Феномен “эристики” в истории русской культуры
Наиболее противоречивыми и драматичными в русской истории были три социокультурных перехода: от “русского средневековья” к Новому времени (XVII в.); от самодержавно-имперской России к советскому тоталитаризму (Серебряный век конца XIX — начала ХХ вв.) и современный этап — от тоталитаризма к демократическому развитию. По существу, эти переходы составили три отдельные культурные парадигмы (очень близкие друг другу по содержанию и форме, несмотря на глубокие различия исторических эпох, — прежде всего самой своей переходностью). В эти периоды взаимное наложение “старого” и “нового” принимало характер “смуты”, непрекращающейся и неразрешимой полемики о значениях и смыслах, соперничества за приоритеты, спонтанного, неуправляемого саморазвития культурной семантики, вдруг утрачивавшей какую бы то ни было смысловую определенность и системность. На первый план жизни выходила “борьба без правил” ради победы, или “правила” победы в борьбе любой ценой.
В свое время подобную ситуацию в античной культуре, возникшую в связи с распространением “софистических опровержений”, Аристотель назвал эристикой (от eristika [греч.] — искусство спора; не путать с эвристикой — наукой о творчестве), понимая под нею своеобразный агон, переводящий творческую состязательность в такую сферу, где традиционные представления о правде, справедливости, логических правилах, нравственных принципах сменяются “неклассическими критериями” убедительности неистинного, оправданности несправедливого, красоты невзрачного, моральности безнравственного, где на первый план соревнования выходит практическая способность оратора или мыслителя убедить других любыми средствами в своей вовсе не очевидной правоте. Устраняя критерии и нормы ценностно-смысловых измерений, эристика лишала смысла не только регулятивный механизм культуры, нормирующий социокультурный процесс, но и самую необходимость культурной регуляции и саморегуляции, вносила непредсказуемость в социальную и культурную жизнь. Эристика утверждала принципиальную нерегулируемость культуры в переходные эпохи, характеризуемые нарушением нормативности любого рода, распадом ценностно-смысловой системности, неуловимой подвижностью семантики (преобладанием "плавающих" культурных значений, нарастанием амбивалентности смыслов и т. п.) и тем самым выступала как своеобразный смысловой конфигуратор переходных эпох, определяющий своим действием переменное строение, иерархию, структуру и ее семантическое наполнение (т. е. в целом размытую конфигурацию) культуры в процессе ее стремительных, спонтанных и в значительной мере стохастических изменений.
Кризис культуры, заявляющий о себе в феномене эристики, проявляется в том, что одни и те же понятия (правда, свобода, справедливость, счастье, творчество, благо, красота, святость и т. п.) начинают трактоваться не просто различным, но нередко и взаимоисключающим образом: происходит как бы “расщепление” культурной семантики, расцветают споры о понятиях, “о словах”, представляющиеся современникам бесплодными и странными, — тем более, что они не облегчают понимания и обостряют конфликты (политические, национальные, конфессиональные, социально-экономические, философские, художественно-эстетические и др.), усиливают драматизм кризисной ситуации и, как представляется ее участникам, делают невозможным ее разрешение. Эристика расшатывает привычные нормы и иерархию ценностей, социокультурные контексты и интерпретации, тем самым облегчая переход от одной парадигмы к другой, размывая различия между “старым” и “новым”, дезавуируя привычные значения и смыслы в новой ситуации, но не предлагая взамен иных.
В такие переломные культурно-исторические эпохи усиление культурного плюрализма, многозначности социальных явлений, факультативности политического и социокультурного развития приводит к массовому переживанию истории как стихийно нарастающего хаоса — катастрофичного для культуры и цивилизации, иррационального, неподвластного человеку. Современникам в их большинстве не дано наблюдать и понимать переходность происходящих вокруг процессов; тем более проблематично угадать, от чего и особенно к чему происходит переход. Культуру в это время одолевают апокалиптические видения и предчувствия, настроения безнадежности или, напротив, беззаботности. Именно в такие “смутные” эпохи актуализация эристики как оптимального регулятивного механизма (конфигуратора) культуры становится не только возможной, субъективно желанной, но и практически неизбежной. В каком-то высшем смысле (недоступном современникам, а нередко и ближайшим потомкам) эристика — это механизм не столько разрушения, сколько выживания культуры в неблагоприятных и даже разрушительных для нее социально-исторических или естественно-исторических условиях; ценой этого созидательного потенциала эристики является утрата четких критериев всех ценностей — познавательных, нравственных, религиозных, эстетических, политико-идеологических и др., самого различения нормы и антинормы, ценности и антиценности, традиции и модернизации, исторического прогресса, застоя или регресса. Впрочем, для переходных периодов все это не имеет значения — ни в философском смысле, ни в филологическом, ни в историческом ("всё смешалось..." и т. п.).
