Портреты деревенских верующих
Редкую возможность увидеть отношение отдельных крестьян к религии предоставляет нам агитатор Союза безбожников Г. Сор-нов, ездивший от газеты «Безбожник» с лекциями по селам Тульской, Рязанской и Московской областей и проводивший диспуты на религиозную тему*9. Сорнов, уроженец тульского села, работал в Москве; атеистическую пропаганду вел, очевидно, на общественных началах. Как пропагандист он разительно отличался своей открытостью и доступностью: во время посещений деревни любил проводить часы досуга в обществе «местных охотников, рыбаков, сказочников» наряду с колхозными активистами и бывал счастлив, если верующие и даже церковные деятели приходили на проводимые им собрания.
Вот он описывает одну из фанатично приверженных церкви крестьянок — Е.И.Моросанову из колхоза «Максим Горький»:
«Активная поборница поповских интересов, бегает по селам за подписями верующих по поводу разных поповских ходатайств. Убедившись в полнейшей безопасности участия в читках, она и здесь выступает как ярая церковница. Читаются, например, статьи, разоблачающие роль попов в империалистическую войну; Моросанова становится на дыбы в защиту попов; попы-де молились не за победу своих правительств, а за смирение сердец правителей, дабы они прекратили кровопролитие...»
В противоположность Моросановой Григорий Колосков, глава приходского совета в Рязанской области, «посещал только "избранные" лекции, где собирались 5 — 7 человек и твердые верующие были в большинстве». Выступал он лишь по некоторым темам, обычно отвечая на сорновские «разоблачения» чудес и отдельных верований. Так, например, он сказал:
«Не прав "Безбожник", утверждающий, что нет святости в крещенской воде, что нет чертей; вот Ф.Колоскова видела в святой воде богородицу, а безбожник М.Титов встретился с дьяволом, теперь верует, спокаялся...»
Односельчанин Сорнова А.Федин был глубоко верующим человеком в течение 50 из 53 лет своей жизни — местный священник всегда приводил его в пример как образец благочестия, и, по словам Федина, «его тошнило от слов "неверие в бога"». Теперь, однако, он поколебался в своей вере, у него появилось много сомнений и вопросов, которые ему хотелось бы обсудить. Например: «Бога нет — откуда же тогда мир? Кто сотворил человека? Откуда на земле жизнь?»
Семидесятитрехлетний М.Г.Ходаков из колхоза «Пролетарский путь», наблюдая человеческие горести и упадок нравов, давно в душе пришел к убеждению, что Бога нет. Его особенно интересовала история успешной эксплуатации церковью человеческих страданий, а о преступлениях и пороках отдельных священников — главный козырь советской антирелигиозной пропа-
ганды — он слушал без всякого интереса. Т.Ф.Андреев из колхоза «Первое августа», напротив, был «готов слушать сутки напролет о жадных, корыстных, обанкротившихся попах». Это являлось результатом печального личного опыта:
«При плате за венчание Андреев недодал попу рубль — дедовский долг. Поп Митрофан за это заставил Андреева ожидать венчания 7 часов (!). Отпустил лишь в глухую зимнюю ночь, в буран. Свадебный поезд заблудился и заночевал в овраге, все по-обмерзли. Сорок лет этому делу, а Тарас Федорович не может забыть поповское издевательство...»
И.В.Жаров представлял собой крестьянского «богоискателя» — он примыкал к различным религиозным группам, включая баптистов и евангелистов, чтобы посмотреть, какая вера лучше. Теперь он считал себя атеистом; особый интерес у него вызывали лекции о сектантах и научное опровержение библейских преданий. Но его критика религии была избирательной. Например, он неизменно возражал против того аргумента, что наука доказала несостоятельность библейского утверждения, будто мир существует 7000 лет, следовательно, Библию нельзя принимать на веру буквально. По словам Жарова, этот довод основывался на неверном прочтении Библии (время в первые дни творения текло не так, как сейчас), и, когда на сорновских лекциях затрагивалась данная тема, он всегда выдвигал это возражение.
