Глава 5. Джин: крах незрелого эго.

Никакие другие случаи, с которыми может столкнуться в своей практике психотерапевт, не вызывают у него столь благоговейного трепета, как встреча лицом к лицу с ребенком-«шизофреником». И вовсе не странности поведения больного ребенка превращают эту встречу в прямой вызов терапевту, требуя от него безотлагательных действий, а скорее сам контраст такого поведения с привлекательностью ряда больных шизофренией детей. Их черты лица часто правильны и приятны, а глаза «полны чувства» и, кажется, выражают глубокое отчаяние в паре со смирением, которого у детей не должно бы быть. Это совокупное впечатление сначала ранит сердце, но тотчас же убеждает лечащего врача, что подходящий человек и надлежащий терапевтический режим могли бы вернуть такого ребенка на путь последовательного улучшения. Подобное убеждение влечет за собой более или менее ясное следствие, что этот ребенок находился в дурных руках и, фактически, имеет все основания не доверять своим «отвергающим» родителям. (Мы уже видели, как далеко заходили индейцы и белые, обвиняя друг друга в причинении умышленного вреда собственным детям; наш же профессиональный предрассудок — «отвергающая мать».)

Я впервые встретился с Джин, когда ей было уже почти шесть лет, и, к сожалению, не видя ее раньше, не мог судить о том, насколько прогрессировала ее болезнь. Мой дом был для нее совершенно чужим, и чтобы добраться сюда, Джин с матерью пришлось совершить путешествие на поезде. Как мне удалось мельком разглядеть (ибо она вихрем носилась по саду и дому), Джин была изящно сложена, но напряжена и резка в движениях. У нее были красивые темные глаза, походившие на мирные островки среди тревожных гримас лица. Она бегала по всем комнатам дома, снимая покрывала со всех кроватей, какие смогла обнаружить, как если бы что-то искала. Оказалось, целью ее поисков были подушки, которые она сжимала в объятьях и, деланно смеясь, хриплым шепотом что-то говорила им.

Да, Джин страдала шизофренией. Ее человеческие отношения были центробежными, направленными прочь от людей. Мне довелось наблюдать этот странный феномен «центробежного подхода» («centrifugal approach»), часто интерпретируемый как полная неконтактность, несколькими годами раньше в поведении другой маленькой девочки, о которой говорили, будто она «никого не замечает». Когда та девочка спускалась по лестнице в направлении меня, ее взгляд рассеянно перемещался по находящимся в поле зрения вещам, описывая концентрические окружности около моего лица. Она сосредотачивала на мне свое внимание, так сказать, негативно. Подобное бегство является общим знаменателем для множества других симптомов, таких как: поглощенность отсутствующими и воображаемыми вещами; неспособность сосредоточиться на любой наличной задаче; отчаянный протест против любого близкого контакта с другими, если только они не вписываются в некоторую воображаемую систему, и поспешное, паническое бегство от речевого общения, когда случается войти в более тесный контакт. Смысловая коммуникация быстро сменяется бессмысленным («попугайским») повторением стереотипных фраз, сопровождаемым горловыми звуками отчаяния.

То, что я видел, как Джин, бешено носясь по моему дому, снова и снова останавливалась, чтобы отыскать и одарить любовью очередную кроватную подушку, представлялось важным по следующей причине. Мать Джин рассказала мне, что, заболев туберкулезом, оказалась прикованной к постели, и именно после этого у ее дочери наступила глубокая дезориентация. Врачи разрешили матери оставаться дома в своей комнате, но ребенок мог разговаривать с ней только через дверной проем спальни, с рук добродушной, но «грубой» няни. В течение этого периода у матери было впечатление, что происходило что-то такое, о чем девочка настоятельно хотела ей сообщить. Тогда же она пожалела, что незадолго до своей болезни позволила первой няне Джин, кроткой мексиканской девушке, уйти от них. Новая няня, Ядвига, как мать с беспокойством заметила со своей постели, всегда спешила, энергично перетаскивала малышку с места на место и слишком сильно выражала свои неодобрения и предупреждения. Ее излюбленным замечанием было: «Ах ты маленькая грязнуля!» Ядвига вела священную войну за чистоту младенца и прилагала все силы, чтобы ползающий ребенок не попал на пол и не запачкался. Стоило девочке слегка запачкаться, няня терла ее щеткой так, будто драила палубу.

