Повесть непогашенной луны (1927)
В предисловии автор подчеркивает, что поводом для написания этого произведения была не смерть М. В. Фрунзе, как многие думают, а просто желание поразмышлять. Читателям не надо искать в повести подлинных фактов и живых лиц.
Ранним утром в салон-вагоне экстренного поезда командарм Гаврилов, ведавший победами и смертью, «порохом, дымом, ломаными костями, рваным мясом», принимает рапорты трех штабистов, позволяя им стоять вольно. На вопрос: «Как ваше здоровье?» — он просто отвечает: «Вот был на Кавказе, лечился. Теперь поправился. Теперь здоров». Официальные лица временно его оставляют, и он может поболтать со своим старым другом Поповым, которого с трудом пускают в роскошный, пришедший с юга вагон. Утренние газеты, которыми, несмотря на ранний час, уже торгуют на улице, бодро сообщают, что командарм Гаврилов временно оставил свои войска, чтобы прооперировать язву желудка. «Здоровье товарища Гаврилова
внушает опасения, но профессора ручаются за благоприятный исход операции».
Передовица крупнейшей газеты сообщила также, что твердая валюта может существовать тогда, когда вся хозяйственная жизнь будет построена на твердом расчете, на твердой экономической базе. Один из заголовков гласил: «Борьба Китая против империалистов», в подвале выделялась большая статья под названием: «Вопрос о революционном насилии», а затем шли две страницы объявлений и, конечно, репертуар театров, варьете, открытых сцен и кино.
В «доме номер первый» командарм встречается с «негорбящимся человеком», который разговор об операции со здоровым Гавриловым начал со слов: «Не нам с тобой говорить о жернове революции, историческое колесо — к сожалению, я полагаю, в очень большой мере движется смертью и кровью — особенно колесо революции. Не мне тебе говорить о смерти и крови».
И вот по воле «негорбящегося человека» Гаврилов попадает на консилиум хирургов, почти не задающих вопросов и не осматривающих его. Однако это не мешает им составить мнение «на листке желтой, плохо оборванной, без линеек бумаги из древесного теста, которая, по справкам спецов и инженеров, должна истлеть в семь лет». Консилиум предложил прооперировать больного профессору Анатолию Кузьмичу Лозовскому, ассистировать согласился Павел Иванович Кокосов.
После операции всем становится ясно, что ни один из специалистов, в сущности, не находил нужным делать операцию, но на консилиуме все промолчали. Те, кому непосредственно предстояло взяться за дело, правда, обменялись репликами вроде: «Операцию, конечно, можно и не делать... Но ведь операция безопасная...»
Вечером после консилиума над городом поднимается «никому не нужная испуганная луна», «белая луна в синих облаках и черных провалах неба». Командарм Гаврилов заезжает в гостиницу к своему другу Попову и долго беседует с ним о жизни. Жена Попова ушла «из-за шелковых чулок, из-за духов», бросив его с маленькой дочерью. В ответ на признания друга командарм рассказал о своей «постаревшей, но единственной на всю жизнь подруге». Перед сном у себя в салон-вагоне он читает «Детство и отрочество» Толстого, а потом пишет несколько писем и кладет их в конверт, заклеивает и надписывает: «Вскрыть после моей смерти». Утром, перед тем как отправиться в больницу, Гаврилов приказывает подать себе гоночный автомобиль, на котором долго мчит, «разрывая пространство, минуя тума-
ны, время, деревни». С вершины холма он оглядывает «город в отсветах мутных огней», город кажется ему «несчастным».
До сцены «операции» Б. Пильняк вводит читателя в квартиры профессоров Кокосова и Лозовского. Одна квартира «консервировала в себе рубеж девяностых и девятисотых российских годов», другая же возникла в лета от 1907 до 1916-го. «Если профессор Кокосов отказывается от машины, которую ему вежливо хотят прислать штабисты: «Я знаете, батенька, служу не частным лицам и езжу в клиники на трамвае», то другой, профессор Лозовский, наоборот, рад тому, что за ним приедут: «Мне надо перед операцией заехать по делам».