Сосуществование
Представители государства в деревне, по идее, должны были быть заклятыми врагами религиозных предрассудков. Однако эти представители были немногочисленны, малограмотны и зачастую по своему культурному уровню не слишком отличались от остального крестьянства. Сельским коммунистам (этой осаждаемой со всех сторон группе) постоянно приходилось объяснять партийным комиссиям по чистке, почему священника видели входящим к ним в дом, почему их тещ хоронили с соблюдением религиозного обряда и почему они пили со всей деревней в день местного святого. (Обычно вину сваливали на женщин, даже в советской семье как бы имевших патент на предрассудки и невежество20.)
В течение ряда лет после неистовой атаки на религию в 1929 — 1930 гг. и внезапной ее остановки государство проводило в отношении сельских священников и верующих политику сравнительной терпимости. Уже закрытые церкви снова открывать не стали, однако дальнейшее их закрытие и издевательство над верующими не поощрялись. В 1936 г., когда молодые комсомольские лидеры включили в свою политическую программу привычный воинственный пункт о «борьбе с религией», Сталин заставил принять более мягкую его редакцию, согласно которой комсомол должен был «терпеливо разъяснять молодежи вред суеверия и религиозных
предрассудков». В духе времени один секретарь обкома наказывал своим подчиненным «не оскорблять чувства верующих» и «решительно не допускать никаких выходок по отношению к верующим». Для Союза воинствующих безбожников наступили трудные дни, и его глава Емельян Ярославский в 1937 г. жаловался Центральному Комитету партии, что люди перестали работать и «на меня... за последнее время часть товарищей смотрит как на какого-то чудака, еще занимающегося работой, которую все давным-давно забросили»21.
Разумеется, некоторых сельских коммунистов по-прежнему раздражала церковь, в особенности ее потенциал как источника антиколхозной агитации. Так, например, корреспондент из Горь-ковской области жаловался в «Антирелигиозник» на подрывную деятельность местного священника и агрессивной верующей «матушки Марии» в колхозе «Красные холмы»:
«"Матушка" проводит среди женщин религиозные беседы... В селе много единоличников. Из-за "страха божьего" они не идут в колхоз. Клуб "матушка" называет "чертовым домом". Наслушавшись ее россказней, три девушки — Надя Тюмина, Таня Шумил-кина и Варя Петрунина — перестали гулять с остальной молодежью и объявили себя "монахинями"...»22
Но было и множество сообщений о местных должностных лицах и председателях колхозов, нашедших приемлемый способ сосуществования с верующими, терпящих, к примеру, колхозниц, ревностно «бегающих по селам за подписями верующих по поводу разных поповских ходатайств». В Московской области один колхозный председатель «дьякону Комарову... выдал справку о том, что он общественный работник и организовал из молодежи "хоровой кружок". В действительности "хоровой кружок" был использован для пения в церкви...»23
Священники не имели права вступать в колхозы даже после того, как по новой Конституции 1936 г. их восстановили в гражданских правах; даже их детей, по-видимому, не принимали в колхозы до самого конца 30-х гг. Но в некоторых колхозах — неясно, скольких именно — этот запрет игнорировали и рассматривали священника как полноправного члена сельской общины. По словам Ярославского (который, возможно, преувеличивал), «большое число» председателей колхозов одновременно занимали должность церковного старосты. Бывали случаи, когда председатели отряжали колхозников для бесплатного ремонта церкви или предоставляли колхозных лошадей в распоряжение местного священника, чтобы тот мог объехать свой приход. Однажды председатель сельсовета привлек священника на помощь, собирая подписку на государственный заем, и затем, в знак признания его заслуг, «поместил имя попа... на красную доску!»24
Председатель Сухомлинского райсовета Свердловской области якобы зашел так далеко, что назначил нового священника, когда в его районе образовалась вакансия, послав епископу вежливое
уведомление о своей акции. Из татарских сел Верхнего Поволжья сообщали, что колхозники не только зарабатывали трудодни на заготовке дров для мечетей, но и пытались взять мулл на содержание колхоза и платить им по трудодням. Во время обсуждения новой Конституции в 1936 г. из Свердловска поступило предложение в том же духе: «Церковь взять в управление колхоза; колхоз будет получать все церковные и священческие доходы, а священник будет зарабатывать по своей профессии в колхозе трудодни»25.
Священники оказывали ответные услуги местным властям. Порой они ссужали им деньги на покрытие платежных ведомостей. В селе Колодезь Западной области у священника была лошадь, и он всегда охотно одалживал ее колхозникам или местному учителю для поездок в город. Он находился в самых теплых дружеских отношениях с советскими активистами села — народным судьей, доктором, учителем, председателем колхоза и бригадирами. «Можно ли после этого удивляться тому, что некоторые колодезские коммунисты... принимали попа на Пасху?» — горестно вопрошала местная газета26.
