь приблизить его к началу моего изложения. Итак, отметим:
• Рассказ пациента был услышан с трудом, как повторение трансферентного
действия; я хочу сказать, что его нарративное измерение оценивалось сначала как интерактивная коммуникация (Видлёшер), запуская сложный сценарий, касающийся распределения ролей и природы чувств (упрек, провокация, соблазнение и т. д.). Интенсивность интерпретативного эффекта будет пропорциональна отмечающему его незнанию.
• «Ассоциация» пациента по поводу дилеммы предпочтения между мамой и папой является озаряющим интерпретативным инсайтом, но совершенно,
как кажется, расщепленным.
• Моя первая интерпретация является сначала несколько насмешливым сомнением в согласованности распределения ролей в фантазматическом сценарии реальностью пола актеров: его вопросительная форма отмечает разрыв с обыденной реальностью для раскрытия всех граней сценария, в особенности той, что касается места, где произносится «запрос о предпочтении». Совершенно бессознательно моя формулировка повторяет ту, что так типично вводит игру в папу и маму между детьми.
Возможно, именно это регрессивное и компрометирующее эхо заставляет пациента «не слышать»?
Однако нужно точно отметить действие крайнего сгущения в игровом и почти пародийном возврате, который он совершает в ответ на мое замечание:
• В плане содержания он, видимо, «цепляется» за «реалистическое» распределение ролей.
• Но его тон вызывает эхо моего предложения «сыграть» в распределение ролей. Нет ли в удвоении «если» своего рода приложения, которое делает ребенка
жертвой усилия «овторостепенивания» сексуальных теорий, которые его волнуют?
Это нечто вроде того, что «папа хочет, чтобы я рассуждал как взрослый»; в его манере погружаться — против воли — в «логику трансфера».
Провал: «Но тогда это моя жена» является тем более сильным, что, произноси слова, которые были у него на кончике языка, я их подаю, произнеся их в незаменимом интерактивном измерении.
Не является ли показателем аналитической игры то, что слово, явившись с места, которое аналитик занимает в трансфере, слово, благодаря которому он совершенно логично («но тогда») и от имени поколения, приобретает в обладание жену, такое слово, которое совсем не продолжает путаницу в сознании пациента, получено как эхо значащего отцовского слова, восстанавливающего частично отрицаемую примитивную сцену.
Не столь уж редко простое вмешательство в трансферентный сценарий, благодаря которому психоаналитик, идентифицируемый с приписываемой ему ролью, подтверждает ее, выходит на инсайт, историческая ценность которого крайне важна. Когда Ференци описывает игру вопросов и ответов, он пытается вписать ее в контекст регрессивного опыта, доступного лишь через этот обходной путь, и противопоставить ее карикатурно глянцевой классической технике. Но игра вопросов и ответов принадлежит регистру обычной аналитической игры, и даже на этом уровне, как это иллюстрирует мой пример, нелегко восстановить ее сложность.
Таким образом, аккуратная интерпретация трансфера составляет один из полюсов интерпретативной активности: тот, что находится ближе всего к сцене переноса, к акту высказывания содержащегося в рамках сцены. Она реализует в предельной значащей конденсации, маркирующей ее, квазимоментальное движение разделения-слияния, изоморфного экономике лечения. Именно она лучше всего иллюстрирует манеру, в которой оппозиция прошлого-настоящего (прерывность интрапсихического у пациента) подвергается смещению к оппозиции снаружи-внутри (разрыв между анализируемым и аналитиком); это обратимое смещение лучше поддерживает установление новых характерологических непрерывностей Я анализируемого. Риск этих интерпретативных моментов является риском идеализации и соблазнения.
Тогда ставится вопрос о равновесии двух полюсов интерпретативной активности. Лечение невозможно понимать как суммацию определенного количества этих интерпретативных моментов, но, с другой стороны, можно ли представить себе аналитический процесс, лишенный таких последовательностей? Здесь сталкиваюсь с проблемой, поставленной Фэном по поводу разрыва между анализом сновидения, требующим (в конце концов) нескольких часов, и анализом невроза переноса, требующим месяцев и лет. Можно ли считать, что эти привилегированные моменты являются лишь одним полюсом игры и что они не могут заместить работу альянса и конструкции? Это значило бы забыть, что конструкция также нуждается в пространстве игры. Разница, однако, существенна: «скромная» интерпретация материализует в символическом плане совершенную адекватность, которая самым непосредственным образом поддерживает феномен найденного-созданного, неотделимый от подлинного возрождения принципа реальности. Конструкция же исходит из наложения двух пространств игры, и ее использование подразумевает терпимость к их относительной неадекватности. Последнее же
подразумевает, что психоаналитик, как объект трансфера, не будет слишком угрожающим-угрожаемым, как со стороны интрузии, так и покидания.
Мне кажется, что лучше всего отличает интерпретацию от конструкции следующее: конструкция приближает симметричность аналитика и пациента, пространства работы которых, мало-помалу, сближаются, благодаря отсылке к рабочему альянсу и историчности, к которой речь относится как к предсуществующей реальности. В этом смысле конструкция исходит из установленного знания, из теории, и аналитик высказывает ее со своего места «хранителя рамок» (Фэн).
