Стратегии активного приспособления

«Тайные протоколы» жизни российских крестьян9 — т.е. то, что они говорили друг другу как собратья по подчиненному поло­жению, вдали от ушей властей предержащих (как они дума­ли), — показывают постоянное и непримиримое ожесточение про­тив колхозов на протяжении всех 30-х гг. По крайней мере, так говорят нам донесения советских органов внутренних дел, касаю­щиеся крестьян. Конечно, эти тайные протоколы, так же как их публичные двойники, освещают лишь одну сторону картины. Крестьянин мог привычно ругать колхозы в разговоре с товари­щами по несчастью, членами братства униженных и оскорблен­ных, и столь же привычно в присутствии начальства соглашаться с тем, что колхоз принес ему все мыслимые и немыслимые выго­ды, причем ни одна из этих затверженных позиций не могла слу­жить отражением его истинного мнения как мнения отдельного че­ловека, имеющего свой собственный счет прибылей и убытков,

принесенных колхозом ему лично, собственные претензии и стремления.

Точно так же, как в умах крестьян существовал целый ряд идеалов хорошей жизни, в их распоряжении имелся и ряд страте­гий поведения в ситуации, сложившейся после коллективизации. Стратегию пассивного сопротивления использовали в той или иной степени большинство крестьян. К ней присоединялась стра­тегия пассивного приспособления, т.е. неохотного признания новых правил игры, рожденных появлением колхозов, и старания как можно лучше применить их в своих интересах. Однако нали­цо были и стратегии активного приспособления, и те, кто выбирал их, не пользовались популярностью у односельчан, исходивших из принципа «ограниченного блага» (согласно которому член об­щины, претендующий на больший кусок пирога, тем самым уменьшает куски остальных).

Существовало три основных пути активного приспособления: занять руководящую должность в колхозе, стать механизатором, работающим часть года на местной МТС, или стать стахановцем. По первому пути шли главным образом люди сравнительно зрело­го возраста, второй в основном выбирали молодые мужчины, хотя власти делали все возможное, чтобы открыть доступ в ряды меха­низаторов женщинам. Третий путь в принципе был открыт любо­му колхознику, не занимающему руководящего положения в кол­хозе. На практике эту возможность использовали по большей части молодые механизаторы и, что самое важное, женщины: обычные полевые работницы, доярки, скотницы.

Руководящий пост в колхозе имел большее значение, чем в об­щине, и приносил более существенное вознаграждение, как фор­мальное, так и неформальное, в особенности это касалось долж­ности председателя колхоза, в меньшей степени — колхозного бригадира или бухгалтера. Все же, после недолгого периода не­разберихи в начале 30-х гг., преемственность между общиной (официально упраздненной в России в 1930 г.) и колхозом оста­валась весьма заметной. Во-первых, колхоз территориально часто совпадал с прежней общиной и являлся ее непосредственным пре­емником как административная и организационная единица. Во-вторых, колхоз и община выполняли сходную функцию посредни­ка в отношениях между крестьянами и государством. Особенно явно их сходство выражалось в том, что как община в течение полувека после крестьянской реформы несла коллективную ответ­ственность по выкупным платежам, так и колхоз нес коллектив­ную ответственность по выполнению обязательных заготовок.

Изгнание кулаков и временное господство городских пришель­цев в начале 30-х гг. разорвали было преемственность между ру­ководством прежней общины и колхоза, однако к середине 30-х гг. среди крепких крестьянских семей, которых прежде отталкивала и пугала коллективизация и подвергали гонениям союзники госу­дарства из числа бедноты, стала появляться тенденция возвра-

щаться на сцену и принимать на себя бразды правления в колхо­зах, как прежде в общине.

Должность председателя колхоза по многим признакам можно сравнить с должностью сельского старосты, но председатель поль­зовался большей властью, большими экономическими выгодами и подвергался большему риску. Можно провести также параллель между ролью председателя и колхозных бригадиров, с одной сто­роны, и, с другой стороны, — так называемых большаков в круп­ном помещичьем имении, привилегированной группы, помогавшей управляющему имением держать в повиновении остальных крес­тьян10. Колхозный председатель служил главным посредником в отношениях между колхозной деревней и государством, в частнос­ти между деревней и районными властями. Именно ему приходи­лось доказывать району, что планы заготовок такой-то и такой-то сельхозпродукции слишком высоки, и добиваться их снижения; сообщать крестьянам, что район собирается принять серьезные меры для прекращения мелкого воровства и использования кол­хозных лошадей в личных целях; находить оправдания при невы­полнении планов заготовок и т.д.