Надежды и страхи
Во второй половине 30-х гг. при обращении к религиозному вопросу страх у крестьян мешался с надеждой. С одной стороны, они надеялись, что государство окончательно откажется от гонений на церковь (как это и произошло несколько лет спустя, когда началась Вторая мировая война). Данную надежду питало в первую очередь провозглашение свободы вероисповедания в новой Конституции 1936 г. С другой стороны, существовала боязнь нового витка преследований, вызванная как Большим Террором, так и общим тревожным настроением в связи с угрозой войны, и нашедшая выражение в очередной лавине апокалиптических слухов.
В 1936—1937 гг. советская печать повсеместно отмечала признаки «оживления церковников и верующих» в деревне. Толчок ему дали, по всей видимости, два внешних фактора: принятие новой Конституции Советского Союза, бывшей предметом всенародного обсуждения в 1936 г., и проведение в январе 1937 г. переписи населения. Главным образом, вдохновляющую роль для верующих сыграла Конституция, гарантировавшая свободу вероисповедания и восстанавливавшая священников в их гражданских правах. При проведении переписи вызывал волнение вопрос о вероисповедании, послуживший для некоторых крестьян знаком кардинального сдвига в позиции режима27.
Крестьяне были хорошо осведомлены о новой Конституции, поскольку принимали участие в организованном властями публичном ее обсуждении. Многие посчитали, что статья о свободе веро-
исповедания дает зеленый свет ходатайствам об открытии сельских церквей:
«В селе Краснополье поп развернул кампанию среди части отсталых колхозников за то, чтобы его вернуть в это село "на службу". В селе Таромском группа баптистов начала собирать подписи под требованием предоставить им специальное помещение для собраний»28.
В Москву или областной центр отправлялись ходоки с крестьянскими просьбами об открытии церквей. На одном таком ходатайстве стояло 700 подписей. Крестьяне писали в газеты и правительственные органы, требуя открыть церкви и ссылаясь при этом на новую Конституцию29.
В деревне кое-где ходили слухи, дававшие весьма оптимистическую редакцию статьи Конституции о свободе вероисповедания. Один колхозник, вернувшись с военных сборов, впервые с 1917 г. обнаружил у себя в доме иконы. Когда он потребовал у своего сына объяснений, тот сказал: «По новой Конституции, обязательно в каждом доме должны быть иконы, об этом говорят ребята по селу» 30
Священнослужители и верующие поторопились объявить, что своей Конституцией государство санкционировало религию и больше нет нужды стыдиться быть верующим. Подкрепляя слова действием, один пастор «открыл в молитвенном доме нечто похожее на клуб. Он организовал для молодежи небольшую библиотеку, а для любителей пения — хоровой кружок». Много было сообщений о том, что священники начали принимать более заметное и весомое участие в сельских делах:
«Во многих местах попы стали ходить на собрания (родительские, колхозные и проч.), стали частыми посетителями изб-читален, библиотек, бесед и докладов. В селе Хватовке, Арзамасского района, поп потребовал от сельсовета, чтобы его пригласили на заседание сельсовета».
Чаще всего в сообщениях такого рода говорилось о священниках, вызывавшихся работать на ниве культуры, возглавлять колхозные клубы и библиотеки. «Ввиду того, что я по Сталинской Конституции сейчас равноправный, прошу дать мне работу в качестве заведующего клубом», — писал районным властям один из
То был период, когда движение за «колхозную демократию» достигло наибольшего размаха и многие колхозы переизбирали свою администрацию. Несмотря на то что, как уже указывалось, священники формально не имели права вступать в колхоз, некоторые из них это сделали и даже были выбраны колхозниками на руководящие должности. Сообщалось об избрании священников и псаломщиков колхозными председателями, заместителями председателей, председателями колхозных ревизионных комиссий (правда, районные власти тут же отменяли результаты таких выборов)32.
