Пролегомены к сценариям фазы ответа: прогностическая модель Восток — Запад
Напрашиваются следующие варианты фазы ответа, каждый из которых влечет за собой цепную реакцию, охватывающую все проблемное поле грядущей эпохи.
Первая дилемма касается поведения Западной Европы в фазе ответа. Напомню, что ответ касается нескольких разновидностей вызова: вызова однополярности, вызова нового расизма и социал-дарвинизма, вызова виртуальной реальности как основы нового волюнтаризма, не чувствующего никаких сопротивляющихся твердынь и субстанций.
Фаза ответа наступает в тот самый момент, когда виртуальные реальности "демократии", "европейского дома", "нового мирового порядка", сконструированные для манипуляции сознанием бывшего "второго мира", рассеиваются как дым, и подавляющее большинство обольщенных оказываются лицом к лицу с настоящей, крайне обескураживающей реальностью. Еще президентские выборы 1996 г. в России происходили при давлении виртуальной реальности над настоящей; выборы 2000-го года и связанная с ними борьба будут уже происходить на фоне настоящей реальности. По любому сценарию — сохраняющейся олигополистической демократии, правой или левой диктатуры — непреложной остается логика ответа на национальное унижение, развал страны и массовое обнищание населения. Поэтому будущему лидеру в любом случае придется перейти к политике фазы ответа: защищать национальные интересы и национальную экономику, предотвращать распад Российской Федерации, искать геополитических союзников в ближнем и дальнем зарубежье для совместного отпора американскому экспансионизму.
Ясно, что в этих условиях так или иначе сработает географический фактор: страны, удаленные от эпицентра фазы ответа США, будут чувствовать большую степень свободы, чем западноевропейцы, которым предстоит четче воспринимать реальность и более оперативно откликаться. Следовательно, одно из двух: либо западноевропейцам предстоит все более решительно дистанцироваться от США, беря на вооружение какие-то моменты политики континентального равновесия (с привлечением России для совместной нейтрализации зарвавшегося мирового гегемона), либо они предпочтут разделить плоды победы, и тогда им предстоит, напротив, подстрекать США на все более решительные действия для окончательной "нейтрализации" России. Второй вариант ныне затрудняется еще и тем, что в новой, кейнсианской или социал-демократической фазе внутриполитического цикла, сменившей фазу монетаризма, к власти возвращаются социал-демократы, менее впечатлительные к соблазнам нового социал-дарвинизма и воинствующего язычества. А идеологический фактор в фазе ответа будет, пожалуй, играть решающую роль.
С самого начала в процессе интеграции Западной Европы имели место коллизии между лево- или праворадикальным национализмом с одной стороны и либеральным интернационализмом проамериканского толка — с другой. Сегодня европейский интернационализм имеет шансы быть антиамериканским — в той мере, в какой ЕС становится мощным самостоятельным центром силы. К тому же успокоить своих националистов Европа может только посредством демонстративного дистанцирования от США и авантюр "однополярного мира". Общеевропейский "национализм" может сублимировать энергетику традиционного национализма посредством идей европейской самостоятельности и величия. Различие американцев и европейцев прослеживается по целому ряду остающихся немаловажными критериев.
Прежде всего речь идет о различиях и конфликте между виртуальной экономикой биржевых спекуляций и реальной экономикой, связанной с производством товаров и услуг. США вступили в эру "электронных денег" и виртуальной экономики, в центре которой стоит банк, а не предприятие, с твердой решимостью выстроить новую управленческую иерархию: гегемония банковского капитала над промышленным должна была стать одной из основ гегемонии США над промышленно развитыми странами, продемонстрировавшими способность успешно конкурировать с американской промышленностью. Новый мир виртуальной банковской экономики, связанной с манипуляциями курсов валют и интернационализацией денег, призван обесценить несравненное трудовое усердие носителей реальной экономики, в частности новых индустриальных стран, население которых доказало, что конфуцианская этика может служить не худшим подспорьем промышленного рывка, чем протестантская этика. Либеральный интернационал в качестве мировой элиты, претендующей на глобальную власть, явно третирует "вторичную" экономику промышленности как нечто архаичное, ставшее уделом стран второго эшелона развития. Он связывает свои надежды с "третьей волной" или "третичной" экономикой, под которой ныне понимается не производство услуг вообще, а финансовые услуги, связанные с процессами распределения и перераспределения капитала в мировом масштабе.
