Полемика Адамовича и Ходасевича о поэзии
Спор между Адамовичем и Ходасевичем о поэзии, хотя и возник в связи с поэзией эмигрантской — и даже более узко — парижской, выходил в сущности за ее рамки и шел на фоне того «кризиса поэзии», который признавался всеми. Адамович видел причину этого кризиса в кризисе культуры и распаде и разложении личности. «Мало-мальски пристальное вглядывание в европейскую культуру... убеждает в глубокой болезни личности, в мучительном ее распаде и разложении», — писал он. От поэзии, по его мнению, требовалось предельно правдивое и самоуглубленное отражение этого кризиса и распада культуры и личности — отражение прямое, непосредственное, без всяких формальных ухищрений, без всякой поэтической мишуры. Лучшее в парижской поэзии казалось Адамовичу воплощенным в стихах тех поэтов, которые, не заботясь о «мастерстве», о форме, старались с предельной простотой и обнаженной правдивостью говорить о том, что больше всего задевало их. Провозглашалось первенство интимной дневниковой поэзии
над хорошо сделанными произведениями поэтического искусства. Лучше бессвязный, задыхающийся и прерывистый шепот, выражающий искренние и глубокие переживания, чем любые звонкие или отточенные стихи. «В искалеченных строчках Червинской творчества больше, чем в грубых самоцветных подделках Голенищева-Кутузова», — формулирован это положение Адамович, возражая на одну из статей Ходасевича (поэзия Лидии Червинской особенно часто приводилась как пример безыскусственной, непосредственной, «человечной» поэзии). Ходасевич насмешливо говорил о молодом парижском поэте, которого в образец ставил Адамович, как о «лже-Прометее, прикованном к столику монпарнасской кофейни»: «Не коршун терзает его внутренности, а томит его скука. Он наказан не за похищение небесного огня, а именно за то, что он никакого огня не похитил, а не похитил потому, что ленив и непредприимчив». И Ходасевич обращал к молодым поэтам призыв: «Пишите, господа, хорошие стихи».
Спор шел, конечно, вовсе не о темах поэзии, не о пессимизме и оптимизме. Ходасевичу и в голову не приходило оспаривать право парижских поэтов на «пессимизм» — его собственная поэзия была проникнута глубоким пессимизмом. За три года до спора, о котором идет речь, в 1932 году, Ходасевич, возражая тем, кто обвинял молодую эмигрантскую поэзию в «упадочнических» настроениях, писал:
«...уныние, отмечаемое как поэтический импульс, не должно влиять на оценку самой поэзии... требовать от поэта радужных настроений так же странно, как требовать от живописца, чтобы он непременно изображал хорошую погоду...»
Ходасевич признавал, что у молодой зарубежной литературы есть все основания, и вечные и временные, порождаемые эпохой, кутаться, говоря языком начала XIX века, «в душегрейку новейшего уныния». Спор между ним и Адамовичем, повторяем, шел не об этом, не о законности темы смерти или разочарования или уныния, а о том, достаточно ли для того, чтобы признать стихи хорошими, чтобы они были искренним выражением «человечных» эмоций, или же нужно еще что-то, что делает стихи не просто предельно искренней дневниковой записью или признанием, а стихами, поэзией, то есть искусством. В конечном счете правота в этом споре была на стороне Ходасевича, из чего вовсе не следует, что стихи, которые защищал Адамович, не были поэзией; их предельная простота, «беззащитность» и безыскусственность, на которые напирал Адамович, часто были лишь видимыми, напускными. Это во всяком случае можно утверждать о стихах Георгия Иванова, которые были образцом для многих парижских поэтов того типа, который особенно полюбился Адамовичу. Следует поэтому говорить не столько о принципиальном разногласии между Адамовичем и Ходасевичем, сколько о непоследовательности Адамовича, теоретические положения которого расходились с оценочными критериями. Как сказал — совершенно безотносительно к спору 1935 года (в статье памяти Ходасевича) — В.В.Набоков, «самые purs senglots* все же нуждаются в совершенном знании правил стихосложения, языка, равновесия слов» и «поэт, намекающий в неряшливых стихах на ничтожество искусства перед человеческим страданием, занимается жеманным притворством». Набоков имел в виду — и так и писал — что «говорить о "мастерстве" Ходасевича бессмысленно — и даже кощунственно по отношению
Искренние рыдания (франц.). — Ред.
к поэзии вообще, к его стихам в резкой частности». Но в статье Набокова был и намек на споры 30-х годов, когда он писал:
«Ощущая как бы в пальцах свое разветвляющееся влияние на поэзию, создаваемую за рубежом, Ходасевич чувствовал и некоторую ответственность за нее: ее судьбой он бывал более раздражен, чем опечален. Дешевая унылость казалась ему скорее пародией, нежели отголоском его "Европейской ночи ", где горечь, гнев, ангелы, зияние гласных — было все настоящее, единственное, ничем не связанное с теми дежурными настроениями, которые замутили стихи многих его полуучеников»16.