Когда после четырехмесячной разлуки Джин (которой было теперь тринадцать месяцев) позволили войти в комнату матери, девочка говорила только шепотом. «Она буквально отпрянула от кресла, покрытого узорчатым вощеным ситцем, и заплакала; пыталась уползти с украшенного узором ковра, выглядя при этом очень напуганной и плача, не переставая. Ее ужасно пугал большой мягкий мяч, катящийся по полу, и сильный хруст бумаги». Эти страхи ширились с каждым днем. Сначала Джин не осмеливалась трогать пепельницы и другие грязные предметы; затем стала избегать касаться или уклоняться от прикосновений старшего брата, а постепенно и большинства окружавших ее людей. Хотя девочка в положенное время научилась самостоятельно есть и ходить, она постепенно превратилась в печального и молчаливого ребенка.

Возможно, безумная привязанность Джин к подушкам имела связь с тем периодом, когда девочке не позволяли подходить к постели матери. Возможно, по какой-то причине она, не в силах принять свое отлучение, «приспособилась» к нему посредством перманентной системы уклонения от всяких контактов с людьми и теперь выражала свою любовь к матери, прикованной к постели болезнью, в форме любви к подушкам.

Мать подтвердила, что у Джин был фетиш — маленькая подушка или простынка, которые она обычно прижимала к лицу, когда ложилась спать. Со своей стороны, мать, казалось, жаждала возместить дочери то, в чем, как она чувствовала, отказывала ей, и это касалось не только месяцев ее болезни. Она стремилась искупить то, что теперь казалось похожим на отсутствие заботы о детях вообще в результате пренебрежения материнскими обязанностями. Эта мать отнюдь не испытывала недостатка привязанности к ребенку, однако считала, что не смогла быть для дочери источником нежной и безмятежной любви как раз в то время, когда та больше всего нуждалась в такой любви.

Подобное материнское отдаление можно обнаружить в каждом случае детской шизофрении. Что остается дискуссионным, так это следующий вопрос: может ли такое поведение с материнской стороны, как относительное отсутствие матери и тотальное присутствие няни, послужить «причиной» столь радикального нарушения деятельности ребенка? Или такие дети, в силу внутренних и, возможно, конституциональных причин, имеют весьма своеобразные потребности, которые никакая мать не могла бы понять без профессиональной помощи, а профессионалы еще совсем недавно не могли даже выявить этих детей, пока они еще достаточно малы, чтобы их можно было спасти индивидуальными дозами правильно спланированной материнской любви?

Что касается детей, то их прошлое часто наводит на мысль о ранней оральной травме. Взять хотя бы историю кормления Джин. Мать пыталась кормить ее грудью в течение недели, но была вынуждена прекратить из-за грудной инфекции. Малышка срыгивала пищу, кричала больше обычного и казалась вечно голодной. Когда Джин исполнилось десять дней, она заболела молочницей, которая имела острое течение на протяжении трех недель, а затем, в форме вялотекущей инфекции, сохранялась до конца первого года жизни. Питье часто причиняло боль. Одно время в первом полугодии инфицированный слой кожи с нижней стороны языка пришлось удалять. Ранние киноматериалы показывают нам маленькую девочку с тяжелой нижней губой и высунутым наружу, гиперактивным языком. Не остается сомнений, что девочка перенесла тяжелую оральную травму. Здесь следовало бы заметить, что главным фетишем Джин была простынка, которую она превращала в комок и прижимала ко рту, зажав кусок зубами. Помимо упомянутых подушек, Джин любила только инструменты и механизмы: взбивалки для яиц, пылесосы и радиаторы. Глядя на них она улыбалась, что-то им шептала и крепко обнимала. Само их присутствие приводило девочку в движение — что-то вроде возбужденного танца — и тем не менее она оставалась абсолютно равнодушной к людям, если только они не посягали на ее занятия или она сама не хотела вторгнуться в их дела.

В ранних заметках матери было еще одно свидетельство, показавшееся мне высоко релевантным. Мать дала мне прочитать заключение психолога, который, тестируя девочку в четырехлетнем возрасте, отметил, что у него сложилось впечатление, будто «ребенок восстал против речи». Ибо важно понимать, что эти дети отвергают свои собственные органы чувств и витальные функции как враждебные и «посторонние». У них повреждена фильтрующая система между внутренним и внешним миром, и их сенсорным входам не удается справиться с лавиной впечатлений, равно как и с беспокоящими импульсами, навязывающими себя сознанию. Поэтому дети на собственном опыте узнают и квалифицируют свои органы чувств и коммуникации как врагов, как потенциальных нарушителей границ «себя», которое ушло «под кожу». Именно по этой причине такие дети закрывают глаза, затыкают уши, прячут голову под одеяло в ответ на неудачные контакты. Таким образом, только осторожно дозируемое и исключительно последовательное применение материнского ободрения могло бы дать эго ребенка возможность, так сказать, вновь подчинить себе свои собственные органы и с их помощью воспринимать социальное окружение и более доверчиво контактировать с ним.