Принципиальное значение для прогнозирования европейской политики в фазе ответа имеют следующие вопросы:
а) Насколько власть виртуальной экономики, связанной с фиктивным капиталом, обусловлена другой, более реальной властью, в том числе военно-стратегического характера? Что было бы с властью манипуляторов курсами валют, если бы она не опиралась на властную инфраструктуру "традиционного" типа, обеспечивающую монополию на решения и ограждающую от протестов ущемленных этими решениями?
б) Какова емкость той верхушки финансовой пирамиды, которую выстраивает современная "виртуальная экономика" — хватит ли ее на то, чтобы обеспечить не только американцев, но и западноевропейцев, прежде чем она обвалится в соответствии с законами любых виртуальных конструкций?
В свое время переход от военно-феодальных экспроприации к продуктивной экономике означал переход от игры с нулевой суммой к игре с положительной суммой. Европе удалось реабилитировать себя в глазах мира, легализовать свои богатства посредством главного аргумента: эти богатства — не результат классового или колониального экспроприаторства, не игра с нулевой суммой, а продукт одновременного роста заработной платы, прибыли и процента на основе роста производительности. И вот теперь, в связи с формированием национальных и мировых финансовых пирамид, снова встает вопрос о паразитическом характере богатства, являющегося результатом игр с нулевой суммой. Намечается новая поляризация мира на большинство, связанное с продуктивной "местной" экономикой (ибо сельское хозяйство, промышленность и услуги поневоле локализованы в пространстве) и меньшинство граждан мира, связанное с вершиной спекулятивной финансовой пирамиды.
Как определится Западная Европа перед лицом этой поляризации? Поверят ли европейцы в то, что вершина пирамиды вместит и их? И как они мыслят свою историческую судьбу в тот неизбежный момент, когда мировая финансовая пирамида обрушится? Либеральный интернационал, кормящийся от пирамиды, должен обладать предельной мобильностью — способностью вовремя покидать зону бедствия и спасаться от обманутых вкладчиков. "Океаническое" американское мышление формирует такую мобильность, но более консервативное континентальное мышление ориентирует на то, что диалектика добра и зла разрешается на месте и ответчикам некуда скрыться.
Для прогностических разработок в рамках данного сценария особое значение имеют следующие вопросы. Во-первых, под знаком какой идеи Европа могла бы дистанцироваться от США, и сохранила ли она потенциал подобных идей в принципе?
Во-вторых, исходя из принципа "плюрализация Запада облегчает плюрализацию не-Запада", какие дифференциации и водоразделы могли бы обозначиться на Востоке под влиянием дистанцирования Европы от США?
Сегодня оппонентами американского гегемонизма в Европе выступают в первую очередь правые националисты — давние критики либерализма. Однако реакцией на неоконсервативную волну стала социал-демократическая волна в Европе, хотя и несравненно более слабая по мощности. Социал-демократы противопоставляют либерализму социальную идею, но она оказывается гораздо более слабым подспорьем антиамериканской оппозиции, чем национальная идея. Носители же последней в обозримом будущем вряд ли придут к власти в ведущих странах Европы. Поэтому скорее всего возьмут верх прагматические соображения, связанные с выгодами нового раздела мира и попытками получить свою долю пирога от победы в холодной войне, и Запад останется достаточно консолидированным в своем противостоянии Востоку.
