Перед восходом солнца - Повесть (ч. 1-я — 1943; ч. 2-я по назв. «Повесть о разуме» — 1972)

Автобиографическая и научная повесть «Перед восходом солнца» — ис­поведальный рассказ о том, как автор пытался победить свою меланхо­лию и страх жизни. Он считал этот страх своей душевной болезнью, а вовсе не особенностью таланта, и пытался побороть себя, внушить себе детски-жизнерадостное мировосприятие. Для этого (как он полагал, на­читавшись Павлова и Фрейда) следовало изжить детские страхи, побо­роть мрачные воспоминания молодости. И Зощенко, вспоминая свою жизнь, обнаруживает, что почти вся она состояла из впечатлений мрач­ных и тяжелых, трагических и уязвляющих.

В повести около ста маленьких глав-рассказов, в которых автор как раз и перебирает свои мрачные воспоминания: вот глупое само­убийство студента-ровесника, вот первая газовая атака на фронте, вот неудачная любовь, а вот любовь удачная, но быстро наскучившая... Главная любовь его жизни — Надя В., но она выходит замуж и эми­грирует после революции. Автор пытался утешиться романом с не­коей Алей, восемнадцатилетней замужней особой весьма необре­менительных правил, но ее лживость и глупость наконец надоели ему. Автор видел войну и до сих пор не может вылечиться от последствий отравления газами. У него бывают странные нервные и сердечные припадки. Его преследует образ нищего: больше всего на свете он бо­ится унижения и нищеты, потому что в молодости видел, до какой подлости и низости дошел изображающий нищего поэт Тиняков. Автор верит в силу разума, в мораль, в любовь, но все это на его гла­зах рушится: люди опускаются, любовь обречена, и какая там мо-

раль — после всего, что он видел на фронте в первую империалисти­ческую и в гражданскую? После голодного Петрограда 1918 г.? После гогочущего зала на его выступлениях?

Автор пытается искать корни своего мрачного мировоззрения в детстве: он вспоминает, как боялся грозы, воды, как поздно его отня­ли от материнской груди, каким чуждым и пугающим казался ему мир, как в снах его назойливо повторялся мотив грозной, хватающей его руки... Как будто всем этим детским комплексам автор отыскива­ет рациональное объяснение. Но со складом своего характера он ни­чего поделать не может: именно трагическое мировосприятие, больное самолюбие, многие разочарования и душевные травмы сдела­ли его писателем с собственным, неповторимым углом зрения. Впол­не по-советски ведя непримиримую борьбу с собой, Зощенко пытается на чисто рациональном уровне убедить себя, что он может и должен любить людей. Истоки его душевной болезни видятся ему в детских страхах и последующем умственном перенапряжении, и если со страхами еще можно что-то сделать, то с умственным перенапря­жением, привычкой к писательскому труду не поделаешь уже ничего. Это склад души, и вынужденный отдых, который периодически уст­раивал себе Зощенко, ничего тут не меняет. Говоря о необходимости здорового образа жизни и здорового мировоззрения, Зощенко забыва­ет о том, что здоровое мировоззрение и беспрерывная радость жизни — удел идиотов. Вернее, он заставляет себя об этом забыть.

В результате «Перед восходом солнца» превращается не в повесть о торжестве разума, а в мучительный отчет художника о бесполезной борьбе с собой. Рожденный сострадать и сопереживать, болезненно чуткий ко всему мрачному и трагическому в жизни (будь то газовая атака, самоубийство приятеля, нищета, несчастная любовь или хохот солдат, режущих свинью), автор напрасно пытается себя уверить, что может воспитать в себе жизнерадостное и веселое мировоззрение. С таким мировоззрением писать не имеет смысла. Вся повесть Зощен­ко, весь ее художественный мир доказывает примат художественной интуиции над разумом: художественная, новеллистическая часть по­вести написана превосходно, а комментарии автора — лишь беспо­щадно честный отчет о вполне безнадежной попытке. Зощенко пытался совершить литературное самоубийство, следуя велениям геге­монов, но, по счастью, не преуспел в этом. Его книга остается памят­ником художнику, который бессилен перед собственным даром.

