Глава i. «возрождение»: самоопределение или самообман? 5 страница
F. Ранняя и классическая готика. Косяковая фигура, приставленная к колонке (трансепт собора в Шартре (ил. 33), собор в Реймсе (ил. 40), собор в Амьене).
G и Н. Последний период высокой и поздняя готика (западный
фасад собора в Страсбурге).
I. Архивольтная фигура высокой готики.
* Человечности (лат.).
вилась все тоньше, пока не исчезла совсем (ил. 33, рис. 1, F). Фигура полностью отделилась от стены и либо помещалась в нише (рис. 1, G), либо ставилась перед гладкой стеной (рис. 1, Н); в этом случае развитие прошло полный круг. Аналогичный процесс можно наблюдать в эволюции архивольта и его декорации (рис. 1, Г); фигуры в композиции рельефа двигаются и действуют перед воображаемым задником, напоминая актеров на подмостках небольшой театральной сцены (ил. 34)35.
Такого рода новый, вдохновленный архитектурой осевой принцип стал возможным, думается мне, только во Франции, единственной стране, граничащей как со Средиземным, так и с Северным морем, и утвердился в середине XII века. А когда спустя двадцать пять или тридцать лет36 новая волна византинизма (впервые заметная по вполне очевидным причинам в таких «малых искусствах», как книжная миниатюра, резьба по слоновой кости и изделия из металла, но скоро распространившаяся и на монументальную скульптуру из дерева и из камня) захлестнула всю Европу, то именно в сердце Каролингской империи, там, где суждено было родиться высокой готике, — в Лотарингии, в Иль-де-Франс и в Шампани — искусство научилось вычленять все, что еще было эллинского в византийском стиле.
Вместе с Никола Верденским, стоявшим у истоков этой эволюции, в школах Лана, Санлиса, Шартра и Парижа фигуры вновь обрели просветленную одухотворенность, настолько близкую к греко-римской hu-manitas*, насколько это вообще было доступно средневековому искусству. Поставленные в гибкие, подвижные позы, напоминающие классический contrap-posto, со складками одежды, скорее подчеркивающими, чем скрывающими их пропорциональные тела, фигуры пришли в естественное, но ритмически организованное движение («das schreitende Stehen, nun wards Wandeln», цитируя непереводимую фразу Вильгельма Фёге) и установили друг с другом психологическую связь.
Атмосфера ранней готики способствовала тому, что так называемый поверхностный классицизм перерос в «глубинный классицизм», который достиг вершины своего развития в школе Реймса. Достаточно упомянуть апостолов портала Страшного суда, в особенности две великолепные фигуры св. Петра и св. Павла, причем голова первой явно напоминает Антонина Пия37 (ил. 35, 36), и фигуру одного из воскресших в тимпане того же портала. Некоторые из воскресших воспроизводят фигуры усопших на римских саркофагах; другие восстают из урн, а не из могил, как бы для того, чтобы показать языческий обряд сожжения в противоположность христианскому захоронению38 (ил. 37). Два борющихся чудовища на капители, относящейся примерно к 1225 году, повторяют раненого охотника и львиную лапу на римском саркофаге, который с незапамятных времен хранился в Реймсе, но никем никогда не замечался до этого времени39 (ил. 38, 39). Следует упомянуть и знаменитого «Мужчину с головой Одиссея». Еще более знаменитая группа «Встречи Марии и Елизаветы» (ил. 40) настолько классична по своим позам, одежде и типу лиц, что ее долгое время относили скорее к XVI, чем к XIII веку.
* «Скорбящую Богоматерь» (лат).
