Наследие символизма и акмеизм

Для внимательного читателя ясно, что символизм закончил свой круг развития и теперь падает. И то, что символические произведения уже почти не по­являются, а если и появляются, то крайне слабые, да­же с точки зрения символизма, и то, что все чаще и чаще раздаются голоса в пользу пересмотра еще так недавно бесспорных ценностей и репутаций, и то, что появились футуристы, эгофутуристы и прочие.

На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от слова aχм – выс­шая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), – во всяком случае, требующее большего рав­новесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме. Однако, чтобы это течение утвердило себя во всей полноте и явилось достойным преемником предше­ствующего, надо, чтобы оно приняло его наследство и ответило на все поставленные им вопросы. Слава предков обязывает, а символизм был достойным от­цом.

Французский символизм, родоначальник всего сим­волизма как школы, выдвинул на передний план чисто литературные задачи: свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, вознесенную пре­выше всего, и пресловутую «теорию соответствий». Последнее выдает с головой его не романскую и, сле­довательно, не национальную, наносную почву. Ро­манский дух слишком любит стихию света, разделяю­щего предметы, четко вырисовывающего линию; эта же символическая слиянность всех образов и вещей, изменчивость их облика, могла родиться только в ту­манной мгле германских лесов. Мистик сказал бы, что символизм во Франции был прямым последствием Се­дана. Но, наряду с этим, он вскрыл во французской литературе аристократическую жажду редкого и труд­нодостижимого и таким образом спас ее от угрожаю­щего ей вульгарного натурализма.

Мы, русские, не можем считаться с французским символизмом, хотя бы уже потому, что новое течение, о котором я говорил выше, отдает решительное пред­почтение романскому духу перед германским. Подоб­но тому, как французы искали новый, более сво­бодный стих, акмеисты стремятся разбивать оковы метра пропуском слогов, более, чем когда-либо, сво­бодной перестановкой ударений, и уже есть стихотво­рения, написанные по вновь продуманной силлабиче­ской системе стихосложения. Головокружительность символических метафор приучила их к смелым пово­ротам мысли; зыбкость слов, к которым они прислу­шивались, побудила искать в живой народной речи новых – с более устойчивым содержанием; и светлая ирония, не подрывающая корней нашей веры, — иро­ния, которая не могла не проявляться хоть изредка у романских писателей, – стала теперь на место той безнадежной, немецкой серьезности, которую так возлелеяли наши символисты. Наконец, высоко ценя сим­волистов за то, что они указали нам на значение в ис­кусстве символа, мы не согласны приносить ему в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности. Этим мы отве­чаем на вопрос о сравнительной «прекрасной трудно­сти» двух течений: акмеистом труднее быть, чем сим­волистом, как труднее построить собор, чем башню. А один из принципов нового направления – всегда ид­ти по линии наибольшего сопротивления.

Германский символизм в лице своих родоначальни­ков Ницше и Ибсена выдвигал вопрос о роли человека в мироздании, индивидуума в обществе и разрешал его, находя какую-нибудь объективную цель или догмат, которым должно было служить. В этом сказывалось, что германский символизм не чувствует самоценности каждого явления, не нуждающейся ни в каком оправдании извне. Для нас иерархия в мире явлений – только удельный вес каждого из них, при­чем вес ничтожнейшего все-таки неизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом не­бытия – все явления братья.

Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. Неко­торые его искания в этом направлении почти прибли­жались к созданию мифа. И он вправе спросить иду­щее ему на смену течение, только ли звериными добродетелями оно может похвастаться и какое у него отношение к непознаваемому. Первое, что на такой вопрос может ответить акмеизм, будет указанием на то, что непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать. Второе – что все попытки в этом направлении – нецеломудренны. Вся красота, все свя­щенное значение звезд в том, что они бесконечно да­леки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и, в свою очередь, отрицает его. Детски-му­дрое, до боли сладкое ощущение собственного незна­ния – вот то, что нам дает неведомое. Франсуа Виллон, спрашивая, где теперь прекраснейшие дамы древности, отвечает сам себе горестным восклица­нием: «…Маіs οu sont ies neiges d´antan!» И это сильнее дает нам почувствовать нездешнее, чем целые томы рассуждений, на какой стороне луны находятся души усопших... Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее ве­роятными догадками – вот принцип акмеизма. Это не значит, чтобы он отвергал для себя право изображать душу в те моменты, когда она дрожит, приближаясь к иному; но тогда она должна только содрогаться. Разумеется, познание бога, прекрасная дама Теология останется на своем престоле, но ни ее низводить до степени литературы, ни литературу поднимать в ее ал­мазный холод акмеисты не хотят. Что же касается ан­гелов, демонов, стихийных и прочих духов, то они входят в состав материала художников и не должны больше земной тяжестью перевешивать другие, взятые им образы.

Всякое направление испытывает влюбленность к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносят имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имен не произволен. Каждое из них – краеугольный ка­мень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутрен­ний мир человека, Рабле – тело и его радости, муд­рую физиологичность, Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей все – и бога, и порок, и смерть, и бессмертие, Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве до­стойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента – вот та мечта, которая объеди­няет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами.

Футуризм

Наши рекомендации