Д. Л. Быков

Борис Андреевич Пильняк 1894-1941

Голый год - Роман (1922)

Роману предшествуют два эпиграфа. Первый (ко всему роману) взят из книги «Бытие разумное, или Нравственное воззрение на достоин­ство жизни». «Каждая минута клянется судьбе в сохранении глубоко­го молчания о жребии нашем, даже до того времени, когда она с течением жизни соединяется, и тогда когда будущее молчит о судьби­не нашей, всякая проходящая минута вечностью начинаться может». Второй эпиграф (к «Вступлению») взят из А. Блока: «Рожденные в года глухие, / Пути не помнят своего. / Мы, дети страшных лет Рос­сии, / Забыть не в силах ничего».

Однако память несуразна и бессмысленна. Так композиционно и предстают воспоминания первых революционных лет («новой циви­лизации») в постоянном сопоставлении с тысячелетней историей, со стариной, плохо поддающейся перековке. В канонном купеческом го­роде Ордынине живет, к примеру, торговец Иван Емельянович Ратчин, «в доме которого (за волкодавами у каменных глухих ворот) всегда безмолвно. Лишь вечерами из подвала, где обитают приказчики с мальчиками, доносится подавленное пение псалмов и акафистов. Дома у приказчиков отбираются пиджаки и штиблеты, а у мальчиков штаны (дабы не шаманались ночами)». Из такого дома когда-то на первую мировую войну уходит сын Ивана Емельяновича — Донат.

Повидав мир и однажды подчинившись безропотно коммунистам, он по возвращении конечно же хочет все изменить в сонном царстве и для начала отдает отцовский дом Красной гвардии. Доната радуют все перемены в Ордынине, любое разрушение старого. В лесах, раскинув­шихся вокруг города, загораются красные петухи барских усадеб. Без устали, хотя бы в четверть силы, меняя хозяев, работают Таежные за­воды, куда давно проведена железная дорога. «Первый поезд, кото­рый остановился в Ордынине, был революционный поезд».

Определяет лицо города и нынешняя жизнь старой княжеской семьи Ордыниных. «Большой дом, собиравшийся столетиями, ставший трехсаженным фундаментом, как на трех китах, в один год полысел, посыпался, повалился. Впрочем, каинова печать была припечатана уже давно». Князь Евграф и княгиня Елена, их дети Борис, Глеб и Наталья запутались в водоворотах собственных судеб, которые еще больше, до безысходности, затянула родная Россия. Кто-то из них пьет, кто-то пла­чет, кто-то исповедуется. Глава дома умирает, а одна из дочерей тянется к новой жизни, то есть к коммунистам. Железная воля, богатство, семья как таковые обессилели и рассыпаются как песок. «Те из Ордыниных, кто способен мыслить, склоняются к тому, что путь России, конечно, особенный. «Европа тянула Россию в свою сторону, но завела в тупик, отсюда и тяга русского народа к бунту... Посмотри на историю мужиц­кую: как тропа лесная тысячелетие, пустоши, починки, погосты, перело­ги-тысячелетия. Государство без государства, но растет как гриб. Ну и вера будет мужичья... А православное христианство вместе с царями пришло, с чужой властью, и народ от него в сектантство, в знахари, куда хочешь. На Яик, — от власти. Ну-ка, сыщи, чтобы в сказках про православие было? — лешаи, ведьмы, водяные, никак не господь Са­ваоф».

Герои, занимающиеся археологическими раскопками, часто об­суждают русскую историю и культуру. «Величайшие наши масте­ра, — говорит тихо Глеб, — которые стоят выше да Винча, Корреджо, Перуджино, — это Андрей Рублев, Прокопий Чирин и те безымянные, что разбросаны по Новгородам, Псковам, Суздалям, Коломнам, по нашим монастырям и церквам. Какое у них было искус­ство, какое мастерство! Как они разрешали сложнейшие задачи. Искусство должно быть героическим. Художник, мастер-подвижник. И надо выбирать для своих работ — величественное и прекрасное. Что величавее Христа и богоматери? — особенно богоматери. Наши старые мастера истолковали образ богоматери как сладчайшую тайну, духовнейшую тайну материнства — вообще материнства».