Второй вопрос — о водоразделах на Востоке, в случае если бы Запад раскололся по линии Западная Европа — США — затрагивает в первую очередь Россию. Российское западничество живет ностальгией по европейской России, отыскивая ее следы то в древнем Новгороде, то в деятельности боярства и "верховников" времен Анны Иоанновны, то в реформах Александра II. Вопрос, однако, состоит в том, насколько совпадали цели европейской или проевропейской политики в России с задачами социально-экономического и национально-государственного укрепления страны. Исторический опыт свидетельствует, что европейцы обращались к России лишь в экстремальных ситуациях — когда европейскому равновесию угрожал тот или иной внутренний гегемон, будь то Фридрих II, Наполеон или Гитлер.
В союзе с Европой России приходилось решать чужие проблемы. Сегодня престиж и статус России в глазах европейцев упали до самой низшей отметки. Следовательно, равноправное партнерство сегодня менее вероятно, чем когда бы то ни было. Что реально способна сделать европейская политика России — так это отделить и противопоставить нашу страну ее возможным союзникам на Востоке. Европейцы в этом заинтересованы, Россия — нет. Поэтому дистанцирование от США на деле может быть лишь "игрой" европейской дипломатии, цель которой — не допустить опасной для Запада консолидации России и Востока.
Обратимся теперь к более перспективным сценариям, касающимся возможностей возрождения биполярности в ответ на "беспредел" однополярного мира. Эта биполярность может выстраиваться либо по оси Восток — Запад, либо по оси Север — Юг. Сравнительный анализ этих двух вариантов — основа долгосрочного глобального прогнозирования.
Вариант Восток — Запад сегодня ставится под сомнение многими экспертами по причине очевидной неоднородности Востока. Эта неоднородность проявляется на разных уровнях. Во-первых, по критерию экономической развитости. Существует Юго-Восточная Азия, ставшая одним из трех центров мирового развития, наряду с Северной Америкой и ЕС. Этот регион считается партнером Запада, а его лидер Япония входит в "семерку", управляющую миром. Наряду с этим Востоком существует Восток арабский (Ближний Восток), Восток индо-буддистский, Восток центрально-азиатский... Не является ли само понятие "Восток" всего лишь старой культурологической метафорой, дезориентирующей наше сознание? Сравнительно монолитному Западу, объединенному такими институтами как НАТО, ЕС, "семерка", противостоит регионально разнородный, поляризированный в экономическом отношении, конфессионально и геополитически разрозненный Восток. Такая точка зрения сегодня преобладает на Западе, и она, вероятно, не только отражает реальную дифференциацию Востока, но и уверенность "победителей" в том, что в мире нет инстанции, способной противостоять объединенному Западу и ответить на его вызов.
Надо сказать, на Востоке, при всей внутренней конфликтности, преобладает другой тип интуиции: дихотомия Запад — Восток воспринимается как более значимая, более насыщенная ценностными и мировоззренческими смыслами, чем внутренние дифференциации Востока и Запада. Это не мешает лидерам стран Востока на уровне политической прагматики пренебрегать этой дихотомией, вступать в союзы со странами Запада и воевать друг с другом. И все же интуиция восточного единства перед лицом Запада продолжает жить. Что скрывается за этой интуицией: аберрация сознания, историческая ностальгия или обещание будущего? Можно ли актуализировать эту таинственную смысловую связь Востока, перевести ее на внятный язык диалога, солидарности, совместных политических практик, альтернативных проектов, словом, того, что мы называем ответом на вызов?
Ясно, что этот сценарий ответа по логике противостояния Восток — Запад требует нового анализа духовных практик Востока, во-первых, с точки зрения того, насколько они действительно соотносимы друг с другом и могут ли образовать нечто вроде единой культурно-исторической парадигмы; а во-вторых, насколько они пригодны для современности, адекватны задачам, ныне стоящим перед человечеством. Ибо в современном глобальном мире по-настоящему годятся лишь те ответы, которые открывают новую перспективу для всего человечества, а не для тех или иных "избранных". Потенциал ответа должен быть достаточным не только для внутренней консолидации Востока, но и для того, чтобы стать основой планетарной альтернативы тем тупикам, в которые загнал человечество проект западного модерна.