Однако показательно, что именно те фигуры, которые по своему духу ближе всего к классической античности, часто труднее всего бывает вывести из определенного образца. Как пример «малых форм» можно упомянуть удивительную небольшую «Mater dolorosa**, созданную, вероятно, вскоре после 1200 года, — любимое произведение Фёге из его коллекции, ныне в память о нем находящееся в Институте истории искусства при Фрайбургском университете40 (ил. 41). Наиболее талантливые из средневековых мастеров научились владеть языком классического искусства до такой степени, что они уже больше не нуждались в заимствовании отдельных фраз и оборотов. Необходимо считаться с возможностью того, что они вдохновлялись не столько монументальной каменной пластикой, сколько теми изящными греческими и эллинистическими бронзовыми или серебряными статуэтками, которые хорошо нам известны по слабым отголоскам в терракотовых фигурках (ил. 42, 43), часто отражающих произведения монументального искусства и проникающих вплоть до Германии41.
Итак, во Франции средневековое искусство ближе всего подошло к античному как раз тогда, когда рожденное на романском юге проторенессансное движение было втянуто в орбиту готического стиля, получившего развитие в королевском домене и в Шампани. Теперь нетрудно понять, почему в Италии аналогичная стадия не была достигнута до тех пор, пока готический стиль не пропитал собой и в известном смысле не изменил местного Проторенессанса. В Апулии и в Сицилии, управляемых норманнами и потому особенно подверженных французским влияниям, процесс этот принес свои плоды, например в фигурных капителях из Монреале (между 1172 и 1189 годами), которые, несмотря на недавние опровержения, не могут быть объяснены иначе, как влиянием ранней Шартрской школы, особенно Королевского портала. Здесь состоялось новое тесное сближение с античностью, и не вопреки этому влиянию, а как следствие его, и, хотя ни в Королевском портале, ни в его производных нет ничего, чем мог бы быть объяснен классический словарь монреальских капителей, включая обнаженных putti, только опыт стиля, оживившего «осевые представления», мог позволить создателям этих капителей понять классический синтаксис42. Полагаю, что именно благодаря продолжению и усилению контакта с Францией, за последнее время подтвержденного великолепной капителью из Трои в Апулии, выполненной до 1229 года и, вне всякого сомнения, стилистически зависимой от северного трансепта Шартрского собора, в Италии сложился классицизм, сравнимый с классицизмом Реймса. Там же, где этот контакт был более поверхностным, как например, в Далмации, «Ева» середины XIII века, повторяющая образец Venus Pudica*, так и осталась тяжеловесным подражанием, граничащим с карикатурой43.
Какова бы ни была роль местной римской традиции44 в создании школ скульптуры, глиптики и резных печатей, вызванных к жизни императором Фридрихом II, и до какой бы степени в них ни господствовали его личные привязанности, их французское родство очевидно во всем. Неудивительно, что монарх, считавший себя вторым Августом, награждая
* Венеры Целомудренной (лат).
" «Дитя Апулии» (лат.).
основанные им города такими названиями, как Августа, Цезарея и Аквила, и посвятив церковь своего зимнего лагеря перед Пармой (недаром названной им Викторией) св. Виктору45, стремился подчеркнуть классический элемент в своих художественных начинаниях, за одним характерным исключением — сравнительно небольшим количеством живописи и иллюминированных книг, возникших по его инициативе. Вполне вероятно, что он при случае лично указывал на те образцы, которым надлежало следовать46. Поощряя классицизирующие способы выражения в искусстве точно так же, как он поощрял классицизирующее направление в законодательстве, городской планировке и прочем, он поощрял уже давно наметившееся движение и давал ему новый импульс. Он выдвигал классический стиль как дело скорее имперской политики, чем «эстетического» предпочтения, и никогда не шел так далеко, чтобы преграждать путь другим тенденциям — местным, византийским, сарацинским и, главное, французским47.