Как местные, так и присланные со стороны председатели игра­ли эту роль, хотя и по-разному. Председатель со стороны пользо­вался большим доверием и престижем в сношениях с внешним миром. Он мог говорить с районом его языком и почти на равных. Однако местный председатель лучше знал деревню и ее реальные производительные ресурсы, к тому же односельчане ему больше доверяли. К середине 30-х гг. большинство председателей колхо­зов были местными — из той же деревни или по крайней мере из того же района — и лишь малая часть их (около трети) состояла в коммунистической партии.

Председатели колхозов могли пользоваться весьма существен­ными материальными выгодами. Во-первых, им платили лучше, чем остальным колхозникам, даже до того, как они добились ус­тановления долгожданного ежемесячного денежного оклада в на­чале 40-х гг. Во-вторых, их положение давало им массу привиле­гий, включая фактический контроль над колхозным имуществом, например лошадьми, и распоряжение денежными доходами кол­хозов. Однако эта должность была связана и с определенным рис­ком: председатель мог быть арестован, если колхоз срывал план государственных заготовок. К тому же должность председателя колхоза не давала честолюбивому крестьянину возможности под­няться по административной лестнице. Районное руководство могло поручить председателю возглавить другой колхоз или на­значить его председателем сельсовета, но обе эти должности были отсечены от установившейся бюрократической структуры; у пред­седателя колхоза или сельсовета было мало шансов занять какой-либо административный пост в районе.

Молодые колхозники, становившиеся механизаторами (тракто­ристами и комбайнерами), составляли еще одну привилегирован-

ную группу. За работу на МТС в течение шести месяцев в период роста и созревания зерновых им платили гораздо больше, чем простым колхозникам, их мобильность и существовавшие для них возможности продвижения значительно превосходили возможнос­ти других крестьян. Но механизаторы в колхозной жизни стояли на отшибе, и не только потому, что работали на МТС, а и потому, что с большой долей вероятности могли в самом скором времени воспользоваться своими техническими знаниями и навыками как билетом для отъезда из деревни и вступления в ряды городских рабочих.

Для колхозной жизни в 30-е гг. симптоматично стремление мо­лодежи уехать, так как только за пределами деревни ей мог вы­пасть шанс пробиться в жизни. В этом проявлялось наиболее ха­рактерное различие между молодежью и стариками, ибо молодым уехать было так же легко, как трудно пожилым, но, со всей оче­видностью, данное различие не приводило к конфликту между по­колениями. Коллективизация изменила отношения отцов и детей. Столкновения ценностей и пренебрежения родительским авторите­том, столь типичного для молодежи 20-х гг., больше не замеча­лось. Напротив, родители, по-видимому, были всецело согласны с тем, что уехать из деревни — самое лучшее, что могут сделать их дети, особенно сыновья.

Стахановское движение было развернуто с целью поощрения личной инициативы в деле повышения производительности труда. Оно зародилось в промышленности и было перенесено в деревню в середине 30-х гг. В колхозе, как и на заводе, стахановцем назы­вался работник, перевыполнявший норму, — тот, кто по своей воле работал усерднее или дольше остальных. При этом сам ра­ботник получал премию, но у начальства появлялся повод повы­сить нормы всем прочим. Стахановцы во всех отраслях, в том числе и в сельском хозяйстве, вызывали негодование других ра­ботников и часто становились объектами злобной мести, но кол­хозные стахановцы составляли особую категорию, потому что ими часто становились женщины, работавшие в поле или на ферме. Их самоутверждение на трудовом поприще влекло за собой по­прание авторитета мужчин (отцов и мужей) в семье. Лозунги ос­вобождения женщин от патриархального гнета, сопровождавшие стахановское движение, несомненно, настолько же привлекали не­которых крестьянок (главным образом молодых, но порой и жен­щин более старшего возраста, овдовевших или брошенных мужья­ми), насколько казались оскорбительными большинству крестьян.