В самой церкви тоже бывали выборы. Так, в одном уральском сельсовете в 1937 г. церковный совет решил провести собственные выборы на основе тайного голосования. В Горьковском крае районный совет получил 11 просьб санкционировать церковные выборы (старост и церковных советов). Вероятно, таким образом верующие, будучи столь много наслышаны о советских выборах и колхозной демократии, просто следовали веяниям времени, однако коммунисты пришли в замешательство и преисполнились подозрений, задаваясь вопросом, что затевают церковники. Это явно какая-то уловка с их стороны, замечала одна провинциальная газета, цели которой пока не раскрыты33.
Когда оживление в сфере религии коснулось политики, как случилось во время выборов 1937 г. в Верховный Совет3**, немедленно последовал вполне ожидаемый финал. Наряду с массовыми арестами деятелей церкви и сектантов поднялась волна истерии по поводу антисоветских заговоров под религиозной маской. Одна ленинградская газета, к примеру, рассказывала о шпионе, который перешел границу, нацепив фальшивую бороду и изображая нищенствующего монаха. Его схватили, после того как кто-то догадался, что борода фальшивая, и сорвал ее35.
Большой Террор вызвал страхи разного рода. Коммунисты боялись религиозного заговора с целью свержения существующего строя. Верующие, как всегда в моменты возрастания социальной напряженности, думали, что не за горами конец света. В ежедневных сообщениях советских газет о нарастающей угрозе войны и разоблачении все новых и новых предателей, шпионов, актов саботажа и заговоров крестьяне видели обещание еще больших мытарств и беспорядков в будущем.
«Слух шел от избы к избе. Две юркие старухи быстро проскальзывали в дом, таинственно оглядывались и как бы нехотя присаживались на лавку. Затем они испускали тяжелые вздохи и в ответ на расспросы говорили: "Беда, бабыньки, висит над нами! Близок день кары божией. Началась война, голод... Молитесь".
И, перекрестившись, спешили дальше...
Этот пример вражеской деятельности церковников не единичен в Мгинском районе... Церковники все чаще стали заходить в избы колхозников и вести там антисоветские разговоры, угрожая при этом "страшным судом" тем, кто не ходит в церковь»36.
Ширились пророчества о голоде, слухи о скорой войне и прочие неуточненные «антисоветские» слухи (по-видимому, предсказания падения советской власти). Странствующие богомольцы и богомолки распространяли таинственные «письма из Царствия Небесного» и «письма из Иерусалима», предрекающие грядущий конец света. В Псковской области, пограничной зоне, где паспорта выдавались всем гражданам, включая колхозников, крестьяне несколько месяцев кряду отказывались получать паспорта и подписывать какие-либо официальные документы. По их словам, странствующие монахи и «блаженные» говорили им, что скоро
конец света и пришествие Антихриста, и советовали прервать все контакты с государством37.
Как часто бывало в России, религиозный язык в деревне отличался заметной антиправительственной окраской38. Антихрист и государство оставались неразрывно связанными в представлении российского крестьянина, как и двумя столетиями раньше, после великого раскола. Стремление коммунистического режима приписывать политическое значение любому проявлению религиозных чувств в народе являлось не только результатом навязчивых идей, свойственных партии, но и отражало некоторые черты реальности, характерные для российской деревни.
БЫТ
Несмотря на отсталость российской деревни в последовавшее за коллективизацией десятилетие, некоторые основные приметы быта, в том числе крестьянская одежда, в 30-е гг. претерпели разительную трансформацию от традиции к современности. Дело тут, пожалуй, было не столько в том, что крестьяне перешли некий психологический Рубикон, сколько в том, что в ходе коллективизации исчезли промыслы, от которых зависел традиционный уклад крестьянской жизни.
Две основные причины вызвали внезапный развал сельских промыслов в начале 30-х гг. Во-первых, раскулачивание: сельские кустари, зачастую принадлежавшие к зажиточной прослойке в деревне, подвергались особому риску получить ярлык кулака. Помимо тех из них, кто был раскулачен и выслан, множество остальных в 1929—1930 гг. покинули деревню, стремясь избежать подобной участи. Вторая причина заключалась в неблагоприятном климате для кустарного производства на селе, сложившемся после коллективизации. Колхозник не вырабатывал трудодней, занимаясь ремеслом, и оно не давало ему такой возможности прокормиться, какую давала обработка приусадебного участка. Такие культуры, как лен и конопля, служившие сырьем для многих промыслов, нередко переставали выращиваться: колхозы ставили во главу угла производство зерна, а колхозники не могли выделить для льна и конопли место на собственных маленьких участках. Приусадебный участок чаще всего полностью отводился под пищевые культуры. Единоличник же, продолжавший заниматься ремеслом, рисковал быть обвиненным в капиталистическом уклоне (поскольку торговал) или саботаже государственных заготовок (поскольку не посвящал себя целиком земледелию) и подвергнуться чрезвычайному налогообложению на доходы от промыс-ла39.