Интерпретация же, как кажется, исходит в данный момент из самого трансферного объекта. Но сам акт ее высказывания переозначает функцию аналитика, возможно, как хранителя психоаналитической игры. Именно в промежутке между этими двумя полюсами открывается функция третьего незаинтересованного лица, арбитра, благосклонного к игре. Справедливость интерпретации, мы это видели, не апеллирует ни к какому факту, ни к какой внешней реальности, она зависит лишь от метафоризирующей власти языка. Ей достаточно быть законченным творением, находящим свою истинность во внешнем смысле и в случайности сеанса. Собственно говоря, она должна быть непереводима, поскольку совершенно сингулярна, контекстуальна, что и придает аналитической ситуации её незаменимую специфичность.
Ален Жибо
ОТКРЫВАЯ НЕВЕДОМУЮ СТРАНУ.
Об аналитическом процессе в психоанализе
И в психотерапии
На конференции «Новые пути в развитии психоаналитической терапии», проходивший в 1918 году в Будапеште, Фройд (1919) утверждал: «Все подводит к выводу о том, что широкое применение нашей терапии заставит нас добавить к чистому золоту психоанализа значительное количество примеси прямого внушения. Разумеется, в особых случаях, как при лечении военных неврозов, мы будем вынуждены использовать гипнотическое влияние. Но, независимо от формы этой популярной психотерапии и ее элементов, самыми важными и самыми активными частями останутся именно те, которые были заимствованы из строгого психоанализа, лишенного постороннего влияния» (Freud, 1919 а, р. 141).
В этих замечаниях Фройд по-своему расставил акценты в споре о взаимоотношениях между психоанализом и психотерапией. Итак, обсуждаемый в этой статье вопрос звучит следующим образом: должна ли граница между этими двумя подходами проходить через искажение открытия психоанализа и его техники или же через компромисс, что в обоих случаях чревато потерей самой специфики психоанализа?
Понимание взаимоотношений между психоанализом и психотерапией связано, в первую очередь, с семантическими трудностями, поскольку эти два термит отсылают к разным значениям. Не составляет никакого труда отличить психоаналитическую психотерапию от неаналитической, так как специфика «аналитической терапии» предусматривает исследование части неизвестного и бессознательного в психической жизни при помощи метода свободных ассоциаций и Предписания заменять действие речью (воздержание от реального удовлетворения), в равной степени относящегося как к пациенту, так и к аналитику. Такая перспектива далека от всякой терапевтической техники, основанной на внушении, гипнозе, воспитании или манипуляции.
Если это различие между психической и внешней реальностью и носит принципиальный характер, то история психоанализа показывает, что не всегда легко оградить специфику психоаналитического подхода от всякого рода вмешательства но внешнюю реальность пациента. Это особенно верно при учете взаимоотношений между психоанализом и психоаналитической психотерапией. Еще не так давно
различие между этими двумя подходами (и тексты Фройда об этом свидетельствуют) касалось как раз оппозиции между психической и внешней реальностью: если психоанализ четко следовал фундаментальным принципам, открытым Фройдом, то психоаналитическая психотерапия смогла появиться как менее жесткая в некоторых моментах техника, которая оставляла место для воспитательных и манипуляторных подходов, ставя под сомнение открытие Фройда.
Если оставить в стороне это различие между психоанализом и психоаналитической психотерапией, основанное на оппозиции внутренней и внешней реальности, то тогда можно сослаться на внешние критерии, соответствующие техническим параметрам: частота сеансов, их продолжительность, положение лежа и положение лицом к лицу. Но известно, что подобная перспектива может привести к неточностям в определении психоанализа: аналитическая работа на кушетке три сеанса в педелю рассматривается во Франции как психоанализ, а в Великобритании как психотерапия; и наоборот, психотерапия во Франции предполагает меньшую частоту сеансов (один или два раза в неделю), в то время как психоанализ в Англии — более высокую частоту (четыре или пять раз в неделю). Известно, что в понимании Фройда психоанализ должен был проводиться шесть раз в неделю. И лишь значительно позже он согласился на пять сеансов в неделю, чтобы взять в анализ своего иностранного коллегу: единственной возможностью для этого было сократить число сеансов со своими пациентами с шести до пяти, на что они согласились!
Из-за нехватки валидных внешних критериев можно попытаться определить внутренние критерии, соответствующие целям аналитической работы. Психоанализ использует развитие и разрешение проблемы путем интерпретации регрессивного невроза переноса в технической позиции нейтральности. Но это узкое определение не учитывает расширения целей психоанализа и его применения при психопатологических организациях, не ограниченных одними «психоневрозами переноса» в соответствии с развитием самой психоаналитической теории, как в эпоху Фройда, так и в наши дни. Согласно более широкому определению психоанализа, граница между психоанализом и психотерапией становится все более размытой, что может привести к следующему тавтологическому определению1: «Психоанализ — это то, что делает психоаналитик»2.