Когда я познакомился с Джин, она уже много месяцев как не жила с родителями, находясь на попечении опытной профессиональной воспитательницы. Большую часть времени девочка казалась безразличной. Однако в предыдущее Рождество, возвращаясь от родителей, где она гостила, Джин выбросила все родительские подарки на улице рядом с приемным домом, топтала их ногами и исступленно кричала. Может быть ей, наконец, стало не все равно. Я предложил семье съехаться вместе, а матери, в течение достаточно длительного времени, взять на себя заботу о Джин, естественно, под моим руководством, осуществляемым в ходе регулярных посещений их дома в университетском городке. Я считал, что этот план лечения семьи должен быть реализован до начала непосредственной терапевтической работы с ребенком.

Когда Джин вернулась в свою семью, к матери, не пресыщенной уходом за детьми, она выразила свою признательность решительными попытками восстановить близкие контакты. Но эти попытки оказались слишком решительными и слишком специфическими по своим целям. Ее стали прельщать органы тела. Шокированные братья Джин (старший и младший) обнаружили, что их пытались схватить за половой член, и вежливо взяли назад свое искреннее согласие сотрудничать в деле лечения сестры. Отец заметил горячее желание девочки ходить вместе с ним в душ, где она дожидалась удобного случая, чтобы схватить его за половые органы. Поначалу он не смог скрыть забавного испуга, сменившегося затем несколько нервным раздражением. Когда он был одет, Джин принималась за шишку на его руке, которую она называла «бугорчиком» («lumpy»), и за сигареты, которые она выхватывала у него из губ и выбрасывала в окно. Она знала уязвимые места людей; эти дети, столь уязвимые сами, мастера на такой диагноз.

К счастью, наивысший «органистический» интерес Джин приходился на грудь матери. К счастью, потому что мать могла проявлять снисходительность к этому интересу в течение какого-то времени. Девочка любила сидеть у матери на коленях и исподтишка тыкать пальцем в груди и соски. Забираясь к матери на колени, она обычно повторяла «gloimb you, gloimb you», что, по-видимому, означало «climb on you» («влезаю на тебя»). Мать позволяла ей сидеть у себя на коленях часами. Это «gloimb you» постепенно разрослось в монотонно распеваемую импровизацию (я цитирую по дневнику матери):

Gloimb you, gloimb you, not hurt a chest — not touch a didge — not touch a ban — not touch a dage — not touch a bandage — throw away a chest — hurt a chest.[49]

Вероятно, эта «песня» означала, что ребенок находился во власти идеи, будто прикасание к chest-bandage (бюстгальтеру) матери могло причинить ей вред. Отчаянная сила и бесконечное повторение этих пустых слов даже вызвали у нас подозрение, что девочка сообщала, будто именно она причинила вред матери. Ибо поток слов Джин, по-видимому, указывал на то, что «бросание» («throwing away»), о котором она упоминала, в действительности означало, что (вы)бросили ее; и здесь мы снова видим самые глубинные, базисные образы изгнания и искупления. Конечно, нужно понимать, что труднее всего этим детям, даже если они приобрели обширный запас слов, дается вербальное (и, может быть, концептуальное) различение активного и пассивного, «я» и «ты», то есть базисная грамматика двоичности. По мере развития этой игры с матерью, можно было услышать, как Джин шепчет себе: «шлепать тебя» («spank you»), «не отрывать тебе палец» («not pick you finger off»).

Она явно связывала свои атаки на пенисы с атаками на груди матери, ибо продолжала: «У брата есть пенис. Будь хорошей. Не делай больно. Не обрезай ногти. Бола (vulva). У Джин есть бола». Постепенно она стала прямо выражать аутопунитивные тенденции и просить, чтобы ее «бросили». В уединенных играх Джин возвращалась к своим старым страхам грязи и действовала так, будто счищала паутину или выбрасывала что-то противное.