Для анестезии командарма усыпляют хлороформом. Обнаружив, что язвы у Гаврилова нет, о чем свидетельствует белый рубец на сжатом рукой хирурга желудке, живот «больного» экстренно зашивают. Но уже поздно, он отравлен обезболивающей маской: задохнулся. И сколько потом ни колют ему камфару и физиологический раствор, сердце Гаврилова не бьется. Смерть происходит под операционным ножом, но для отвода подозрения от «опытных профессоров» «заживо мертвого человека» кладут на несколько дней в операционную палату.
Здесь труп Гаврилова навещает «негорбящийся человек». Он долго сидит рядом, затихнув, потом пожимает ледяную руку со словами: «Прощай, товарищ! Прощай, брат!» Разместившись в своем автомобиле, он приказывает шоферу мчать вон из города, не зная, что тем же путем совсем недавно гнал свою машину Гаврилов. «Негорбящийся человек» тоже выходит из машины, долго бродит по лесу. «Лес замирает в снегу, и над ним спешит луна». Он тоже окидывает холодным взглядом город. «От луны в небе — в этот час — осталась мало заметная тающая ледяная глышка...»
Попов, вскрывший после похорон Гаврилова адресованное ему письмо, долго не может оторвать от него взгляда: «Алеша, брат! Я ведь знал, что умру. Ты прости меня, я ведь уже не очень молод. Качал я твою девчонку и раздумался. Жена у меня тоже старушка и знаешь ты ее уже двадцать лет. Ей я написал. И ты напиши ей. И поселяйтесь вы жить вместе, женитесь, что ли. Детишек растите. Прости, Алеша».
«Дочь Попова стояла на подоконнике, смотрела на луну, дула на нее. «Что ты делаешь, Наташа?» — спросил отец. «Я хочу погасить луну», — ответила Наташа. Полная луна купчихой плыла за облаками, уставала торопиться».
О. В. Тимашева
Красное дерево - Повесть (1929)
В первой короткой главе две части разделены отточием, в них даны самые выразительные штрихи русского быта: описаны юродство и юродивые, но также русские мастеровые и ремесленники. «Нищие, провидоши, побироши, волочебники, лазари, странницы, убогие, пустосвяты, калики, пророки, дуры, дураки, юродивые — это однозначные имена кренделей быта святой Руси, нищие на святой Руси, калики перехожие, убогие Христа ради, юродивые ради Христа Руси святой — эти крендели украшали быт со дня возникновения Руси, от первых царей Иванов, быт русского тысячелетия. О блаженных макали свои перья все русские историки, этнографы и писатели». «И есть в Петербурге, в иных больших российских городах — иные чудаки. Родословная их имперская, а не царская. С Елизаветы возникло начатое Петром искусство — русской мебели. У этого крепостного искусства нет писаной истории, и имена мастеров уничтожены временем. Это искусство было делом одиночек, подвалов в городах, задних каморок в людской избе в усадьбах. Это искусство существовало в горькой водке и жестокости...»
Итак, на Руси есть чудаки и... чудаки. И тех и других можно увидеть в городе Угличе, называемом автором русским Брюгге или российской Камакурой. Двести верст от Москвы, а железная дорога в пятидесяти верстах. Именно здесь застряли развалины усадеб и красного дерева. Конечно, создан музей старинного быта, но наиболее красивые вещи хранятся в домах у бывших хозяев. В городе немало несчастных, вынужденных существовать продажей за бесценок русской старины. Этим пользуются наведывающиеся в глушь дельцы-оценщики из столицы, чувствующие себя благодетелями, спасителями народного творчества и мировой культуры. По наводке Скудрина Якова Карповича «с паршивой улыбочкой, раболепной и ехидной одновременно», ходят они по домам, навещая то старух, то одиноких матерей, то выживших из ума стариков, убеждая их отдать самое ценное из того, что у них есть. Как правило, это вещи старых мастеров, за которые они если не сейчас, так потом выручат большие деньги. И изразцы, и бисер, и фарфор, и красное дерево, и гобелены — все в ходу. С реестром, созданным услужливым Яковом Карповичем, молчаливо входят в дом некие братья Бездетовы. Глядя вокруг себя как бы слепыми глазами, они беззастенчиво начинают все мять и щупать — прицениваться. Из самой бедности и нищеты эти юроды выуживают для себя сладкие кусочки. Сугубые материалисты, они
твердо знают, что почем сегодня при новом режиме и сколько они будут иметь.