Вообще женщину, стремившуюся воспользоваться возможнос­тями, которые ей предоставляло провозглашенное освобождение, и становящуюся председателем колхоза, трактористкой или стаха­новкой, судили гораздо строже, чем мужчину, делавшего то же самое. Если дело касалось мужчин, то к стратегиям приспособле­ния, избиравшимся отдельным человеком (семьей), относились с большой долей терпимости. Но с женщинами, особенно не обреме-

ненными обязанностями главы семьи, все обстояло иначе. Со ста­хановками, в частности, нередко обходились как с предательница­ми, заслуживающими общественного презрения, даже несмотря на то, что власти могли сурово покарать за подобные выпады.

Остается открытым вопрос, насколько стратегии активного приспособления, взятые на вооружение некоторыми колхозника­ми, могут свидетельствовать о «советизации» деревни, то есть о примирении ее с ценностями, провозглашаемыми существующим стро­ем, и усвоении этих ценностей. Примирение как таковое в 30-х гг. всегда было поверхностным; наверное, только послевоенное вос­становление колхозов (вопреки широко распространившимся на­деждам на деколлективизацию) убедило крестьян, что колхозы были и будут. Крайне тяжкое бремя обязательных государствен­ных заготовок в течение всех 30-х гг. также не способствовало примирению с принципом коллективного хозяйствования.

Одним из факторов, препятствующих советизации, явилось то, что крестьяне, наиболее расположенные к восприятию советских ценностей, обладали и наибольшими возможностями покинуть де­ревню и устроить свою жизнь в городе. Этот процесс быстро унес из колхоза большинство его немногочисленных искренних привер­женцев (молодежь, бросающую вызов мудрости своих предков, крестьян-рабочих, стоящих одной ногой как бы в двух мирах, бывших красноармейцев); в дальнейшем молодые колхозники не­скончаемым потоком покидали село для службы в армии, работы на шахтах и промышленных новостройках, для продолжения об­разования — и никогда больше не возвращались. В первые годы существования колхозов, когда от половины до трети сельских жителей еще не вступили в них и бандитские налеты на колхозы (часто осуществляемые кулаками, подвергнутыми экспропри­ации), не были редкостью, начал, по некоторым признакам, раз­виваться своего рода колхозный патриотизм, основанный на со­перничестве между колхозниками и единоличниками. Однако всего за несколько лет почти все единоличники, обложенные реп­рессивным налогом, принуждены были вступить в колхозы, и этот источник колхозного самосознания и патриотизма иссяк.

Стратегии манипулирования

В российском селе 30-х гг. царил раскол. Правда, большая часть сельских жителей сходилась во мнении по некоторым основ­ным пунктам, например: что коллективизация — это плохо, что налоги и государственные планы хлебозаготовок слишком высоки, что район должен перестать вмешиваться и отдавать невежествен­ные распоряжения относительно таких сельскохозяйственных работ, как сев или уборка урожая. Но это вовсе не значило, что вмешательство государства сплотило деревню. Скорее, верно было обратное, а уж в какой степени — это зависит от того, какой мы

должны считать деревню 20-х гг.: в высшей степени раздроблен­ной (как думали современные советские наблюдатели) или срав­нительно единой (как полагают западные историки)11.

Коллективизация ухудшила экономическое положение боль­шинства крестьян и тем укрепила их хроническую привычку зави­довать соседям. Раскулачивание, которому подвергли некоторые семьи, давая возможность остальным нагреть руки на их несчас­тье, невероятно повысило число взаимных обид и претензий в де­ревне. Ликвидация мира, естественно, уменьшила способность сельской общины держать в узде своих членов и улаживать ссоры, по крайней мере до тех пор, пока колхоз не утвердился на позиции преемника сельского мира. Коллективный принцип, фор­мально воплощенный в колхозном строе, по-видимому, не нахо­дил никакого отклика среди российских крестьян, несмотря на на­следие общинного быта. Крестьяне никогда не соглашались с тем, что являются в каком-то смысле совладельцами колхозной земли и имущества. Они предпочитали изображать себя рабочей силой, которую используют на колхозных полях ради чьей-то выгоды.