Давайте прервемся, чтобы прокомментировать следующее: Джин уже завершала здесь базисный цикл инфантильного шизофренического конфликта. По-видимому, почти не приходится сомневаться в том, что девочка, получив возможность общаться с матерью в своей собственной манере, вернулась назад к тому времени, пятью годами раньше, когда ее мать была больна. Эти дети обладают отличной памятью на отдельные события и, прежде всего, на уязвимые положения; однако их память не поддерживает зачатки чувства идентичности. А их словесная продукция, подобно образам сновидений, дает понять, о чем они хотят сказать, но не показывает, какая причинная связь существует между сообщаемыми темами. В таком случае, мы должны сделать вывод, что, говоря о болезни матери, Джин намекала на возможность того, что она и повредила грудную клетку матери; что в доказательство своего нездоровья мать носила «bandage»[50] и что по этой причине ребенка бросили (не позволяли подходить и крепко обнимать маму). Путаницу с тем, что было повреждено — палец ребенка или грудная клетка матери, — мы можем отнести как за счет семантических трудностей, так и за счет неисправной границы между «собой» и «другим». От взрослых мало пользы в этих вопросах, когда они говорят: «Не трогай это, ты его повредишь», а затем резко меняют направление мысли: «Не трогай это, иначе повредишь пальцы». Однако можно сказать, что смешение изречений взрослых здесь очень хорошо совпадает с той ранней стадией эго, когда вся боль переживается как «внешняя», а всякое удовольствие — как «внутреннее», независимо от того, где находится его действительный источник. Возможно, Джин так и не переросла эту стадию; тем не менее, ей очень рано пришлось испытать на собственном опыте, что значит быть оставленной матерью на попечение няни, фанатично приверженной методу «не трогать!»

Конечно, лишь для того, чтобы заново проверить действительность былого запрещения, ей пришлось проделать то, что она делала с мужчинами в своей семье. С матерью ей повезло больше. Но тут вступает в действие важный фактор, именно, мощная аутопунитивная тенденция этих загнанных детей. Их закон — «все или ничего», и они воспринимают изречение «Если же глаз твой соблазняет тебя, вырви его»[51] буквально и совершенно серьезно. Поэтому может случиться, так что маленький мальчик в шизофреническом приступе со всей искренностью просит своих шокированных родителей отрезать ему пенис, потому что он (пенис) нехороший.

Мать продолжала терпеливо объяснять Джин, что девочка не была виновна в ее болезни. Она позволяла дочери спать с ней, сидеть на коленях и вообще проявляла по отношению к девочке внимание и заботу, как если бы та была младенцем. Джин, казалось, начала доверять ей. После нескольких месяцев у нее наступило заметное улучшение. Она стала более грациозной в движениях; ее словарный запас увеличился, или, как следовало бы выражаться в таких случаях, выявился, поскольку обычно при шизофрении его наличие предполагается и до его активного употребления. И она начала играть! Джин укладывала маленькую черную игрушечную собачку в кровать и говорила: «Спи, собака, засыпай; не раскрывайся, закрой глаза, а то придется тебя, собака, отшлепать». Кроме того, она начала строить из кубиков длинные поезда, которые «шли на восток». Во время одной из таких игр она посмотрела матери в глаза редким, совершенно ясным взглядом и сказала: «Не поедем долго на поезде, как раньше». — «Нет, — ответила мать, — мы будем жить вместе».

Такие улучшения казались высшей наградой за все усилия. Обычно они прерывались кризисами, которые приводили к срочным вызовам. Я навещал семью и говорил со всеми, пока не выяснял, что происходило в жизни каждого из них. В этом санатории для одного пациента проблемы возникали одна за другой. С шизофреническим мышлением можно ужиться, только если вы способны сделать своей профессией его понимание. Мать взяла на себя эту задачу, которая требует особого дара эмпатии и, в то же время, способности оставаться интактным. В противном случае вы должны опровергать такое мышление, чтобы защитить себя от него. Тогда каждый член этого семейства, будучи вынужденным соприкасаться с мыслями и намерениями Джин, характеризуемыми, по существу, колебаниями между голой импульсивностью и отчаянным самоотрицанием, подвергался опасности потерять собственное душевное равновесие и самоуважение. На это приходилось неоднократно обращать внимание, поскольку Джин то и дело изменяла направление своих провокаций. А сама часто замыкалась в себе без видимой причины.