«Кроме меня нет пчеловода, и прекратится производство валенок», — писал Иван Макаров, крестьянин из Московской облас-
ти, в Наркомзем в феврале 1933 г., ходатайствуя о пересмотре решения колхоза исключить его как кулака40. Наркомат не ответил, и Макаров, несомненно, уехал искать работу в Москву, а колхозники остались без меда и новых валенок. Возможно, они стали покупать сахар и резиновые сапоги в местном кооперативе, если, конечно, там можно было найти эти товары. Невзирая на статистические данные об увеличении поставок промышленных товаров в деревню, с гордостью приводившиеся советскими историками, очевидно, что снабжение сельской торговой сети было крайне нерегулярным. Дефицит оставался нормой, шла ли речь о традиционной кустарной или современной фабричной продукции.
Разумеется, некоторый элемент свободного выбора при замене сельской материальной культуры городской можно предположить. Это могло означать (как неустанно твердили советские историки в эпоху, предшествовавшую гласности), что крестьяне усваивали современные, «советские» ценности. Но могло быть и так, что данный процесс отражал упадок духа и нравов, столь очевидный при рассмотрении многих аспектов жизни коллективизированного села, — ослабление веры в традиции, вызванное ощущением гнета, заброшенности и принадлежности к гражданам второго сорта в советском обществе.
Материальная культура
Во многих областях России крестьянки в конце 20-х гг. еще пряли и ткали сами, а лапти служили на селе привычной обувью. Например, в Рязанской области, как отмечали этнографы, повсеместно носили лапти и было распространено домашнее ткачество. До начала 30-х гг. верхнюю одежду, как правило, изготавливали из домотканой материи, и шили ее либо местные (из деревень, специализировавшихся на портняжном промысле), либо бродячие портные. Разумеется, молодое поколение и в 20-е гг. проявляло интерес к городской одежде и модам, в особенности в нечерноземных областях, как, например, Тверская, где было много городских отходников. Но это, как и прочие городские нововведения вроде развода, употребления губной помады, членства в комсомоле и атеизма, воспринималось большинством сельчан как нарочитое отрицание общепринятых норм, признак падения нравов в послевоенный и советский периоды41.
После коллективизации обстановка мгновенно изменилась. Резко сократилось домашнее ткачество. Деревни, специализировавшиеся на портняжном, как и на всех прочих промыслах, например знаменитое село сапожников Кимры, исчезли. Бродячие портные и другие кустари и торговцы попали под подозрение как потенциальные разносчики слухов, настраивающие крестьян против колхозов, и нередко арестовывались или изгонялись местными властями42.
На Рязанщине молодые женщины сменили традиционные домотканые поневы на свитера и юбки, как в городе. Многие отказались и от прежних кос, спрятанных под платком, стали ходить простоволосыми; самые смелые — трактористки-стахановки и иже с ними — коротко стриглись. Лапти во многих регионах вышли из употребления (хотя в Тамбовской области еще и в 50-е гг. крестьяне носили их во время жатвы). Пожилые деревенские женщины оставались приверженными традиционной одежде, зато мужчины всех возрастов почти совершенно отказались от прежнего крестьянского костюма в пользу городского пиджака и кепки. Старая «грязная» одежда — лапти, домотканый зипун, грубая дерюга — исчезла, говорил в 1935 г. колхозник из Курской области, «сейчас мы носим одежду фабричную»43.
Одним из промыслов, которое коллективизация привела к сокрушительному падению, являлось самогоноварение. В 20-е гг. это была развитая отрасль сельской промышленности, но она, разумеется, требовала наличия у крестьян излишков зерна или картофеля и возможности доставать сахар. При колхозной системе и больших планах государственных поставок в 30-е гг. гнать самогон в домашних условиях стало значительно труднее. По всей видимости, самогоноварение почти полностью сошло на нет, судя по редким упоминаниям о нем как в архивных, так и в опубликованных источниках. Крестьяне, должно быть, «разучились» гнать самогон, высказывал предположение один наблюдатель44.