В этом сценарии основными процедурами открытия выступают культурологические процедуры. Модернизации через вестернизацию — заимствование западных эталонов — здесь противостоит модернизация посредством возрождения или, как сегодня говорят на Востоке, реконструкции собственных великих письменных традиций: конфуцианской, индо-буддистской, мусульманской, православной. Эта антитеза осмыслена уже в классической античности — ее концептуальное выражение впервые дал Сократ. Разумеется, он говорил не о модернизации стран и культур — он говорил об овладении мудростью на индивидуальном уровне. Но уже на этом уровне он зафиксировал противоположность двух стратегий: авторитарного внушения обучаемому готовых истин, усваиваемых путем подражания — мимезиса, с одной стороны, и мобилизации глубинных потенций собственной личности — анамнезиса. Обучение и воспитание Сократ сравнивал с повивальным искусством — майевтикой, и это не было простой метафорой: он исходил из того, что аутентичное знание является продуктом собственных усилий и опыта, собственной истории — никаким другим путем его получить нельзя. Это не означало самоизоляции: диалог с другими необходим — но не для того, чтобы в ходе его заполучить плагиаторским путем готовые рецепты и истины, а для того, чтобы в ответ на вопросы собеседника раскрыть то внутри себя, что могло бы так и не выйти наружу без этого внешнего побуждения или вопрошания.
Приходится признать, что Сократ оказался казненным на Западе дважды: в первый раз тогда, когда судьями было предписано ему выпить яд, второй раз — в нашу эпоху, когда создавался проект вестернизации мира — навязывания ему готовых западных эталонов. Миссионеры-вестернизаторы не пытались вести диалог и пренебрегли искусством майевтики. Вместо трудного для себя пути углубления в традицию народа, ставшего объектом их миссионерского усердия, они предпочли высокомерие готового знания, которое другим просто предстоит зазубрить. Словом, в основе проекта вестернизации лежала гордыня — старый грех прометеева человека, повелителя мира. Между тем драма не-Запада не в том, что он так и не смог в большинстве случаев добросовестно скопировать Запад, а в том, что ему не удалось остаться самим собой, ответить на вызовы новой эпохи в соответствии с собственной традицией. Это объясняется тем, что вызов был слишком внезапным — он пришел не из собственного будущего стран Востока, а из иного пространства-времени, порожденного сдвигами западного модерна. Колониальные завоеватели не вступали в диалог, их цель была — не постичь тайны культуры, а разрушить твердыни. Эта установка разрушения твердынь дала о себе знать и в постсоветскую эпоху, когда раскрывшийся Западу "второй мир" подвергся новому погрому культур и традиций, с порога оцениваемых как непригодные и подлежащие упразднению.
Катастрофические последствия проекта вестернизации в огромном евразийском пространстве уже сегодня стали уроком для всего остального мира. Модернизация через западнический мимезис бесславно провалилась. Грядущая фаза ответа открывает новую эпоху: культурного анамнезиса, возрождения собственных великих традиций. Это соответствует и тому чувству собственного национального достоинства, происхождение которого приписывают демократической эпохе, хотя на самом деле оно искони присуще народам — без него мировой исторический процесс давал бы банальные результаты. Мы действительно вступаем в поствестернизаторскую эпоху, когда народы отказываются быть эпигонами "готового" западного опыта.
Это открывает нам период величайших приключений национального духа, который западные глобалисты успели, кажется, похоронить. Это представляет вызов и сложившимся установкам прогностического знания. В самом деле: легко прогнозировать, пребывая в линейной истории, в которой "более развитые страны указывают менее развитым их завтрашний день". На этом принципе основана была вся догматика "догоняющего развития". Совсем другое дело — прогнозировать будущее, ставшее самостоятельным духовно-историческим творчеством народов, осознавших, что то будущее, в которое звал Запад, оказалось полностью занятым им самим — кроме "золотого миллиарда" там уже никому нет места. Предстоит, следовательно, открывать качественно иное будущее. Но процедура этого открытия не является волюнтаристской: речь идет не о любом будущем, а о таком, которое диктуется собственной традицией, границами и возможностями собственной культуры.