Возможно, когда-то российских крестьян и отличали велико­душие, взаимовыручка, общинная солидарность, с такой носталь­гией описывавшиеся славянофилами и народниками, хотя, навер­ное, разумнее будет отнестись к подобным рассказам скептичес­ки1 2. Во всяком случае мало что свидетельствовало об этом в те десять лет, которые последовали за коллективизацией, когда в на­строении крестьян, казалось, преобладала смесь возмущения, злобы и апатии. Российское село 30-х гг. напоминало мексикан­скую деревню — не идиллическую, как у Роберта Редфилда, а раздираемую склоками, как у Оскара Льюиса, — или, скорее, унылую и злобную деревню южной Италии 50-х гг., где (по сло­вам одного социолога) нищета и чувство неполноценности в соче­тании с эксплуатацией со стороны севера породили уверенность, что единственной возможностью достичь хорошей жизни является эмиграция13.

Самая глубокая пропасть пролегла в российском селе 30-х гг. между бывшими бедняками и бывшими кулаками (или родствен­никами кулаков). Это различие отчасти основывалось на экономи­ческом положении крестьян до коллективизации, но отражало также и официальный статус, полученный ими в период проведе­ния коллективизации, когда некоторые семьи были заклеймены как кулацкие вследствие раскулачивания какого-либо их родст­венника, а другие составили группу бедняков, которая помогала коллективизаторам, нередко завладевая при этом конфискованной у кулаков собственностью. Конфликт между этими двумя группа­ми был ожесточенным, сложным и длительным.

Вопреки утверждениям славянофилов, раздробленность и междоусобная вражда не являлись для российской деревни чем-то новым. Еще в недавнем прошлом столыпинские реформы и граж­данская война до предела обострили существовавший там антаго-

низм. Ничего нового не было и в том, что крестьяне выносили свои раздоры за пределы деревни, жаловались местным властям, писали ходатайства и доносы. Однако в 30-е гг. поток жалоб и доносов из деревни принял поистине беспрецедентные размеры. Это объяснялось не только повышением уровня грамотности (в Советском Союзе в начале десятилетия на селе грамотными были менее 70% мужчин, не достигших 50 лет, и менее 40% женщин, а в конце — 85 — 90% мужчин и более 70% женщин), но и сильней­шим поощрением со стороны властей индивидуальных ходатайств, жалоб и доносов. Советские руководители 30-х гг. считали их важным каналом информации снизу, компенсирующим недоста­точное административное присутствие государства в сельской местности. В этой единственной области сталинский режим, обыч­но пренебрегавший (в лучшем случае) интересами и нуждами крестьян, проявлял чрезвычайную отзывчивость. Руководство чи­тало письма крестьян, проводило расследования по их жалобам и зачастую действовало на основании их доносов.

В российской деревне существовала давняя традиция составле­ния ходатайств и жалоб, как коллективных, так и индивидуаль­ных, адресованных властям, но практика 30-х гг. имеет некоторые отличия. Во-первых, большинство ходатайств были индивидуаль­ными, а не коллективными. Крайне редко колхоз обращался с коллективным ходатайством или жалобой, как это часто делала община, потому что советская власть могла заподозрить заговор или покарать село за организацию массового протеста. Во-вторых, в подавляющем большинстве случаев в селе 30-х гг. крестьяне, не занимавшие руководящих постов в колхозе, писали жалобы и до­носы на тех крестьян, которые их занимали.

Доносы на должностных лиц, в особенности на председателей колхозов, в таком большом количестве посылавшиеся крестьяна­ми в газеты, в местные и центральные органы власти, можно сравнить с жалобами на управляющего поместьем при крепостном праве, которые крестьяне слали хозяину поместья в Петербург или Москву. Но для этого вида жалоб существовал прецедент и в советское время. В 20-е гг., когда советская власть еще считала неудобным поощрять осведомительство и доносительство, напоми­навшие о старом режиме, она все-таки создала институт «сельских корреспондентов» (селькоров) — внештатных деревенских добро­вольцев, регулярно писавших для советских газет заметки с разо­блачениями преступлений местных кулаков, разложившихся чи­новников и священников. Селькорами 20-х гг. часто были учителя и другие люди, занимавшие в деревне маргинальное положение, они сотрудничали с советской властью (и тем самым порывали с «отсталой» деревней), следуя своим идеологическим убеждениям. В 30-е гг. термин «селькор» стал употребляться весьма вольно, пока, наконец, различие между селькорами и обычными авторами крестьянских писем совершенно не исчезло. Лишившись идеоло­гической убежденности, письма с разоблачениями из деревни све-

лись к доносам и стали общепринятым оружием, используемым в деревенских склоках.