Если они пили (что наверняка происходило реже, чем им бы хотелось), то обычно им приходилось пить водку государственного производства, покупаемую в местном кооперативе. Государство, отказавшись от курса на трезвость, которого придерживалось в 20-е гг., охотно снабжало крестьян водкой в 30-е, поскольку она представляла собой немаловажный источник дохода, однако водки все равно не хватало, и абсолютное потребление ее, безусловно, резко снизилось по сравнению с концом 20-х гг. Кроме того, в деревне стало меньше мест, где можно было бы выпить вне собственной избы, так как большинство кабаков, являвшихся частными предприятиями, были закрыты45.
В 30-е гг. на селе начали появляться некоторые крупные изделия современного промышленного производства. Первыми туда пришли трактора и комбайны, квинтэссенция индустриальной продукции, связанной с коллективизацией, правда, в небольшом количестве. К тому же в течение нескольких лет вся эта техника была отнята у колхозов и передана районным МТС, хотя работали на ней колхозники и использовалась она на колхозных полях.
Согласно принятой нами схеме можно сказать, что трактор являлся фабричным заменителем исчезающего домашнего тяглового средства — лошади, наиболее пострадавшего в эпоху коллективизации и голода. Таким же заменителем лошади, остававшейся дефицитным товаром на протяжении всех 30-х гг., служили грузовики, которые наиболее крупные и зажиточные колхозы стали
приобретать во второй половине десятилетия. Еще в 1935 г., когда в Московской области колхозы одного сельсовета сложились на покупку 1,5-тонного грузовика, отремонтировали дорогу и назначили человека на должность водителя, это было чем-то новеньким, однако уже в 1937 г. колхозам были проданы сотни грузовиков, особенно в таких процветающих сельскохозяйственных районах, как Краснодарский край, Днепропетровская область и Крым46.
Трудно найти достоверные данные для сравнения уровня жизни на селе в 30-е и 20-е гг. В основном со всей очевидностью можно заключить, что еды и питья в деревне после коллективизации стало меньше. Зияющую брешь в привычном укладе бытия пробили бегство и высылка людей наряду с закрытием освященных традицией заведений, от церквей до кабаков и мельниц.
В сфере здравоохранения и медицинского обслуживания картина была мрачной. Несмотря на постоянные упоминания о «поездках в больницу» в крестьянских жалобах («лошадь была нужна мне, чтобы отвезти жену в больницу»), вряд ли такие поездки часто могли иметь место, потому что медицинские учреждения на селе были редкостью. В 1932 г. в сельской местности одна больничная койка приходилась примерно на тысячу человек, правда, в 1937 г. это соотношение несколько выросло — до 1,6 койки на тысячу человек. Согласно переписи, в 1937 г. 110 млн чел. сельского населения обслуживали менее 12000 врачей, 54000 фельдшеров и акушерок и менее 7000 фармацевтов. Все усилия советской власти убедить обучавшихся в городе врачей практиковать в сельской местности или хотя бы в райцентрах пропадали втуне, а двойственное ее отношение к фельдшерам, по-видимому, препятствовало расширению фельдшерской сети в предвоенный период. Нива сельской медицины в 30-е гг. в значительной степени была отдана на откуп традиционным знахаркам, заключает один историк российского общественного здравоохранения47.
Порой утверждают, будто крестьяне враждебно относились к современной медицине и больше доверяли знахаркам, но, тем не менее, они жаловались в своих письмах по поводу Конституции 1936 г. на неудовлетворительность медицинского обслуживания на селе. Главной темой жалоб служило то, что и в этом случае городское население находилось в привилегированном положении по сравнению с крестьянами, говорилось также о дороговизне выписанных лекарств и медицинских услуг. Многие письма патетически описывали тяжелое положение вдов и детей, лишенных медицинского ухода, поскольку они не могут себе этого позволить. «Раньше, в прошлые годы, пойдем в больницу бесплатно. Сейчас платишь за какую-нибудь разведенную хиной воду 50 к. или 70 к., а если мази, то рубль берут»48.