Большой местный мыслитель Яков Карпович Скудрин вообще-то уверен, что очень скоро пролетариат должен исчезнуть: «Вся революция ни к чему, ошибка, кхэ, истории. В силу того, да, что еще два-три поколения, и пролетарьят исчезнет, в первую очередь, в Соединенных Штатах, в Англии, в Германии. Маркс написал свою теорию расцвета мышечного труда. Теперь машинный труд заменит мышцы. Вот какая моя мысль. Скоро около машин останутся одни инженеры, а пролетарьят исчезнет, пролетарьят превратится в одних инженеров. Вот, кхэ, какая моя мысль. А инженер не пролетарий, потому что чем человек культурней, тем меньше у него фанаберских потребностей, и ему удобно со всеми материально жить одинаково, уровнять материальные блага, чтобы освободить мысль, да, — вон, англичане, богатые и бедные, одинаково в пиджаках спят и в одинаковых домах живут, а у нас — бывало — сравните купца с мужиком — купец, как поп, выряжается и живет в хоромах. А я могу босиком ходить и от этого хуже не стану. Вы скажете, кхэ, да, эксплуатация останется? — да как останется? — мужика, которого можно эксплуатировать, потому — что он, как зверь, — его к машине не пустишь, он ее сломает, а она стоит миллионы. Машина дороже того стоит, чтобы при ней пятак с человека экономить, — человек должен машину знать, к машине знающий человек нужен — и вместо прежней сотни всего один. Человека такого будут холить. Пропадет пролетарьят!»
Если прогноз будущего пролетариата, данный устами несимпатичного, но весьма разумно мыслящего героя, дан как бы с надеждой на торжество мудрости, то прогноз будущего современной женщины мало оптимистичен. С развалом семьи, вызванным крушением социальных устоев, очень много будет одиноких матерей и просто одиноких женщин. Новое государство поддерживает и будет поддерживать матерей-одиночек.
Встретив свою сестру Клавдию, младший сын Скудрина, сбежавший из дома коммунист Аким, выслушивает такой ее монолог: «Мне двадцать четыре. Весной я решила, что пора стать женщиной, и стала ей». Брат возмущен: «Но у тебя есть любимый человек?» — «Нет, нету! Их было несколько. Мне было любопытно... Но я забеременела, и я решила не делать аборта». — «И ты не знаешь, кто муж?» — «Я не могу решить кто. Но мне это неважно. Я — мать. Я справлюсь, и государство мне поможет, а мораль... Я не знаю, что такое мораль, меня разучили это понимать. Или у меня есть своя мораль. Я отвечаю
только за себя и собою. Почему отдаваться — не морально? Я делаю, что я хочу, и я ни перед кем не обязываюсь. Муж?.. Мне он не нужен в ночных туфлях и чтобы родить. Люди мне помогут, — я верю в людей. Люди любят гордых и тех, кто не отягощает их. И государство поможет...»
Аким-коммунист — хотел знать, что идет новый быт — быт был древен. Но мораль Клавдии для него — и необыкновенна, и нова».
Однако есть ли что-нибудь на земле, что остается неизменным? Без сомнения, это небо, облака, небесные пространства. Но... также «искусство красного дерева, искусство вещей». «Мастера спиваются и умирают, а вещи остаются жить, живут, около них любят, умирают, в них хранят тайны печалей, любовей, дел, радостей. Елизавета, Екатерина — рококо, барокко. Павел — мальтиец. Павел строг, строгий покой, красное дерево, темно-ампир, классика. Эллада. Люди умирают, но вещи живут, и от вещей старины идут «флюиды» старинности, отошедших эпох. В 1928 году — в Москве, Ленинграде, по губернским городам — возникли лавки старинностей, где старинность покупалась и продавалась ломбардами, госторгом, госфондом, музеями: в 1928 году было много людей, которые собирали «флюиды». Люди, покупавшие вещи старины после громов революций, у себя в домах, облюбовывая старину, вдыхали живую жизнь мертвых вещей. И в почете был Павел-мальтиец — прямой и строгий, без бронзы и завитушек».
О. В. Тимашева