Крестьяне быстро усвоили, какого рода обвинения вызывали автоматическую реакцию властей. «Связь с кулаками» служила излюбленным мотивом обвинений и контробвинений до периода Большого Террора, когда общим местом стали «связь с врагами народа» и расплывчатое понятие «троцкистская контрреволюци­онная деятельность». Подобные «идеологические» обвинения, как правило, сопровождались более конкретными, такими как обвине­ние в расхищении или злоупотреблении колхозными фондами. Расследования, провоцируемые этими письмами, сплошь и рядом заканчивались арестами, уголовным преследованием и смещением колхозных должностных лиц и сельских руководителей низшего звена со своих постов.

Непрерывный поток доносов, может быть, и служил в каком-то отношении интересам государства, но, с другой стороны, силь­но вредил административной стабильности и не давал создать опытные, квалифицированные кадры сельских руководителей. Вовсе не государству, а доносчикам-крестьянам в действительнос­ти приносила выгоду подобная практика. Правда, тут был и свой риск: иногда проведенное расследование уличало доносчика, а не его жертву, и именно его постигала кара. Однако шансы на бла­гоприятный исход дела все же были достаточно велики. В услови­ях 30-х гг. донос являлся важной разновидностью стратегии под­чиненных, используемой российскими крестьянами. Это была не стратегия сопротивления, а стратегия манипулирования государст­вом, механизм, побуждавший государство не только защищать крестьян от издевательств местного начальства (что, возможно, было в интересах государства, так же как и крестьян), но и вме­шиваться в деревенские склоки (что несомненно было исключи­тельно в интересах крестьян-жалобщиков).

ПОТЕМКИНСКАЯ ДЕРЕВНЯ

В 30-е гг. российским крестьянам необходимо было выбирать стратегию поведения для того, чтобы справляться не только с ре­ально существовавшими колхозами, но и с потемкинской дерев­ней, т.е. с идеализированным и искаженным представлением госу­дарства о сельской жизни.

Потемкинство царило в речах Сталина, в которых не уделя­лось никакого внимания недостаткам и противоречиям настоящего и говорилось не о мире, каким он был, а о том, каким он должен был стать, каким он, как думали советские марксисты, обязатель­но будет. Образом этого мира заменял картину реальной жизни метод социалистического реализма в литературе и искусстве. По­темкинская деревня обладала всеми благами и высокой культу-

рой, каких не было и в помине в настоящей российской деревне; крестьяне там были счастливы и не думали возмущаться совет­ским строем; там царил вечный праздник и всегда светило солнце. Именно потемкинскую деревню можно было увидеть в кино — бывшем единственным источником информации о деревенской жизни для Сталина, как впоследствии заявлял Хрущев14, — и не только в кино.

Многие публичные ритуальные действа с участием настоящих крестьян, как, например, всесоюзные съезды колхозников-ударни­ков или стахановцев, на деле служили изображению потемкин­ской деревни. Роли крестьян в этом спектакле играли не профес­сиональные актеры, а, если можно так выразиться, профессио­нальные крестьяне, специализировавшиеся на воплощении образа советского крестьянства. Среди крестьян, которых посылали на съезды стахановцев и выбирали депутатами в Советы, некоторые становились настоящими знаменитостями, как, например, Паша Ангелина или Мария Демченко, которым персонально поручалось разыгрывать роль крестьянок перед Сталиным и другими полити­ческими руководителями реальной жизни, регулярно присутство­вавшими на этих съездах. Но и на местном уровне был спрос на потемкинских крестьян: стахановки областного масштаба произно­сили речи, благодаря секретаря обкома за подаренную швейную машинку; местные газеты помещали фотографии, на которых ста­хановки районного масштаба доили коров или внимательно слу­шали речи на собрании в районе.

Потемкинство имело место и в практике повседневной жизни деревни, а именно на многочисленных формально проводившихся колхозных собраниях, представлявших собой главное культурное достижение, связанное с коллективизацией. Но деревня часто была сурова к тем, кто чересчур увлекался потемкинским обра­зом, и сам этот образ стал главной темой деревенских шуток и анекдотов. Тем не менее, потемкинство открывало крестьянам новые возможности для манипулирования, как в положительном смысле (энергичный колхозный председатель сам натаскивал какую-нибудь доярку на роль стахановки, желая использовать ее общественный вес в районе или области), так и, по большей части, в отрицательном (у крестьян появлялся повод критиковать местных руководителей и колхозное начальство за то, что под их руководством деревня не может достичь надлежащего потемкин­ского уровня).