Знаменитые монеты «Augustales», увековечившие «Риег Apuliae»" в обличье римского Цезаря, были отчеканены не раньше 1231 года; им предшествовали романские печати 1212 и 1215 годов и, безусловно, раннеготические печати, такие, как печати 1220 и 1225/26 годов48. Несколько более поздние консольные бюсты из Кастель-дель-Монте обозначают переход от ранней к высокой готике, традиция же Проторенессанса утверждает себя в других частях скульптурной декорации. В арке в Капуе, воздвигнутой только в 1235—1239 годы и столь же смело возрождающей триумфальные памятники и статуи римских императоров, как «Августалии», готическое влияние не только преобладает в архитектурных элементах (хорошо известно, что Фридрих нанимал большое число цистерцианских архитекторов), но накладывает отпечаток даже на сознательно классицизирующий стиль скульптуры, включая загадочную до сих пор «голову Юпитера»49. Что же касается тех якобы античных камей, в которых ныне усматривают произведения южноитальянского Проторенессанса, таких, например, как христианизированный «Геркулес» в собрании Юрицкого в Париже (ил. 44), как «Wettspiel-Катее» в Венском музее или как камея с «Отплытием Ноя», некогда собственность Лоренцо Медичи, хранящаяся ныне в Британском музее, — то ни одна из них не может, видимо, быть старше того периода классицизма, который расцвел в Иль-де-Франс и в Шампани50.
В связи с «Отплытием Ноя» (ил. 45) произносилось славное имя Никколо Пизано (ок. 1205—1280)51. Он действительно является наиболее характерной фигурой для той ситуации, которую я пытался описать. Родившийся и воспитанный, по всей вероятности, в Апулии и, конечно, с самого начала близко знакомый с «фридриховской» традицией, питаемой как классическими, так и готическими истоками, он сумел синтезировать оба эти течения на новом уровне, однако достиг этого лишь в новом политическом и духовном окружении.
То, что он установил новые контакты с «готическим севером», доказывается помимо более общих факторов такими второстепенными, хотя и специфическими, мотивами, как капители и орнаментальные узоры. Еще более показательно то, что он был первым итальянским художником, на несколько десятилетий предвосхитившим Джотто и Дуччо, который принял готическое новшество прикрепления к кресту распятого Христа не четырьмя, а тремя гвоздями. Оно было признано настолько значительным, что современный прелат заклеймил его, правильно поняв, что французские скульпторы начала XIII века бросили дерзкий вызов иконографической традиции, соблюдавшейся чуть ли не тысячу лет, ради того чтобы усилить впечатление пластического объема и естественного движения (то есть из соображений чисто художественных)52.
Именно эти современные тенденции, действенность которых усиливалась благодаря перемене обстановки, перенесшей Никколо Пизано из сферы имперской авторитарности в сферу республиканского самоуправления, позволили ему стать величайшим и в известном смысле последним средневековым классиком.
Подобно тому как большая итальянская поэзия, впервые расцветшая в «сицилийской школе» при Фридрихе II, достигла совершенства благодаря великим флорентийцам, от Гвидо Гвиничелли до Данте и Петрарки53, так и южноитальянский Проторенессанс достиг своей вершины в творениях Никколо Пизано, созданных им после переезда в Тоскану: всем известно, что в своей пизанской кафедре, созданной около 1260 года, он превратил Диониса, поддерживаемого сатиром, в престарелого Симеона, участника Сретения Иисуса Христа во храме (ил. 46, 47); обнаженного Геркулеса — в олицетворение христианской добродетели Силы (ил. 48); Федру — в Деву Марию54. Спустя пять или шесть лет в «Избиении младенцев», которое можно видеть на его сиенской кафедре, он заимствовал жест, выражающий печаль, из саркофага Мелеагра (ил. 115) с той же фигуры, что вдохновила и Джотто, когда он изображал отчаяние св. Иоанна в «Оплакивании» (ил. 93), и легла в основу образа одного из плачущих на известном памятнике мастерской Вер-роккьо «Смерть Франчески Торнабуони»55. Не следует, однако, забывать, что Никколо Пизано, «заново открывая» целый пласт римских памятников, которые были у всех перед глазами в Пизе и Флоренции, но на которые никто из его предшественников никогда не обращал внимания, лишь повторял то, что реймс-ские мастера уже сделали за поколение до него.