Во многих селах коллективизация на деле вызвала экономический и технический регресс вследствие оттока людских ресур-
сов. Уроженец глухой деревеньки Вятской области, посетив в середине 30-х гг. родные места, обнаружил, что из-за нехватки керосина крестьяне там вернулись к освещению лучинами. Саратовская деревня, где вырос писатель М.Алексеев, несколько лет пользовалась электричеством в 20-е гг., когда была проведена линия электропередачи, а ток давала турбина местной водяной мельницы. Подача электричества прекратилась после раскулачивания мельника в 1929 г. и не возобновлялась до конца 50-х гг. Вообще такое благо современной цивилизации, как электричество, в большинство сел Советского Союза пришло только в хрущевскую эпоху. Накануне Второй мировой войны электрифицирован был лишь каждый двадцать пятый колхоз, и даже в 1950 г. — не больше чем каждый шестой49.
РАСПАВШИЕСЯ СЕМЬИ
После коллективизации нравы в деревне упали. Тому были как демографические, так и политические причины. Сильнейший отток населения уносил самых молодых и честолюбивых, и во многих регионах преимущественно мужчин. Согласно переписи 1937 г., количество женщин среди самодеятельного населения колхозов Советского Союза превышало количество мужчин почти в пропорции 2:1 (18 млн женщин на 10 млн мужчин)50.
«Сколько таких бобылок, брошенных своими мужиками еще в начале тридцатых годов, встречал я уже в деревнях, — писал Е.Герасимов, летописец истории деревни под названием Спас-на-Песках в российском Нечерноземье. — С кучей полуосиротевших детей тянули на своем горбу колхозы»51.
Тетка Варя, одна из центральных фигур в документальной повести Герасимова, была в Спасе-на-Песках первым колхозным председателем. Она осталась вдовой в Первую мировую войну. Вместе с группой женщин, находившихся в таком же положении (так и прозванных «вдовы»), возглавила колхозный актив в начале 30-х гг. У тетки Вари был взрослый сын, однако в 1929 г. он с женой уехал работать на завод в город и практически полностью исчез из ее жизни. Десять лет тетка Варя растила их сынишку вместе с осиротевшей племянницей и двумя внучатыми племянницами52.
Еще один персонаж герасимовского повествования — бабка Маня, которую он мельком видел в 1930 г., когда она отчаянно сопротивлялась обобществлению своей коровы, в то время как ее муж Филя молча наблюдал за происходящим. Филя уехал из деревни в том же году, и о нем ничего не было слышно (кроме одного раза, когда односельчанин случайно встретил его в Средней Азии) в течение тридцати пяти лет. Затем, после полной при-
ключений жизни, долгих странствий и двух других браков, он вернулся в деревню и снова стал жить с бабкой Маней53.
Третью историю рассказал Герасимову человек, которого он встретил на рыбалке, на речке вблизи Спаса-на-Песках. Этот человек был местным уроженцем, но, как и многие другие, уехал в 1930 г. и стал теперь москвичом. Он оставался в браке со своей деревенской женой, но после коллективизации жил отдельно от жены и детей 17 лет.
«У всех тогда семейная жизнь пошла кувырком. Ну куда возьмешь семью, когда на стройплощадке одни котлованы, а вокруг дикая тайга? Потом можно было взять, обещали мне на Кузнецкстрое комнату в семейном бараке, но к тому времени в колхозе жизнь стала налаживаться, жена снова корову купила. А меня почетной грамотой наградили и путевку дали в Москву на курсы десятников — ну как отказаться? Проучился год в Москве и там же остался на работе. Приезжаю в деревню, зову жену. "В столице будем жить, комнату дают". — "А с хозяйством как?" — спрашивает. "Да плюнь ты на него, — говорю, — какое у тебя хозяйство — одна корова". — "А изба?" — "Все продадим". — "Нет, — говорит, — знаю, как в городе люди живут. Тут картошка своя, молоко свое, а там же все за деньги". Так до войны и не уговорил...»54.
Раз в деревне было много распавшихся и неполных семей, стало быть, много было и сирот — детей, лишившихся одного или обоих родителей и брошенных на произвол судьбы. Их так же называли беспризорными, как и тех, гораздо более известных, бездомных детей 20-х гг., которые сбивались в банды в городах и бродяжничали на железных дорогах. Но это было второе поколение беспризорных — детища коллективизации, миграции, раскулачивания и голода.