Следующего эпизода будет достаточно, чтобы проиллюстрировать воздействие первых попыток матери побудить Джин спать одной. Внезапно у девочки развилась патологическая привязанность к ложкам и приняла такие размеры, что привела к первому кризису отчаяния и у самой Джин, и у ее родителей. Джин упорно повторяла предложения типа «не спать при свете в комнате Джин», «свет в ложке», «крематорий в ложке», «одеяла в ложке» и т. д. Во время обеда она часто сидела и только смотрела на «свет в ложке». Не в силах объяснить свое поведение другим, девочка стала уединяться и проводить в постели часы и даже дни. Но при этом отказывалась ложиться спать вечером. Родители срочно вызвали меня и попросили разобраться в происходящем. Когда я попросил Джин показать мне «свет в ложке», она показала мне штепсельную вилку за этажеркой. Несколько недель назад она отбила кусок от этой вилки и вызвала короткое замыкание. Когда я пошел с Джин в ее комнату для осмотра имеющихся там бытовых электроприборов, то обнаружил матовую лампочку с прикрепленным к ней маленьким, напоминающим ложку защитным экраном, предназначенным для того, чтобы помешать прямому свету попадать на кровать девочки. Это и был подлинный «свет в ложке»? Джин дала понять, что да. Тогда все стало ясно. По возвращении домой Джин первое время спала в материнской постели. Позже мать вернулась в свою спальню, а Джин осталась в своей комнате, дверь которой была приоткрыта в холл, где всю ночь горел свет. Наконец, свет в холле тоже выключили, оставив гореть только маленькую лампочку («свет в ложке») в комнате Джин. И, по-видимому, ночью девочка смотрела на этот свет как на свое последнее утешение — последний «орган» своей матери, адресуя ему ту же органистическую любовь и тот же органистический страх, которые она демонстрировала в отношении материнской груди, половых органов отца и братьев, а также всех фетишей до этого. Именно в то время она притронулась к штепсельной вилке в гостиной своими создающими проблемы пальцами, которые вызвали короткое замыкание и превратили все во тьму, включая и «свет в ложке». Опять она навлекла несчастье: тем, что только притронулась к какой-то штуковине, вызвала кризис, грозивший оставить ее одну в темноте.

Итак, обстоятельства рецидива полностью выяснены, ложке-фетишу дана отставка, а процесс восстановления продолжен. Однако нельзя не поразиться живучести патогенетического паттерна и силе его прорыва, поскольку Джин была теперь на год старше (ей было около семи). Все же, казалось, Джин начала ощущать, что ее пальцы могли и не наносить непоправимого вреда, и что она могла бы не только сдерживать, но и использовать их, чтобы чему-то научиться и создавать красивые вещи.

Впервые девочку стала приводить в восторг игра с пальцами, состоявшая в придумывании каждому пальцу — «поросеночку» — своего занятия: «этот поросенок делает одно», «тот поросенок делает другое» и т. д. Джин заставляла своих «маленьких поросят» делать то, что сама делала в течение дня, именно, «идти в продуктовый магазин», «идти в десятицентовую лавку», «ехать на лифте» или «плакать всю дорогу до дома». Таким образом, обращаясь к связной и ясной последовательности своих пальцев, она училась интегрировать время и устанавливать преемственность и непрерывность многих selves (= Я), которые делали разные вещи в разное время. И все же она не могла сказать: «Я сделала это» и «Я сделала то». Конечно, я не отношу это за счет одних только умственных способностей. Эго шизоида (равно как и шизофреника) всецело поглощено необходимостью проводить неоднократную проверку и интегрирование личного опыта именно потому, что он дает неадекватное чувство достоверности событий в то время, когда они происходят. Тогда, Джин совершенствовала такую реинтеграцию, вместе с ее коммуникацией, используя свои пальцы, которые теперь, после снятия с них запрета, могли быть снова допущены к телесному эго. Она выучила буквы алфавита, рисуя их сначала пальцами, а затем изучая азбуку с помощью тактильного метода Монтессори. И научилась исполнять мелодии на ксилофоне, используя ногти. Вот что рассказала мать Джин:

«После того как Джин начала проявлять такой беспокоящий, поскольку с виду бессмысленный, интерес к ксилофону, я заметила, что она, фактически, играет на нем ногтями. Она делала это так тихо, что невозможно было разобрать, что она играет. Однако вечером я обнаружила, что Джин смогла исполнить «Water, Water, Wild Flower» от начала до конца. Эта песня требует использования всех нот гаммы. Я попросила повторить и проследила за ее рукой, перемещавшейся вверх и вниз по гамме. Я была поражена и стала восторгаться, говоря, как это было чудесно. Потом сказала: «Давай спустимся вниз к остальным и ты сыграешь это для них». Джин пошла охотно, даже слегка волнуясь и, одновременно, испытывая явное удовольствие. Теперь она громко сыграла эту песню для них и все были поражены. Затем исполнила несколько других вещей: «Rain is Falling Down», «ABCDEFG» и др. Мы все хвалили ее, а она впитывала наши похвалы. Джин не хотела возвращаться к себе наверх; казалось, она хотела остаться, чтобы играть для публики — новое, восхитительное чувство.»