Словом, вершина средневекового классицизма была достигнута в рамках готического стиля, так же как вершина классицизма конца XVIII и начала XIX века в лице Флаксмана, Давида или Асмуса Карстенса — в рамках «романтической чувствительности».
В противоположность Проторенессансу, обсуждавшемуся в предыдущем разделе, второе из двух ре-нессансных течений, о которых мы говорили вначале, можно было бы назвать «протогуманизмом» с той оговоркой, что термин «гуманизм» не рассматривается как синоним таких общих понятий, как уважение к человеческим ценностям, индивидуализм, секуля-ризм или просто как либерализм, но определяется более узко — как специфический идеал культуры и образования.
Этот идеал, если обратиться к его величайшему средневековому поборнику, Иоанну Солсберийскому (умер в 1180 году), основан на убеждении, что «Меркурий не должен быть вырван из объятий филологии», или, говоря менее поэтическим языком, что необходимо уберечь — или восстановить — тот союз между ясной мыслью и словесным ее выражением, между ratio' и oratio", которого требовали классики от Сократа до Цицерона56. В этом понимании гуманизм мыслит libe-ralia studia*", как это сказано у Иоанна Солсберийского, или studia humanitatis, если воспользоваться позднейшим академическим термином, до сих пор еще живым в нашем выражении «the humanities*57, как культуру классической традиции, рассматриваемую скорее с точки зрения литератора и человека со вкусом, чем просто логика, государственного деятеля, юриста, врача или ученого. И в этом понимании некая «протогума-нистическая» тема действительно может быть выделена в полифонии культуры XII века, образуя своего рода контрапункт к тому возрождению классического искусства, с которым мы познакомились как с Проторенессансом.
Возрождение классического искусства возникло, как мы помним, на юге Франции, в Испании и в Италии и относится к некоторым другим видам культурной деятельности; но в этом средиземноморском окружении фактически не было аналогичного возрождения того, что можно было бы назвать (с должной, конечно, осторожностью, остерегаясь переноса современного тер
* Разумом (лат.). " Красноречием (лат). "' Свободное воспитание (лат).
мина в отдаленное прошлое) les belles-lettres*. «В Париже, — говорит один желчный моралист, — клирики интересуются свободными искусствами, в Орлеане — классической литературой, в Болонье — юридическими кодексами, в Салерно — лекарственными баночками, а в Толедо — демонами, но нигде — моралью»58. С некоторыми поправками, в частности с добавлением Монпелье, а позднее Падуи вместо Салерно и Толедо, с толкованием Орлеана как символа гораздо более обширной территории, этот грубый набросок вполне можно считать соответствующим действительности.
В пределах круга, ограниченного центрами Болонья, Салерно и Толедо, интеллектуальный интерес был сосредоточен как раз на тех предметах, которые не попадают под рубрику studia humanitatis. Только в таких негуманистических областях, как большая часть философии, право, математика, медицина и естественные науки, включая астрологию и оккультизм, особенно на юге Италии и в центрах Испании, имело место истинное классическое Возрождение.
Все греческие тексты (особенно в Испании), переводившиеся с арабских источников, служивших посредниками, были по своему характеру чисто научными или «философскими»; в числе авторов, которые переводили непосредственно с греческого оригинала, и прежде всего при сицилийских дворах Вильгельма I и Рожера I, не найти ни эссеиста, ни оратора, ни поэта59. Многочисленные «Artes роейсае» и «Artes versifi-catoriae»", создававшиеся во Франции и Англии на протяжении XII и начала XIII века, не имеют паралле-
Изящной литературой (фр).
«Искусства поэзии» и «Искусства стихосложения» (лат.).
' «О народном красноречии» (лат.). " «Книга во славу Августа» (лат).