Однако современные бунтари, обновители мира, авторы реформ в

ордынинской жизни бескультурны и чужеродны России. Чего стоит комиссар Лайтис, приехавший в Ордынин издалека со стеганым сши­тым мамой атласным одеяльцем и подушечкой, которые он по на­ущению объявляющего себя масоном Семена Матвеича Зилотова расстилает в алтаре монастырской часовни, чтобы предаться там любви с совслужащей, машинисткой Олечкой Кунс, невольной донос­чицей на своих соседей. После ночи любви в алтаре кто-то поджег монастырь, и еще одно культовое здание было разрушено. Прочитав­ший всего несколько масонских книг Зилотов, как старый черно­книжник, бессмысленно повторяет: «Пентаграмма, пентаграмма, пентаграмма...» Счастливую любовницу Олечку Кунс арестуют, как и многих других невиновных...

Один из персонажей уверен, что новой жизни надо противосто­ять, надо противиться тому, что так властно ворвалось, надо оторвать­ся от времени, остаться свободным внутренне («отказаться от вещей, ничего не иметь, не желать, не жалеть, быть нищим, только жить с картошкой ли, с кислой капустой, все равно»). Другая анархически и романтически настроенная героиня Ирина утверждает, что в новое время нужно жить телом: «Мыслей нет, — в тело вселяется томленье, точно все тело немеет, точно кто-то гладит его мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей: и кровать, и простыня, и стены, все обтянуто замшей. Теперешние дни несут только одно: борьбу за жизнь не на живот, а на смерть, поэтому так много смерти. К черту сказки про какой-то гуманизм! У меня нету холодка, когда я думаю об этом: пусть останутся одни сильные и на­всегда на пьедестале будет женщина».

В этом героиня ошибается. Для коммунистов барышни, которых они поят чаем с ландрином, всегда были и будут «интерполитичны». Какое там рыцарство, какой пьедестал! На экране Вера Холодная может умереть от страсти, но в жизни девушки умирают от голода, от безработицы, от насилия, от безысходных страданий, от невозмож­ности помочь близким, создать семью, наконец. В предпоследней главе «Кому — таторы, а кому — ляторы» отчетливо и категорически вписаны большевики, величаемые автором «кожаными куртками»: «Каждый в стать кожаный красавец, каждый крепок, и кудри коль­цом под фуражкой на затылок, у каждого крепко обтянуты скулы, складки у губ, движения у каждого утюжны. Из русской рыхлой и корявой народности — отбор. В кожаных куртках не подмочишь. Так вот знаем, так вот хотим, так вот поставили — и баста. Петр Орешин, поэт, правду сказал: «Или воля голытьбе или в поле на стол-

бе». Один из героев такого толка на собраниях старательно выговари­вает новые слова: константировать, энегрично, литефонограмма, фукцировать. Слово «могут» звучит у него как «магуть». Объясняясь в любви женщине красивой, ученой, из бывших, он утвердительно го­ворит: «Оба мы молодые, здоровые. И ребятенок у нас вырастет как надо». В словарике иностранных слов, вошедших в русский язык, взя­том им для изучения перед сном, напрасно он ищет слово «уют», та­кого не разместили. Зато впереди в самой последней главе без названия всего три важных и определяющих будущую жизнь поня­тия: «Россия. Революция. Метель».

Автор оптимистически изображает три Китай-города: в Москве, Нижнем Новгороде и Ордынине. Все они аллегорически восходят к просуществовавшей долгие тысячелетия Небесной империи, которой нет и не будет конца. И если проходящая минута вечности начинает­ся голым годом, за которым, вероятнее всего, воспоследует еще такой же (раздрай, мрак и хаос), это еще не значит, что Россия пропала, лишившись основных своих нравственных ценностей.

О. В. Тимашева

Наши рекомендации