Так Джин «сублимировалась» и приобретала друзей. Но по мере того как она заново обретала части себя, она создавала и новых врагов, новыми способами. Например, использовала свои пальцы, чтобы тыкать ими в глаза другим, и достигла в этом такой опасной ловкости, что при появлении в доме гостей за ней приходилось следить и энергично пресекать ее намерения. Особенно нравилось ей тыкать в глаза своего отца, очевидно, в результате развития ее хватательной активности, направленной на пенис и сигареты. Когда же, на этой стадии развития болезни Джин, отец был вынужден уехать в служебную командировку, она регрессировала к хныканью, вернулась к фетишу-простыне (говоря «одеяло штопают»), разговаривала только тихим голосом и почти не ела, отказываясь даже от мороженого. Ведь она снова заставила кого-то уйти, прикасаясь к нему! Девочка казалась доведенной до полного отчаяния, поскольку фактически начала, наконец, отвечать на неослабевающие попытки отца помочь ей.

В пике этого нового кризиса Джин лежала в кровати рядом с матерью и, безутешно плача, снова и снова повторяла: «No vulva on Jean, no eggplant, take it off, take it off, no egg in the plant, not plant the seed, cut off your finger, get some scissors, cut it off».[52] Что, очевидно, представляло собой старую глубокую аутопунитивную реакцию.

Мать дала Джин все необходимые разъяснения по поводу «исчезновения» ее отца. Она так же убедила девочку, что ее «баклажан» («eggplant») исчез вовсе не из-за того, что она трогала себя (фактически, она еще сохраняла свой прежний образ действий внутри). Джин возобновила игру с пальцами. Ей пришлось заново прокладывать себе путь сквозь предыдущие стадии существования, монотонно распевая: «эта маленькая девочка спит в холодильнике, эта маленькая девочка спит в пылесосе» и т. д. Постепенно у нее появился интерес к животным, а затем — к другим детям, и теперь ее пальцы представляли: «этот маленький мальчик прыгает, этот маленький мальчик бежит... идет... гонится» и т. д. В то время ее интерес к ловкости пальцев был ориентирован на различные виды локомоции у детей и животных. Джин научилась читать и перечислять названия разных домашних животных и, опять-таки используя пальцы рук, повторять по памяти дни недели, а добавляя пальцы ног, считать до двадцати. Одновременно ее репертуар игры на ксилофоне стал включать более сложные французские народные песни, причем каждую из них она исполняла с большой легкостью и самозабвением, всегда зная точно, где взять первую ноту. Об удовольствии, получаемом Джин от использования возвращенных себе пальцев, можно судить на основании следующего сообщения ее матери:

«Прошлым воскресеньем Джин сделала рисунок маленькой девочки в желтом платье. Вечером она молча подошла к своей повешенной на стену «картине» и стала ее внимательно изучать; надолго задержалась на руках, каждая из которых, с пятью тщательно прорисованными пальцами, была больше всей девочки, а затем сказала: «Хорошие руки». Я согласилась, повторив ее слова. Спустя минуту, она сказала: «Прелестные руки». Я снова одобрительно согласилась. Не отрывая глаз от рисунка, Джин отошла к кровати и села, продолжая смотреть на него. Затем громко воскликнула: «Восхитительные руки!»»

В течение всего этого периода Джин время от времени играла на ксилофоне и пела песни. Наконец родителям посчастливилось найти учителя музыки (фортепьяно), который был готов опираться в своей работе на слуховую одаренность Джин и ее искусность в подражании. В свой очередной визит, устраиваясь в отведенной мне комнате, я услышал, что кто-то разучивает фразы Первой сонаты Бетховена, и наивно высказался по поводу энергичного и точного туше. Я-то думал, что играл одаренный взрослый. Обнаружить за фортепьяно Джин было как раз одним из тех сюрпризов, которые настолько же пленяют в работе с такими больными, насколько оказываются обманчивыми, потому что снова и снова заставляют поверить в тотальный прогресс ребенка там, где есть основание верить лишь в отдельные и слишком быстрые улучшения специальных способностей. Это я говорю, опираясь на собственный опыт, ибо фортепьянная игра Джин, будь то Бетховен, Гайдн или буги-вуги, была поистине изумительной... пока девочка не восстала против этого дара, так же как в раннем детстве она «восстала против речи», если воспользоваться выражением первого психолога, который ее обследовал.