ли в Италии до «De vulgari eloquentia»* Данте60. В Италии поэты, писавшие по-латыни, ограничивались почти исключительно историческими, политическими и научными темами. Стихи их — по правде говоря, довольно жалкие вплоть до Петрарки — описывали подвиги Роберта Гвискара, добродетели Матильды Тосканской, победу пизанцев при Майорке или, с другой стороны, использовали такие медицинские сюжеты, как «четыре темперамента» или «Бани в Путеолах». Автор последнего из упоминаемых сочинений, Петр из Эболи, умудряется в свой чисто политический трактат, «Liber in honorem Augusti»" (панегирик императору Генриху VII), ввести доктора из Салерно, который, давая весьма нелестную характеристику сопернику Генриха, Танкреду из Лечче, разражается пространной лекцией по эмбриологии и причинах врожденных уродств61.
Никому из итальянских поэтов XII века, писавших по-латыни, и в голову не приходило черпать из сокровищницы классической мифологии или легенд62. Этот источник вдохновения был уже заранее исчерпан теми, кто занимался ars dictandi или ars dictaminis (что можно перевести как «эпистолярное искусство»), в котором мифологические и иные классические мотивы употреблялись только как признаки эрудиции, а также теми народными поэтами на юге Италии, чьи произведения отличались явным подражанием Овидию, которого они воспринимали через провансальское влияние. Когда к концу следующего столетия Гвидо делле Колонне пожелал осчастливить своих образованных
сограждан (qui grammaticam legunt") современной версией вечно популярной темы падения Трои, он смог сделать это, только пересказав романс, сочиненный бретонцем более чем за сто лет до него. А чудесные гекзаметры Петрарки в третьей песне «Африки», описывающие статуи классических богов, могли в значительной степени быть основаны на мифологическом трактате одного англичанина XIII века63.
Действительно, протогуманизм в противоположность Проторенессансу возник на территории, достаточно удаленной от Средиземного моря, — северные провинции Франции, включая Бургундию как своего рода пограничную область, Западная Германия, Нидерланды и в особенности Англия.
На этой территории — романизированной, но не римской и приблизительно совпадающей с Каролингской империей плюс Британские острова — ренес-сансные деятели XI и XII веков пришли на смену таким людям, как Алкуин, Эйнгард, Теодульф Орлеанский или Луп из Ферьера.
Взирая на античность скорее как на священную икону, чем как на портрет предка, они не склонны были пренебрегать ассоциативными и эмоциональными ценностями классического наследия, а тем более от них отказываться ради их практической и интеллектуальной пригодности. Только «северянин» мог написать такое письмо, как то, которое в 1196 году написал епископ Конрад из Гильдесгейма своему старому учителю Герборду. Письмо исполнено гордости оттого, что Италия во власти немцев, благоговейного и доверчивого восхищения тем, что автор может ви
* Кто читает грамматику (.пат).
деть «лицом к лицу» то, о чем слышал в школе, «как сквозь темное стекло» (Конрад в своем энтузиазме готов смешать метафоры как из апостола Павла, так и из мира классиков): Канны, где было убито столько благородных римлян, что их кольца заполняли чуть ли не две меры; также город, названный Фетидой, по имени матери Ахилла, которая его основала; городишко Джовенаццо, «место рождения Юпитера»; гору Парнас и источник Пегаса, местопребывание муз, и все чудодейственные затеи, придуманные Вергилием, этим величайшим из волшебников64.