В этих условиях прогнозисту предстоит стать культурологом и обратиться к тому, к чему сегодня обращаются сами народы Востока: к резервам глубинной цивилизационной памяти, отраженной в великих текстах — магометанском, конфуцианском, буддистском, даосистском...
В то же время открывается и другая, колоссальная по сложности проблема: понять Восток как некую целостность — еще не выговоренный, не явленный в текстах и практиках синтез, ибо вне такого синтеза симметричный ответ Востока на вызов объединенного Запада вряд ли может состояться. Кому-то эти антитезы Восток — Запад могут показаться конфронтационными или даже реакционно-утопическими, чреватыми откатом назад, из модерна в традиционализм и архаику. Но эта дилемма "вперед или назад" является аберрацией сознания, сориентированного на одновариантно-линейный ход истории. Примирить Запад и Восток по большому счету может только концепция большого исторического цикла, в рамках которой они представляют чередующиеся фазы — доминанты мировой культуры и истории. Первой цивилизационной фазой была восточная — именно на востоке зародились первые великие цивилизации: шумерская, ассиро-вавилонская, египетская, персидская, индийская, китайская. Эта фаза восточной доминанты в истории длилась примерно тысячу лет и примерно в V в. до н. э. сменилась западной — античной. Открывший новую парадигму дух реализовался в Греции с небывалой до того творческой свободой, дав открытия, некоторыми из которых до сих пор живет человечество.
Западная фаза, изначально отмеченная греко-римской двойственностью, также продолжалась около 1000 лет — до конца Римской империи. То, что называют европейским средневековьем, вполне вписывается в новую восточную фазу мирового цикла; трудно отыскать критерии, по которым средневековая Европа качественно отличалась бы от остального мира. Это был новый реванш деревни над городом, общины над полисом, религиозного мистицизма над рационализмом Просвещения. Новая западная фаза, пленниками которой до сих пор являемся и мы, наступает в XV в.— вместе с возрожденческим сдвигом модерна. Именно в это время Запад начал эпопею модернизации, которая в целом может быть оценена не как плагиаторский мимезис, а как возрожденческий анамнезис. Запад возродил себя посредством обращения к наследию античности, которое он ощутил как собственное достояние, собственный "золотой век". Это послужило сохранению высокой мотивации и чувства собственного достоинства. Не случайно в самих понятиях "возрождения" и "заимствования" содержится противоположная самооценка: в первом случае ощущается пафос высокого самоутверждения, во втором — либо ученическая приниженность, либо плагиаторская незаконность. Но в западном Возрождении присутствовала одна ловушка духа, великий риск культуры: возрождение включало в себя момент духовно-нравственного регресса, связанный с попятным движением от христианства к язычеству, от монотеизма к пантеизму и материализму. Это и стало источником всех патологий западного модерна. По-видимому, не случайно процесс секуляризации сегодня завершается опаснейшими искушениями либертаристского неоязычества, идеологией социал-дарвинизма и естественного рыночного отбора, антихристианским презрением к слабым.
Дух предельного релятивизма и скептического уныния на одной стороне, Люциферова гордыня новых сверхчеловеков — на другой — таковы нигилистические крайности позднего модерна. Не случайно новейшая модернизация, охватившая страны "второго мира", формирует людей двух формаций: на одной стороне — неспособных выдерживать пронзительный холод секуляризированного мира беглецов-эскапистов, уходящих в наркотики или в "виртуальную реальность", на другой — суперменов великой криминальной революции, превращающих общество в джунгли.
Это предельное истощение культуры и морали — человеческой среды в собственном смысле сочетается с предельным истощением природной среды — основы нашей жизни. Не свидетельствует ли это самым наглядным образом о том, что фаза западного модерна истекает, что прометеев человек в нетерпении своей гордыни покорителя и завоевателя мира до срока промотал отпущенное ему историческое время? Вместо положенных 1000 лет (обычное время фазы большого цикла) он "управился" за половину этого срока.