Этим заканчивается один эпизод в улучшении состояния Джин, касающийся ее отношения к своим рукам. На этом же заканчивается и наш пример, предлагаемый здесь в качестве иллюстрации существенной слабости эго, которая заставляет таких детей терять равновесие то из-за неодолимого влечения к какой-то части тела другого человека, то вследствие безжалостной аутопунитивности и парализующего перфекционизма. И вовсе не потому, что им не достает сил усваивать, запоминать и добиваться высоких результатов, обычно в какой-то художественной деятельности, которая несет в себе сенсорную копию их, в основном, оральной фиксации. А потому, что они не способны интегрировать все это: их эго бессильно.

Вы захотите узнать, как сложилась дальнейшая жизнь Джин? Когда Джин стала старше, разрыв между ее возрастом и поведением оказался настолько заметным, что общение с детьми ее возрастной группы стало невозможным. Возникли другие трудности, которые вынудили прервать, по крайней мере на какое-то время, ее обязательное специальное обучение. Она быстро растеряла то, что приобрела за годы героических усилий своей матери. Позже ее лечение было продолжено в лучшем стационаре под руководством одного из самых увлеченных и творческих детских психиатров в этой специфической области.

Роль, которую «материнское отвергание» или особые обстоятельства оставления ребенка играют в таких заболеваниях, как случай Джин, все еще составляет предмет спора. Я полагаю, следовало бы принимать во внимание, что эти дети могут очень рано и едва заметно ослаблять ответную реакцию на взгляд, улыбку и прикосновение матери; то есть они обнаруживают изначальную сдержанность, вызывающую, в свою очередь, непреднамеренный уход матери. Трюизм, согласно которому исходную проблему нужно искать во взаимоотношениях «мать — ребенок», имеет силу лишь в том случае, если эти взаимоотношения трактуются как эмоциональный пулинг, способный не только умножать благополучие обоих партнеров, но и подвергать их опасности, когда связь ослабевает или прерывается помехами. В наблюдаемых мною случаях детской шизофрении имело место явная нехватка «передающей мощности» у ребенка.[53] Однако вследствие этой самой ранней неспособности поддерживать коммуникацию ребенок, возможно, лишь обнаруживает в более злокачественной форме ту непрочность эмоционального контакта, которая уже существует у родителей, хотя у них она может компенсироваться, по крайней мере, в других взаимоотношениях, особым складом характера или превосходными интеллектуальными способностями.

Что касается описанной в данной главе процедуры, то очевидно, что мать Джин отличалась способностью к исключительным целительным усилиям, которые являются необходимым условием всякого экспериментирования на этой границе человеческой веры и ответственности.

Глава 6. Забавы и заботы.

Перефразируя Фрейда, мы назвали игру царским путем к пониманию синтезаторских усилий детского эго. Перед нашими глазами только что прошла картина краха, который потерпело эго ребенка в своем синтезе. Теперь мы обратимся к ситуациям детства, иллюстрирующим способность эго добиваться восстановления сил и самоисцеления в игровой деятельности, а также к тем терапевтическим ситуациям, в которых удача оказалась на нашей стороне и мы смогли помочь эго ребенка поддержать себя.

Игра, работа и развитие.

Давайте возьмем в качестве текста для начала этой более утешительной главы эпизод игры, описанный весьма известным психологом. Случай явно не патологический, хотя и не относится к разряду веселых: мальчик по имени Том Сойер, по вердикту своей тетки, должен белить известкой забор вместо того, чтобы наслаждаться жизнью в это безупречное во всех отношениях утро. Его затруднительное положение усугубилось появлением сверстника по имени Бен Роджерс, который полностью отдавался игре. Бен, праздный человек, и есть та фигура, за которой мы хотим понаблюдать глазами Тома, человека работающего.