Во время Большого Террора, когда во многих районных цент­рах проходили показательные процессы местных руководителей, показания свидетелей-крестьян служили доказательствами для об­винения их в жестоком вымогательстве, незнании сельского хо­зяйства и равнодушии к страданиям крестьян. Все это было поли­тическим театром — следовательно, частью потемкинского мира, — но свидетели играли в нем самих себя, а не потемкин­ских крестьян, и высказывали свои истинные претензии. Процес-

сы, пожалуй, можно было бы назвать выражением протеста крес­тьян, замаскированным узаконенным потемкинским фасадом. С точки зрения государства, такая комбинация представлялась опас­ной, поэтому неудивительно, что показательные процессы подоб­ного рода продолжались всего несколько месяцев и затем их сняли с репертуара.

В потемкинском мире колхозники были «сталинскими крестья­нами», отличавшимися особой, даже какой-то интимной привязан­ностью к вождю, которую выражали ораторы на съездах стаха­новцев. Эта сторона потемкинской деревни нередко принималась за чистую монету сторонними наблюдателями, в особенности теми, кто находился под впечатлением традиции «наивного монар­хизма», якобы существовавшей в среде российского крестьянства. Можно ли принимать на веру торжественные заявления крестьян, арестованных в 1860-е гг. за бунты против местных властей, об их верности царю — само по себе вопрос15, но уж их потемкинские образчики в сталинскую эпоху точно на веру принимать нельзя. Последние следует рассматривать диалектически (пользуясь из­любленным эвристическим приемом советского марксизма) скорее как антитезу, чем как тезу советской действительности, и читатель должен помнить, что заглавие американского издания моей книги «Сталинские крестьяне» призвано передать иронию, скрываю­щуюся за этим выражением.

Судя по донесениям органов внутренних дел, российские крес­тьяне питали к Сталину сильнейшую антипатию, возлагали на него лично вину за коллективизацию и голод и встречали все его последующие шаги навстречу им с неизменным глубоким подозре­нием, постоянно отыскивая кроющийся в них подвох. Эта враж­дебность, хотя и в меньшей степени, переносилась на всех прочих политических руководителей, в том числе и «мужика» Калинина, за исключением тех, кто, подобно Зиновьеву, был официально объявлен врагом советской власти и тем заслужил честь имено­ваться другом крестьянства. Когда в 1934 г. был убит Киров, якобы самый популярный из советских руководителей, его опла­кивали только крестьяне потемкинской деревни, а реальные их двойники, если верить донесениям, выражали удовлетворение, что хоть какой-то коммунистический лидер пал от руки убийцы, и сожалели лишь о том, что жертвой был не Сталин.

РАМКИ ИССЛЕДОВАНИЯ

В данной работе рассматривается эпоха 30-хгг., хронологичес­ки ограниченная коллективизацией 1929 — 1930 гг. и вступлением Советского Союза во Вторую мировую войну в 1941 г. Этот пери­од выделяется в истории российских колхозов по нескольким при­чинам. Во-первых, колхоз 30-х гг. в основном совпадал по разме-

рам с прежним селом, чего больше не было после укрупнения колхозов в начале 50-х гг. Во-вторых, в течение всего этого пе­риода российское село не могло оправиться от удара, нанесенного ему в самом начале коллективизацией и голодом. Колхозы еще не воспринимались крестьянами как непреложный факт, и негодова­ние против советского строя еще не улеглось под влиянием време­ни и сложных испытаний германского вторжения и Второй миро­вой войны.

Эта книга — о российских крестьянах. «Российские крестья­не» — довольно проблематичное понятие, потому что сами крес­тьяне в России обычно осознавали свою принадлежность к дерев­не или определенному региону больше, чем к нации, но для моих целей оно подходит, поскольку меня в первую очередь интересо­вала реакция на испытание, выпавшее на долю всем российским крестьянам, — коллективизацию. Коллективизация, навязанная государством без учета специфических местных условий, не толь­ко придала крестьянству по всей России одинаковую организаци­онную структуру (колхоз), но и породила сходные культурные модели сопротивления и адаптации. В меньшей степени эта об­щность распространялась на другие советские республики, в част­ности Украину и Белоруссию. Конечно, в разных регионах Рос­сии тоже существовали серьезные различия в том, что касалось опыта коллективизации и культурного строительства колхозов, но рассмотрение их выходит за рамки моего исследования.