Тупики и "пределы роста", причем не только экологические, но и антропологические, связанные с иссяканием прометеева энтузиазма и вырождением страдающего за всех "похитителя огня" в вороватого и вероломного "приватизатора", устраивающего свои дела за спиной остальных, свидетельствуют об иссякании западной фазы мирового цикла. Есть ли у западной цивилизации духовные резервы для смены самой прометеевой парадигмы существования, выраженной в знаменитой фразе одного из корифеев модерна — "знание есть власть"? Миропотрясательный эффект знания-власти связан с тем, что инструментальная наука подменяет процесс постижения (понимания) мира процессом утилитарного овладения (присвоения). Весь секрет западного индустриального рывка как раз и связан с тем, что инструментальная наука дает средства утилитарного овладения прежде познания. В христианской картине мира знание есть любовь-сопереживание окружающего мира как насыщенного смыслом и пронизанного благодатью. Западный человек эпохи модерна сначала принизил мир, представив космос в виде механического конгломерата мертвых тел, и на основе этого получил карт-бланш осуществлять свои процедуры потрошения "кладовых природы".
Вся наука западного модерна основана на редукционистских процедурах сведения высшего к низшему. Чем последовательнее осуществляется такая процедура, тем успешнее продвигается прометеев человек к идеалу точного экспериментально-математического знания. Основной парадокс поджидал его там, где был осуществлен прорыв от точного естествознания к точному обществоведению, давшему "великие учения" современности: марксизм, фрейдизм и либертаризм. Сутью этих учений стало принижение самого человека — в результате редукционистских процедур научного заподазривания мы получили вместо морально ответственного, духовно ориентированного субъекта подлого раба низменных экономических или сексуальных инстинктов.
Круг модерна, кажется, замкнулся: предельная прометеева гордыня обернулась предельным самоуничижением и самоотрицанием. Это самоотрицание — факт не только морально-метафизического плана; он может в самом скором времени обрести прямые политические последствия. Предельное обесценение и самообесценение человека способно сегодня облегчить сползание к практикам геноцида, заказ на который, кажется, уже созрел у тех, кто осознал, что ресурсов планеты на всех не хватит.
Поэтому наш духовный запрос Востоку — это не культурологическая экзальтация людей, пресыщенных западным модерном и ищущих экзотики. Речь идет о жизненно важном: можно ли еще спасти духовно опустошенный мир, катящийся в бездну социал-дарвинизма и геноцида, и каковы планетарные культурные резервы такого спасения? Если западные вершители дел мира устремляют свои взоры на Восток в поисках неистраченных (ими же) природных и экологических ресурсов, то те, кого не устраивает эта хищническая модель мироустройства, обращаются к Востоку в поисках нерастраченных духовных резервов. Восток внутренне достаточно разделен; но, может быть, каждая из обособившихся традиций Востока содержит свою альтернативу хищническому модерну, и в этом все они вместе содержат основу нового консенсуса человечества, ощутившего тупики технической цивилизации.
Задача глобальной прогностики — выявить альтернативный потенциал великих восточных традиций, объективно уже затребованный человечеством, и попытаться открыть те инварианты или универсалии восточного опыта, которые позволяют выстроить идентичность Востока как такового — инициатора глобальной духовной реформы. Восток, рассыпанный в мозаику экзотических учений и традиций, вряд ли может открыть новую фазу всемирно-исторического цикла. Убедительность восточной альтернативы — и по критериям культуры, и по критериям политики — зависит именно от того, удастся ли создать общий язык нового восточного синтеза, восточной альтернативы в целом. Речь идет о "менделеевской таблице" восточной панорамы культур, периодической системе элементов восточного опыта, которая может стать основой альтернативных практик и технологий
Перейдем теперь к предварительному анализу другой дихотомии — "Север — Юг".