«Он взял кисть и спокойно принялся за работу. Вот вдали показался Бен Роджерс, тот самый мальчишка, насмешек которого он боялся больше всего. Бен не шел, а прыгал, скакал и приплясывал — верный знак, что на душе у него легко и что он многого ждет от предстоящего дня. Он грыз яблоко и время от времени издавал протяжный мелодичный свист, за которым следовали звуки на самых низких нотах: «дин-дон-дон, дин-дон-дон», так как Бен изображал пароход. Подойдя ближе, он убавил скорость, стал посреди улицы и принялся не торопясь заворачивать, осторожно, с надлежащей важностью, потому что представлял собою «Большую Миссури»,сидящую в воде на девять футов. Он был и пароход, и капитан, и сигнальный колокол в одно и то же время, так что ему приходилось воображать, будто он стоит на своем собственном мостике, отдает себе команду и сам же выполняет ее. (...)

— Стоп, правый борт! Дилинь-динь-динь! Стоп, левый борт! Вперед и направо! Стоп! Малый ход! Динь-дилинь! Чуу-чуу-у! Отдай конец! Да живей, пошевеливайся!Эй ты, на берегу! Чего стоишь? Принимай канат! Носовой швартов! Накидывай петлю на столб! Задний швартов! А теперь отпусти! Машина остановлена, сэр! Дилинь-динь-динь! Шт! шт! шт! (Машина выпускала пары).

Том продолжал работать, не обращая на пароход никакого внимания. Бен уставился на него и через минуту сказал:

— Ага! Попался!. Что, брат,заставляют работать?»[54]

В клиническом отношении Бен Роджерс производит на меня самое благоприятное впечатление «по всем трем пунктам обвинительного акта»: организм, эго и общество. Ибо, грызя яблоко, он заботится о теле; одновременно он наслаждается воображаемым управлением группой весьма противоречивых элементов (являясь пароходом и его частями, да к тому же еще и капитаном этого парохода вместе с судовой командой, подчиняющейся капитану); тем не менее он мгновенно составляет мнение о социальной действительности, когда, выполняя сложный маневр, замечает работающего Тома. Реагируя отнюдь не так, как это сделал бы пароход, он не долго думая разыгрывает сочувствие, хотя несомненно считает, что затруднительное положение Тома повышает цену его собственной свободы.

Гибкий парнишка, сказали бы мы. Однако Том оказывается лучшим психологом: он собирается заставить Бена работать. Что показывает: по крайней мере для кого-то, психология — дело легкое и естественное, а при неблагоприятных обстоятельствах может оказаться даже лучше ординарного приспособления. В свете окончательного удела Бена кажется почти неприличным усугублять поражение интерпретацией и спрашивать, что может означать его игра. И все-таки я поставил этот вопрос перед группой студентов-социальных работников, специализирующихся в психиатрии. Большинство ответов, конечно, принадлежало к травматическому ряду, иначе зачем бы было делать Бена объектом анализа на семинаре? И большинство студентов сошлось в том, что Бен должен был быть фрустрированным мальчиком, чтобы взять на себя труд играть столь усердно. Предполагаемые фрустрации колебались от угнетения деспотичным отцом, от которого Бен спасается в фантазии, становясь отдающим команды капитаном, до обмоченной постели или какой-то другой травмы, относящейся к туалету, которая теперь заставила его хотеть быть судном, «сидящим в воде на девять футов». Несколько ответов затрагивали лежащее на поверхности обстоятельство: он хотел быть большим, и, само собой разумеется, в образе капитана — кумира его времени.

Моим вкладом в это обсуждение было соображение, что Бен — растущий мальчик. Расти означает делиться на различные части, которые развиваются с разной скоростью. Растущему мальчику трудно управляться со своим неуклюжим телом, да и со своим разделенным духом тоже. Он хочет быть хорошим, хотя бы потому, что это выгодно, и всегда обнаруживает, что был плох. Он хочет протестовать — и обнаруживает, что почти против своей воли уступил. Когда его временная перспектива позволяет бросить взгляд на приближающуюся взрослость, оказывается, что он ведет себя как ребенок. Одно из «значений» игры Бена могло бы заключаться в том, что она приносит эго ребенка временную победу над его неуклюжим телом и самим собой (self), создавая хорошо функционирующее целое из мозга (капитан), нервов и мышечной энергии (система связи и машина), а также основной массы тела (корпус судна). Игра позволяет ему быть организованной системой, внутри которой он сам себе хозяин, так как выполняет свои собственные приказы. В то же самое время Бен выбирает себе метафоры из орудийного мира молодого века машин и антиципирует идентичность машинного бога своего времени, капитана «Большой Миссури».

Тогда, игра есть функция эго, попытка синхронизировать соматические и социальные процессы с самостью (the self). Вполне возможно, что фантазия Бена содержит фаллический и локомоторный элемент:

Наши рекомендации