Село в 20-е гг.

Стратегии активного приспособления - student2.ru Стратегии активного приспособления - student2.ru ОБЩЕЕ ПОЛОЖЕНИЕ ДЕЛ

Население России — около 140 миллионов человек накануне Первой мировой войны — к моменту большевистской Октябрь­ской революции на четыре пятых оставалось сельским и преиму­щественно крестьянским. В Европейской России почти половина сельского населения была грамотной, но под этой цифрой скрыва­лось резкое расхождение между почти всеобщей грамотностью среди молодых мужчин и гораздо более низким уровнем грамот­ности женщин и пожилых людей. Старики в деревне еще помнили крепостное право, отмененное в 1861 г., и следы этого института оказывали влияние на многие стороны жизни крестьян вплоть до начала двадцатого столетия1.

Старые категории времен крепостного права часто использова­лись в официальных документах при определении социального положения крестьян. Перепись населения 1897 г. требовала от респондентов из крестьянского сословия указывать категорию, к которой они относились до 1861 г.: «помещичий крестьянин», «го­сударственный крестьянин», «монастырский крестьянин» и т.д. По сообщениям счетчиков, многие крестьяне в 1897 г. заявляли, что не могут припомнить свой прежний статус. Была ли эта за­бывчивость истинной или являлась формой протеста, в любом случае крестьяне на рубеже веков скорее могли бы отождествлять себя с подобными социальными категориями, чем с более дробны­ми старыми, вроде «однодворцев» или «вольных хлебопашцев», которых Петр Великий свел в единую категорию государственных крестьян; крепостничество придало российскому крестьянству однородность, по крайней мере внешнюю. Официально применял­ся и другой способ идентификации — по сельскому обществу (миру), к которому принадлежал крестьянин2.

Сами себя сельские жители России называли крестьянами (от слова «христиане»), хлеборобами, хлебопашцами и православны­ми. Последнее, разумеется, относилось только к славянам, состав­лявшим огромное большинство сельского населения в центре Ев­ропейской России. На севере, юге, востоке и западе Европейской России имелись также инородцы и иноверцы, как русские называ­ли народы неславянского происхождения и неправославной веры: финны на севере, тюркоязычные мусульмане, татары и башкиры, в Поволжье на востоке, поляки-католики и евреи (исключенные из сферы сельскохозяйственных занятий) на западе, не говоря уже о казаках (этническая смесь славян и татар, исповедующих

православие) и немецких колонистах (по большей части протес­тантского вероисповедания) на юге3.

Россия — страна, объединяющая огромное разнообразие при­родных условий. В Европейской России положение крестьян пло­дородной, но перенаселенной черноземной полосы на юге во мно­гих отношениях существенно отличалось от положения их собра­тьев, живущих в менее плодородной нечерноземной полосе ближе к северу, где больше были развиты ремесла и торговля, хотя кре­постное право являлось историческим опытом обеих этих групп4. Но этот опыт сам по себе был разным в зависимости от того, должны ли были крепостные отрабатывать для хозяина барщину или платить ему оброк. Барщинная повинность считалась наибо­лее тягостной и обременительной, оброк же, повсеместно распро­страненный в Нечерноземье, сближал положение крепостного с по­ложением государственного крестьянина.

В Сибири крестьяне никогда не были закрепощены, а казачьи поселения на Дону и Кубани с самого начала состояли из беглых крепостных центральных областей России. На Украине и в Цент­ральном сельскохозяйственном районе России господствовали зе­мельный голод и перенаселенность, тогда как в Сибири и на Дальнем Востоке земли было в избытке, а населения очень мало. На севере Европейской России деревни в 20 — 25 дворов были нормой, в Центрально-Черноземной области типичная деревня со­стояла из 100 — 200 дворов, а в казачьих станицах на южных гра­ницах России и на Северном Кавказе население насчитывало от 5000 до 10000 чел., или свыше 1000 дворов.