Средиземноморское возрождение римского права, греческой философии и науки оказало сильнейшее воздействие на интеллектуальную жизнь Севера (достаточно упомянуть в одном только XII веке таких знатоков канонического права, как Иво Шартрский и Бернольд Констанцский; диалектиков Петра Абеляра и Жильбера де ла Порре; таких представителей моральной и натуральной философии, как Бернард Сильвестр и Гильом из Конша; метафизика Алана Лилльского и ученого Адельхардта из Бата) и скорее способствовало, чем мешало распространению «гуманистического» влияния и рода деятельности (нельзя забывать, что даже Вальтер Шатильонский начал свою карьеру как студент права в Болонье). Для некоторых, как, например, для Алана Лилльского, исчезло различие между философией и изящной словесностью; для других, как для Иоанна Солсберийского, инстинктивная антипатия к диалектическому методу, который, получив в свое время новый импульс, вылился в то, что мы называем схоластикой, усиливала преданность «свободной науке». Почти повсюду в Северных странах мы вновь встречаем увлечение хорошей латынью, как в прозе, так и в поэзии, пробуждение интереса к классическим сказаниям и мифам и, поскольку дело касается искусства, появление того, что можно назвать «эстетическим» восприятием65, окрашенным отныне чувством антиквара (не будем забывать, что английская национальная литература началась с поэмы, вдохновленной благоговением перед римскими развалинами). Вместо того чтобы побуждать к подражанию архитектора, скульптора или резчика, остатки классического прошлого взывали к вкусу собирателя, к любопытству ученого и к воображению поэта.
Еще задолго до того, как Фридрих II начал приобретать классические бронзы и мраморы для своих замков, Генрих из Блуа, епископ Винчестерский с 1129 по 1170 год, вывез из Рима и поставил в своем дворце много «идолов», сделанных языческими художниками «subtili et laborioso magis quam studioso er-rori»". Еще задолго до Ристоро д'Ареццо, писавшего около 1280—1290 годов и восхвалявшего продукцию своего родного города, те самые блестящие «аретин-ские» вазы, великолепно украшенные «порхающими путти, военными сценами и плодовыми гирляндами», которые «кружили головы знатоков» и казались «сделанными либо богами, либо сошедшими с небес», некий англичанин, магистр Григорий Оксфордский, посетив Вечный город, провел много времени, описывая и даже обмеряя классические здания, и был так покорен «колдовским наваждением» (magica quaedam per-suasio) прекрасной статуи Венеры, что был вынужден снова и снова ее навещать, несмотря на значительное
* «С ошибкой, проистекающей более от педантичности и трудолюбия, чем от учености» (лат.).
* «Очерк города Рима» (лат.). " «Римские деяния» (лат). " Грамотными (лат.).
расстояние от своего дома66. А Хильдеберт Лаварден-ский, епископ Манский с 1097 по 1125 год, прославлял величие римских развалин и божественную красоту римских богов в дистихах, настолько изысканных по форме и тонких по чувству, что их долгое время приписывали поэту V века и до сих пор цитируют вместе с «Antiquitez de Rome* Дю Белле, хотя добропорядочный епископ специально оговорил в своего рода «отречении», что разрушение стольких языческих великолепий и очарований было необходимо для конечной победы Креста67.
Появился совершенно новый тип литературы о древностях, как, например, «Graphia aurea Urbis Romae» и «Mirabilia Urbis Romae»* (около 1150 года), содержание которых соприкасалось с такими псевдоисторическими обзорами68, как «Gesta Romanorum»". И, что важнее всего, мир классической религии, сказаний и мифологии более, чем когда-либо прежде, начал оживать не только благодаря лучшему знакомству с источниками (интересно наблюдать постепенное разрастание и, если можно так выразиться, постепенную либерализацию «списков литературы», предназначенных для студентов69), но также, и даже особенно, благодаря повышенному вниманию к более высокой учености и литературному мастерству как таковому. Развитие кафедральных школ, университетов и свободных сообществ (не без сходства с позднейшими академиями) способствовало сложению класса, самого себя называвшего litterati"*, в отличие и в противоположность illitterati'. В эти слова они вкладывали примерно тот же смысл, что и их духовные преемники в XV и XVI веках70, и, хотя многие из них были клириками и часто добивались высокого положения в обществе, они проявляли характерную склонность удаляться в блаженную стихию сельского одиночества. Возвращаясь к Цицерону, Горацию и Вергилию и в то же время предвосхищая Петрарку, Боккаччо и Марсилио Фичино, вновь возникает старая тема «beata solitudo sola beatitudo»", трактованная с задушевной нежностью, как в одной из поэм Марбода Реннского, умершего в 1123 году:
Rus habet in silva patruus meus; hue mihi saepe Mos est abjectis curarum sordibus, et quae Excruciant hominem, secedere; ruris amoena Herba virens, et silva silens, et spiritus aurae Lenis et festivus, et fons in gramine vivus Defessam mentem recreant et me mihi reddunt, Et faciunt in me consistere...*"71
Легкий (levis) Овидий, влияние которого было ограничено в начале Средних веков, стал «великой силой» в средневековой культуре примерно после 1100 года и комментировался с прилежанием, которое до того уделялось таким более «серьезным» и ученым авторам, как Вергилий или Марциан Капелла72. Знание классической мифологии, столь необходимое для понимания всех римских авторов, систематически культивировалось и было в заключение подытожено в «Mythographus III»,
" Безграмотным (лат.).