Эристика (при всей видимости своей беспринципности, аморализма, релятивизма и нигилизма — в сравнении с устойчивыми семантическими системами стабильных эпох, где истина и ложь, добро и зло, красота и уродство, вера и неверие, справедливость и несправедливость в каждом отдельном случае равны сами себе, четко и однозначно разграничены, регламентированы и иерархизированы) в условиях дезорганизации, политической и нравственной “смуты”, “конца идеологии” парадоксальным образом выступает не только как разрушительная, но и как конструктивная сила. В кризисных условиях именно эристика, создавая “зону ценностно-смысловой неопределенности”, размыкает непреодолимые психологические и идеологические границы в культуре, действует “поверх барьеров” — субъективных и объективных, способствует решительной переоценке ценностей, пересмотру стереотипов и клише, подчас помогает преодолеть конфликт интерпретаций, подготавливает приятие непредсказуемой, шокирующей новизны. Иначе говоря, эристика, с ее бессистемностью, эклектизмом, зыбкостью понятий и представлений, с ее идеологическим "безразличием", на “сломе эпох” выполняет важную функцию кодирования культурной семантики со “старого” символического языка на “новый”, т.е. выступает как механизм перехода от одной социокультурной эпохи к другой.
Особенно ярко и парадоксально проявляется эристика в культуре при наложении пограничности эпохальной и региональной. Эпоха Смутного времени в России XVII в. содержала в себе не только черты национального кризиса (государственного, религиозного, идеологического и т. п.), но и внешнеполитического : Русь впервые в своей истории (после авантюры тевтонских рыцарей в XIII в.) столкнулась с враждебностью и агрессивностью Запада (польско-католическая интервенция); вместе с внутренней "смутой" расшатались все геополитические представления. Даже "иконоборческие" страсти, разыгравшиеся во второй половине XVII в., носили с обеих сторон (патр. Никон и прот. Аввакум) антизападнический характер; в то же время начавшее развиваться русское барокко было прозападным явлением. Русский религиозный Раскол с исключительной остротой обнажил проблему "своего / чужого", и интериоризовал ее как принцип собственной смысловой дифференциации, предвосхитив культурную "ломку" петровских преобразований.
Типичной “дважды эристической” эпохой в истории России был Серебряный век, соединивший в себе общие черты западноевропейского модерна и специфические — предреволюционной поры в России. Размытость границ между жизнью и искусством, личностью и обществом, утопией и реальностью, здоровьем и болезнью, консерватизмом и радикализмом, серьезным и смеховым, высоким и низким, добром и злом, нравственным и эстетическим, прекрасным и безобразным, богоискательством и неверием, нормативным и релятивным (список подобных антиномических “пар” в культуре Серебряного века можно продолжать до бесконечности) — все это было характерно практически для каждого поэта, критика и публициста, философа или политика начала ХХ в. Декадентством в той или иной степени были заражены едва ли не все деятели русской культуры рубежа веков; многие социальные процессы и бытовые реалии, виды деятельности оборачивались культурной игрой; символ часто представлялся реальнее житейской повседневности и объединял в себе искусство, философию, религию, общественность, быт и политику. В эту переломную историческую эпоху народолюбие и революция, религия и спиритизм, любовь и разнузданные оргии, скандальная известность и рафинированный эстетизм, всемирная отзывчивость и примитивный шовинизм — все это и многое другое оказывалось рядом — одновременно “нераздельным и неслиянным”, чреватым социокультурным взрывом, который не замедлил произойти — сначала в 1905, затем в 1917 году.
Итогом Серебряного века в России явилась революция, приведшая к образованию “двух культур” в рамках одной национальной культуры — монолитной советской тоталитарной культуры, непримиримой к контрреволюции и эмиграции, и — “параллельно” ей — непримиримой к революции и большевизму, но столь же монолитной и внутренне непротиворечивой культуры русского зарубежья. Обе русские культуры ХХ века составляли “в паре” идеально “эристичный” контрапункт смысловых структур и ценностей русской культуры. Нетрудно проанализировать, насколько и как различались в советской и в русской эмигрантской культурах значения одних и тех же слов: Россия, культура (мировая и русская), патриотизм, Запад и Восток, традиция, прогресс, демократия, либерализм, революция, народ, враги народа, интеллигенция, пролетариат, крестьянство, религия, армия, террор, диктатура, идеология, партийность, советская власть, Советский Союз, эмиграция, большевизм, белое и красное, свобода, творчество, духовность, нравственность, соцреализм и т. п. Все основные мировоззренческие представления и понятия, ценности и нормы, принципы и традиции двух русских культур были полярными, конфронтационными, взаимоисключающими: ведь взаимопонимания между двумя русскими культурами быть не могло и не должно; размежевание по классово-политическому, религиозному, философскому, нравственному и всем остальным принципам было полным и категорическим.