В начале XX в. крестьяне все еще платили выкупные платежи, установленные крестьянской реформой 1861 г. Способ проведения реформы лег наибольшим бременем на крепостных помещичьих крестьян, составлявших немногим меньшую, но значительно более обделенную группу, чем государственные крестьяне. Они осво­бождались с землей, но обязаны были уплатить за нее. Эти пла­тежи (поступавшие государству, которое, в свою очередь, уплачи­вало компенсацию землевладельцам) были рассрочены на сорок девять лет с момента окончания некоего переходного периода «временной обязанности», длившегося иногда несколько лет, в те­чение которого бывшие крепостные продолжали отрабатывать барщину и вносить оброк хозяевам.

Форма освобождения крестьян вызывала многочисленные на­рекания. Хотя реформа по идее должна была принести крестья­нам выгоду, выработанный в итоге сложный механизм ее проведе­ния явно в первую очередь служил интересам землевладельцев и государственной казны, а не бывших крепостных. Крестьяне чув­ствовали себя обманутыми, потому что им приходилось платить за землю, которую они традиционно считали своей, поскольку обра­батывали ее. Крестьян плодородного черноземья возмущал и тот факт, что часть земли, которую они раньше возделывали для себя, была отрезана и отдана землевладельцам. Протест в деревне

выражался по-разному. Несколько раз случались бунты, причем крестьяне заявляли, что прочитанный им местными властями до­кумент — не настоящий и что местные чиновники и землевладель­цы вступили в заговор с целью скрыть от народа истинные наме­рения милостивого царя. Нередко крестьяне отказывались, подчас с оружием в руках, подписывать грамоты, устанавливающие фи­нансовые обязательства и земельное устройство отдельной общи­ны5.

Во многих российских селах, принадлежавших помещикам, господская и крестьянская земля были слиты или перемешаны, и крестьяне обрабатывали все вместе. В 1860-е гг. протесты крес­тьян еще не включали в себя заявлений, что и помещичья земля по праву принадлежит им, хотя впоследствии такие претензии по­явились тоже.

В течение периода выкупа (закончившегося в итоге револю­цией 1905 г.) очень многое напоминало крестьянам об эпохе кре­постничества. Коллективная ответственность по выкупным плате­жам препятствовала отъезду отдельных крестьян или крестьян­ских семей из деревни, ограничивая свободу передвижения точно так же, как это раньше делало крепостное право. Бывшие хозяева не только сохранили свои поместья (и зачастую нанимали крес­тьян для работы в них), но и все еще пользовались значительной властью в деревне. Даже мир, орган крестьянского самоуправле­ния, выступавший посредником между деревней и государством и распределявший между дворами общинную землю, нес на себе от­печаток порядков эпохи крепостничества: к примеру, если в одной деревне жили крестьяне, принадлежавшие двум разным хозяевам, или бывшие помещичьи и государственные крестьяне, то эти две категории входили в два разных сельских мира.

В 1890-е гг. в России начались быстрая индустриализация и рост городов. Городское население увеличилось с 6 млн чел. в 1863 г. до 12 млн в 1897 г. и более 18 млн к началу 1914 г. Это, разумеется, означает, что большое число крестьян уходили на ра­боту в город, невзирая на сохранявшиеся ограничения свободы передвижения. В добавление к постоянному потоку мигрантов, многие из которых сохраняли свои земельные наделы и оставляли семью в деревне, появилось много крестьян-отходников, курсиро­вавших между деревней и городом и работавших часть года в ка­честве наемных рабочих. Отход был явлением традиционным, но бремя выкупных платежей в сочетании с экономическим развити­ем страны в пореформенную эпоху вызвало пятикратное увеличе­ние ежегодного числа отходников за 1860—1900 гг. Перед самой войной крестьянам-отходникам ежегодно выдавалось почти 9 млн паспортов6.

Крестьян нечерноземной полосы, включавшей в себя Санкт-Петербург, Москву, Иваново и другие крупные промышленные центры, быстрая индустриализация конца XIX — начала XX в. затронула сильнее всего, но ее влияние чувствовалось и в Цент-

ральном сельскохозяйственном районе, например, в перенаселен­ных Тамбовской и Воронежской губерниях члены многих крес­тьянских семей работали в отходе на шахтах украинского Донбас­са. Этнографы, собравшие массу данных о российском крестьян­стве периода 1890-х — начала 1930-х гг., отмечают, что во многих регионах Центральной Ро

Наши рекомендации