" «Блаженного уединения уединенного блаженства» (лат).
"' Есть у дяди именье в лесу; у меня же обычай / Часто туда удаляться, грязные груды отбросив / Хлопотных дел и всего, что, пленяя, гнетет человека. / Прелесть зеленой травы, молчание леса и мягкий, / Ласковый лет ветерка, источник живой на поляне / Ум воскрешает Усталый, я сам к себе возвращаюсь, / Все замирает во мне... (лат).
* «Моральному толкованию „Метаморфоз" Овидия» (лат.). " Больше верят Ювеналу, / Чем пророческим ученьям / Иль Христовой мудрости. / Богом Вакха называют, / Флакком Марка величают, / Павла же — Вергилием (лат).
труде одного английского ученого, которого по традиции называют Албериком Лондонским и который, возможно, не кто иной, как известный схоласт Александр Неккам (умер в 1217 году). Его сочинение осталось стандартным руководством по мифологии вплоть до введения Петра Берхория к его «Metamorphosis Ovidiana moraliter explanata»", первая редакция которого появилась около 1340 года, а вторая — около 1342 года, и «Ge-nealogia deorum» Боккаччо. Даже позднее эту книгу продолжали читать, эксплуатировать и критиковать73. Тот восторг, с которым латинские авторы XII века погружались в языческие сказания, мифы и историю, может быть измерен тем сопротивлением, которое он вызывал в среде религиозных, равно как и философских ревнителей, сопротивлением, которое, как это ни парадоксально, но и характерно, стремится говорить тем же голосом, какой оно пыталось заглушить.
Эта идея изложена в форме звонкой побасенки анонимным автором XII века:
Magis credunt Juvenali Quam doctrinae prophetali Vel Christi scientiae. Deum dicunt esse Bacchum, Et pro Marco legunt Flaccum, Pro Paulo Virgilium"74.
Она была выражена Бернардом из Клюни (Бернардом Морланским) в стихах, прыгающий, чисто дактилический ритм которых и их доходчивые двойные рифмы (как внутренние, так и конечные) почти скры-
* Ho стиль языческий и поэтический следует устранить; / Позорно целуются Юпитер и Христова паства; / Слава первого гибнет, / [Слава] второго возрастает, так что второму — почет (лат.). " «О Троянской войне» (лат). "' «Александреиду» (лат).
"" Но ни лучи, ослепительным сиянием исходящие от драгоценных камней, / Ни блеск серебра, ни превосходящий его блеск золота / Не может оправдать далеко зашедшего преступления картины. / Ибо картина не потускнеет и не стирается в блеске золота. / Там наш Энний выступает на потеху с нищенской поэмой / И громогласно повествует о судьбе Приама; / Здесь Мэвий, дерзко обратив к небу немые уста, пытается живописать / Деяния царя Македонского подобием путаного стиха; / Но, споткнувшись о первый порог, он останавливается и сетует, / Что ленивая Муза онемела (лат).