Особую категорию в начале 30-х гг. составляли сироты из семей кулаков, оставленные сосланными или бежавшими родителями. Для деревни они представляли огромную проблему, не только в материальном, но и в моральном отношении.
«Бывает так: у малыша арестованы родители, ходит он по улице и плачет, все жалеют его — и женщины, и мужчины, но усыновить, взять в дом не решаются. "Сын кулака все же, да еще активиста, как бы чего не вышло"».
Автор этой смелой статьи о тяжелом положении кулацких детей — Н.Крупская, вдова Ленина, в 1929 г. занимавшая высокий пост в системе народного образования. Ее наблюдения подтверждались сведениями из первых рук. Один советский писатель в автобиографической повести, опубликованной в 60-е гг., описывал, как его родители — крестьяне — ссорились по этому поводу: отец, коммунист и председатель колхоза, говорил, что с кулацкими детьми надо обходиться как с классовыми врагами, а его жена никак не могла с этим согласиться55.
Как указывала Крупская, официально поощряемое враждебное отношение к «кулацким детям» было тем более возмутительно и бессмысленно, что на деле многие из них являлись детьми приемными или воспитанниками, взятыми в семью батрачить — в качестве пастухов и нянек. Преимущество труда приемного ребенка заключалось не только в его дешевизне, но и в том, что он не влек за собой опасной отметки об использовании наемных работников — не членов семьи (главный признак кулацкого хозяйства). По иронии судьбы, государство во второй половине 20-х гг. активно поощряло усыновление детей крестьянами и мастеровыми, чтобы разгрузить детские дома56.
Порой деревне многие годы приходилось иметь дело с различными сторонами проблемы кулацких детей. В одно село Брянского района вернулись после смерти обоих родителей четверо детей кулака, сосланные со своей семьей на Урал. Колхоз принял сирот, старший был крепким молодым человеком, двое подростков, шестнадцати и тринадцати лет, тоже годились для работы в колхозе. Но затем дети стали просить вернуть им отцовскую избу, бывшую теперь собственностью колхозного председателя. Эту просьбу местные власти решительно и неоднократно отклоняли, даже после того, как представитель Западного обкома отреагировал на ходатайство троих младших детей и вступился за них5?.
Говорят, в прежние времена сельская община признавала свою обязанность заботиться о сиротах, оставшихся без крова, хотя крестьянский обычай гласил, что в первую очередь обязанность эта лежит на многочисленной родне. Если в 1933 г. в районах, охваченных голодом, колхозы, бьющиеся изо всех сил, чтобы выжить, не могли поступать таким образом и города Украины и Северного Кавказа пережили наплыв «бездомных, больных и истощенных детей» из деревни58, это удивлять не должно. Пожалуй, гораздо более примечательно (поскольку означает продолжение деморализации и распада общины) то, что и несколько лет спустя села по-прежнему систематически отказывались нести какую-либо ответственность за своих сирот.
«Одним из главных "поставщиков" беспризорных детей является деревня. Ребенка, у которого умерли родители, сельсовет немедленно направляет в город или в ближайший детдом. Абсолютно ничего не делается для того, чтобы каким-то образом помочь ребенку на месте силами колхозной общественности...» По словам заведующего Ленинградским отделом народного образования, 70% сирот в подведомственных ему учреждениях были из деревни59.
В 1935 г. новый закон о бездомных детях возложил ответственность за назначение опеки над сиротами и размещение их на председателей сельсоветов, предупреждая, что те не должны позволять сиротам бродяжничать. Тот же закон обязал колхозы сделать приоритетным направлением помощь сиротам и временно нуждающимся детям, установив возмещение из центрального бюд-
жета в размере 30 руб. на каждые 100 руб., потраченные на сирот60.
Несмотря на все эти распоряжения, год спустя Западному обкому пришлось напоминать районной и сельской администрации о том, что она не выполняет своих обязанностей по отношению к сиротам и детям остро нуждающихся колхозников, в том числе одиноких матерей. По словам обкома, такие дети вынужденно бродяжничают и опускаются. Сельсоветы и колхозы должны взять на себя ответственность за них, а не «отказываться от заботы о детях-сиротах... под явно неправильными, несоветскими мотивами: "Они приезжие, дети чуждых"». Обком предупреждал, что все обнаруженные бродяги и беспризорники будут возвращаться на