Своеобразной пограничностью обладала (и обладает до сих пор) культура русского зарубежья, исторически сложившаяся в смысловом пространстве между традиционной русской и либеральной западноевропейской культурами, а в ХХ в. занявшая промежуточное положение между советским тоталитаризмом и западной (буржуазной) демократией. Многочисленные семантические противоречия, расколы и разрывы, идейные конфронтации, ожесточенные политические, религиозные и культурные споры, потрясавшие русскую диаспору на протяжении ХХ в., свидетельствовали о культуре русского зарубежья как о последовательно “эристичной” культуре. Только в такой культуре могли сложиться такие двусмысленные явления, как сменовеховство и евразийство, могла всерьез обсуждаться проблема выбора между сталинизмом и гитлеризмом в период Второй мировой войны или определяться мера “тоталитарности” (пробольшевистского или профашистского толка) таких мыслителей, как Н.Бердяев или И.Ильин, таких художников, как С.Есенин или М.Цветаева и т. п.
Предпосылкой эристических процессов в период становления русского тоталитаризма и в период его разложения явилось столкновение застывших, догматизированных, нередко искусственных смысловых структур тоталитарной культуры (ленинизм, “соцреализм”, политэкономические законы социализма и т. п.), с органической для каждой конкретной нации или страны “культурой повседневности”. Наступающая на гребне “Великого перелома” тоталитарная культура могла победить “культуру повседневности” (идеологию нэпа) только средствами лжи, демагогии, насилия, террора. Для молодой советской культуры конца 1920-х — начала 30-х годов самой важной задачей было свернуть социокультурный плюрализм — сначала политический и идеологический, а затем и художественно-эстетический, стилевой. Под флагом консолидации всех культурных сил, поддерживающих советскую власть, культура была огосударствлена, монополизирована и унифицирована. Эристика переходной эпохи была побеждена мощью партийно-государственного пропагандистского аппарата, а вскоре — и машиной репрессивных органов.
Напротив, обороняющаяся, идущая на либеральные уступки и компромиссы культура тоталитаризма времен “оттепели” и “перестройки” неизбежно была побеждена повседневностью, глубоко укорененной в быту, привычках, массовой психологии, обрядности, интересах, национальных традициях и менталитете. Собственно, именно на развалинах тоталитарной системы эристические процессы и расцвели особенно пышно и демонстративно. Пересматривая жесткие догмы сталинизма, а затем и ленинизма, советская культура переходного времени усиливала многозначность ценностей и оценок, интерпретаций и объяснений фактов, событий; утверждала многообразие стилей, идейно-образных концепций действительности, научных и художественных методов. Даже пресловутый "социалистический реализм" был признан "открытой художественной системой" (акад. Д.Ф.Марков). Наряду с реабилитацией провинившихся прежде и покаранных тоталитарной системой деятелей советской культуры, началась реабилитация: в искусстве — художественных систем, в философии — направлений и течений немарксистской философской мысли, в науке — целых наук, прежде запрещенных и объявленных "лженауками" (генетика, кибернетика, социология, семиотика, психоанализ и т. п.). Эристика охватывала все культурные явления и процессы, непрерывно расширяясь и множась в геометрической прогрессии.
Пережитые отечественной культурой на протяжении 4-х последних веков три весьма длительных и тяжелых “эристических” периода (а третий, развивающийся на наших глазах, — еще бесконечно далек от своего завершения и разрешения) наложили на все культурно-историческое и цивилизационное развитие России отпечаток сквозной “эристичности”, смысловой зыбкости и неопределенности. Впрочем, и в доисторический период русской культуры исходная восточнославянская архаика несла на себе следы гетерогенных (западных и восточных) влияний, племенной и религиозной розни, природной стихийности и геополитической нестабильности, (что нашло свое отражение в противоречивой, внутренне бессистемной мифологии, а вместе с тем и в некоторых основополагающих архетипах национального менталитета — типа “авось да небось”), что свидетельствовало об изначальной “эристичности” всей русской культуры, утверждающей структурно-семантический хаос как норму бытия, смысловым антиподом которого может быть только организационное насилие, централизующее аморфное целое.
Поэтому противовесом стихийности на протяжении всей российской истории почти всегда выступала идея жесткого и жестокого порядка — институционального и идеологического, исходящего от властных структур. Совмещение “мягких” и “жестких” структур, взаимно провоцирующих и сдерживающих друг друга, порождало хроническую неоднородность топологии русской культуры и придавало отечественной истории особенно напряженный и непредсказуемый характер. Однако резкое понижение социокультурной и цивилизационной определенности, идейный и стилевой эклектизм, принципиальная широта и “всеядность” ценностно-смысловых критериев в истории и культуре России — показатель не только ее повторяющегося, почти перманентного кризиса, ”смуты” или переходности, но и ее принципиальной незавершенности, незавершимости, ее открытости будущему, стремительным и радикальным социокультурным метаморфозам, т. е. имманентный фактор ее динамики и культурно-исторической значимости в масштабах истории мировой культуры.
Таким образом, феномен "эристики", по крайней мере четырежды утверждавшийся в истории русской культуры как ее регулятивный механизм, оказался в конечном счете интериоризован русской культурой как целым и превратился в ее типологически значимый, устойчивый семантический и структурно-функциональный атрибут национального своеобразия, лишь трансформирующий от эпохи к эпохе свои внешние формы и внутреннее значение, т. е. в значительной мере совпадающий с менталитетом русской культуры.