вают тот факт, что в техническом отношении они
тщательно построены как гекзаметры, где каждая
строка состоит из семнадцати слогов:
Sed stylus ethnicus atque poeticus abjiciendus; Dant sibi turpiter oscula Iupiter et schola Christi; Laus perit illius, eminet istius, est honor isti"75.
Когда Алан Лилльский с позиций философии громит псевдоклассические эпосы двух своих знаменитых современников — «De bello Troiano»" Иосифа Эксе-терского и «Alexandreis»'" Вальтера Шатильонского,— он ухитряется превзойти своих оппонентов в словесных и просодических тонкостях, используя самое действенное орудие, которое он может себе представить, — ничем не скрываемое классическое сравнение:
Sed neque gemmarum radius splendore diescens, Nec nitor argenti, nec fulgure gratius aurum Excusare potest picturae crimen adultum, Quin pictura suo languens pallescat in auro. Illic pannoso plebescit carmine noster Ennius et Priami fortunas intonat; illic Maevius in coelos audens os ponere mutum Gesta ducis Macedum tenebrosi carminis umbra Pingere dum tentat, in primo limine fessus Haeret, et ignavam queritur torpescere musam""76.
* «Равного тебе, Рим, нет ничего» (лат.).
Таким образом, высокомерный приговор Алана скорее свидетельствует о мощи течения, представленного его оппонентами, чем умаляет его77. К тому же притягательность классицизирующей поэзии нисколько не страдала от таких благочестивых протестов, а тем более такой значительной поэзии, как эти два эпоса, очаровывающей силой чувства, элегантностью и сжатостью. Марбод Реннский и Хильдеберт Ла-варденский (чья «Элегия на тему об изгнании»78, сочиненная, когда он потерял свою епархию, не менее красноречива, чем его более знаменитое «Раг tibi, Roma, nihil*") уже упоминались как мастера пасторали и элегии; но двумя поколениями позже, при жизни Алана, могла появиться эпиграмма, сочиненная, вероятно, Матвеем Вандомским, автором не раз цитировавшегося «Ars poetica» и ученого «Комментария к Овидию», равно как остроумного фаблио, озаглавленного «Milo», — эпиграмма на Гермафродита, занимавшая почетное место в «Anthologia Latina», пока Людвиг Траубе не доказал, что это произведение XII столетия79. Все это может быть отброшено как «школьная поэзия» (правда, «Александреида» Вальтера Шати-льонского не потеряла своего воздействия вплоть до XVI века, когда существенная ее часть была переведена белыми стихами и вольно использована в «Испанской трагедии» Томаса Кида80). Живительная струя была, однако, внесена в образы языческих мифов и сказаний поэтами менее честолюбивыми, но более жизненными, которые не пытались соревноваться с торжественностью Вергилия, Лукиана и Стация или с эпиграмматической легкостью Марциала и Ювенала, а смело приспосабливали классические сюжеты к моде сегодняшнего дня, пользуясь скорее рифмованным стихом, чем классическими размерами, и наслаждаясь злободневными намеками и остроумными оборотами речи. Именно это и пленяет до сих пор современного читателя в песнях голиардов и в таких непринужденных сочинениях, как «Сагтеп de Leda»*, где сама Леда рассказывает свою историю (английскому) автору, чтобы утешить его в его несчастной любви к девице по имени Альборс81; в очаровательной «Данае», где на весенней встрече богов Аполлон внушает любовные чувства своим собратьям по Олимпу, воспевая любовные утехи именитых смертных, и в конце концов выступает в роли Пандара (сводника) для Юпитера и дочери Акризия; и в еще более очаровательном «Споре между Еленой и Га-нимедом», в котором Елена, поддерживаемая Природой, защищает нормальную любовь, а Ганимед с помощью Грамматики (или, как сказали бы мы, филологии) восхваляет другую любовь, почти как это делал Платон в «Федре»: