Открытие «частного человека»
В литературе первой половины XVII в. наряду с расширением социального круга авторов происходит и расширение социального круга персонажей.[560] В средние века словесность обращает внимание прежде всего на тех, кто совершает «деяния» и «подвиги». Это именно герои, а не персонажи. Даже в агиографии, которая по сути своей должна быть «демократичной» (бог может причислить к лику святых любого человека, независимо от земной «чести и места»), на практике выбор персонажей был ограничен. Еще В. С. Соловьев отметил, что святые Древней Руси как бы избирались из иноков, пастырей и архипастырей, князей-воинов и князей-мучеников.[561] Пусть в этом есть известное упрощение (напомним хотя бы о юродивых), но самый принцип избирательности не подлежит сомнению.
Ломка средневекового этикета сопровождалась поисками новых литературных героев. Эти поиски совершались прежде всего в рамках житийного жанра. Иначе и быть не могло: только здесь писатель находил последовательный и полный рассказ о жизни человека — от рождения и до кончины. В житийных кулисах появились новые актеры, агиография стала превращаться в биографию.
Как протекал этот процесс, показал на материале севернорусских житий Л. А. Дмитриев.[562] Подвиги благочестия заменялись необыкновенными, поразившими воображение судьбами, узлом рассказа становится одно из ряда вон выходящее событие. Никодим Кожеозерский на трапезе в гостях случайно «вкусил» отравы, приготовленной для хозяина злодейкой-женой. Варлаам Керетский, убив в исступлении жену, наложил на себя тяжкий искус: в лодке, сам-друг с покойницей, плавал вдоль Кольского берега, «дондеже оно мертвое тело тлению предастся».[563] Артемий Веркольский, двенадцатилетний отрок, был убит молнией в поле, где пахал вместе с отцом. Кирилл Вельский, не стерпев боярского гнева, утопился в реке. Как видим, даже самоубийца, которого по православным канонам нельзя отпевать и хоронить в освященной земле, в народном сознании сподобился святости!
Одна из главных функций агиографии — указывать образцы для подражания. В севернорусских житиях эта функция оказывается на заднем плане: трудно представить, чтобы кому-либо пришло в голову подражать Варлааму Керетскому или Кириллу Вельскому. Эти герои не вызывают желания «ревновать» им. Святость замещается человеческим горем, рассказ вызывает сочувствие, слезы сострадания. Севернорусские местночтимые подвижники — это ранняя вариация того литературного типа, который воплотился в «несчастненьких» Достоевского.
Одновременно с «несчастненькими» в агиографической прозе первой половины XVII в. появляется и предтеча Платона Каратаева, «добрый человек». Такова Ульяния Осоргина, муромская помещица, повесть о которой была написана в 20–30-х гг.[564]
Строго говоря, это не повесть, а житие, или «повесть о житии», как гласит рукописная традиция («Месяца генваря во 2-й день успение святыя преподобныя Ульянеи, муромския чудотворицы»). Еще при жизни Ульяния стала популярной и легендарной личностью, а лет через двадцать после кончины (ум. в 1604 г.) — местночтимой подвижницей, культ которой очень скоро перешагнул муромские пределы. Житие Ульянии Осоргиной писалось в ту пору, когда еще «не бе свидетельства», т. е. до обязательного и предшествовавшего канонизации ритуала — с протокольным опросом людей, исцеленных у гроба новой чудотворицы, очевидцев этих исцелений, и т. п. До сего времени, впрочем, не ясно, состоялось ли вообще такое «свидетельствование» и была ли Ульяния законным порядком причислена к сонму святых православной церкви.
В рассказе о жизни Ульянии использованы многие этикетные ситуации агиографического сценария. Родители ее «живяста во всяком благоверии и чистоте». Сама она, как и пристало героине жития-биографии, «от младых ногтей бога возлюбя…, молитве и посту прилежаше», терпеливо снося насмешки сверстниц, любивших «игры и песни пустошные». Потом, уже в замужестве (ее выдали на шестнадцатом году), народив детей, она просилась у мужа в монастырь. Получив отказ, Ульяния уговорилась с супругом «вкупе жити, а плотнаго совокупления не имети». Жизнь ее была поистине благочестивой: «вдовами и сироты, аки истовая мать, печашеся, своима рукама омывая, и кормя, и напаяа». Она изнуряла свою грешную плоть, «томила тело»: спала на поленьях, в сапоги подкладывала ореховую скорлупу и черепки. За все это бог сподобил Ульянию святости. Когда отлетела ее душа, «вси видеша около главы ея круг злат, яко же на иконах около глав святых пишется».
Разумеется, не может быть никаких сомнений в том, что Ульяния была действительно из числа очень добрых людей. Ее любили, и было за что любить. В 1603 г., после двух неурожайных лет, на Руси начался великий голод. «Году же сему прешедшу, „ох, ох, горе, горе!“ всякому естеству воскличющу», — писал Авраамий Палицын. Считается, что голодной смертью вымерла «треть царства Московского». Богатые люди, по словам того же Авраамия Палицына, «не пощадеша братию свою», не захотели поделиться хлебными запасами, наживались на народном горе, «прибытков восприемаху десятирицею и вящши». Ульяния, к тому времени овдовевшая, сама «дойде в последнюю нищету, яко ни единому зерну остатися в дому ея», но продолжала подвизаться в добрых делах. Она пекла хлеб из лебеды и толченой коры, «от того же нищим даяше, и никого нища тща не отпусти; в то бо время без числа нищих бе».
Что касается конкретных ее деяний, то в иных случаях трудно распознать, какие из них списаны с натуры, а какие позаимствованы из агиографических образцов. По крайней мере однажды автор жития совершил этикетное насилие над реальностью — в сцене обретения мощей. Над могилой Ульянии построили зимнюю церковь. Прошли годы, и в церковном притворе похоронили ее сына Георгия Осоргина, который на одиннадцать лет пережил мать, «и обретше гроб ея на верху земли цел, не врежден ничим». В такой ситуации канон предусматривал «недоумение» (никто из присутствующих не помнит, кого и когда здесь погребли) и благоговейный «ужас» (от знамения, удостоверяющего святость мощей, покоящихся в гробу), В житии Ульянии канон выдержан: «И недоумеваху, чий есть, яко от многих лет не бе ту погребаемаго… Жены же, бывшыя на погребении, открыта гроб и видеша полн мира благовонна, и в той час от ужасти не поведаша ничто же».
Мы вправе не доверять «недоумению» автора: ведь житие Ульянии сочинил другой ее сын, по крестному имени Калистрат, а по мирскому Дружина. Даже если ему не довелось хоронить мать (повесть, впрочем, вряд ли допускает такое толкование), то не мог же он, в самом деле, позабыть, где зарыто ее тело! Скорее всего, и зимнюю церковь в Лазареве построили как родовую усыпальницу (рядом с нею стояла старая церковь праведного Лазаря).
Калистрат Дружина Осоргин в 1625–1640 гг. служил муромским избным старостой, т. е. был по самой должности человеком книжным, привыкшим выражать на письме свои и чужие мысли. Нет ничего удивительного в том, что он проявил себя на ниве агиографии. Удивительно другое: житие матери писал сын. Это само по себе свидетельствует о перестройке литературного сознания, о том, что русский писатель отступает от принципа «соборности» творчества и не страшится упреков в личной пристрастности.
Конечно, Дружина Осоргин старался свести до минимума личный и семейный аспекты (вспомним ту же сцену обретения мощей). С этой целью он как бы изъял героиню жития из истории, гражданской и фамильной. Только в начале рассказа даны некоторые сведения исторического характера. Читателю сообщается, что Ульяния родилась в царствование Ивана Грозного, что по фамильным связям она принадлежала к кругу московских и городовых дворян Недюревых, Араповых, Лукиных, Дубенских, а после замужества — и Осоргиных (в рукописной традиции это «рекло» дается обычно в варианте «Осорьины»). Затем на сцене господствует только один персонаж, сама Ульяния. Тот, кто ждал продолжения семейной хроники, обманулся. Родственники и свойственники Ульянии, живые и умершие, — лишь статисты, хотя из других источников известно, что среди них были недюжинные в своем роде люди. Суббота Осетр Осоргин, человек «исторический» в ноздревском смысле, осенью 1571 г. был послан царем в Новгород за скоморохами и учеными медведями. Перед отъездом в Москву этот опричник «озорничал» на Софийской стороне (она в опричное время отошла к земщине, а земщина трепетала перед царскими «кромешниками» и не смела на них жаловаться), медведями травил людей, так что, по словам летописца, «в те поры много в людех учинилось изрону».[565]
У Дружины Осоргина не было поползновений замалчивать грехи родни — пишет же он о «частых бранех… в детех» Ульянии, о распрях, в которых, быть может, и сам участвовал. Семейные грехи, как и семейные добродетели, мало его занимали. Он повествовал о подвижнице, а подвиг — это личная нравственная заслуга, тот «тесный путь», который надлежит осилить в одиночку. Святой в агиографии всегда затмевает окружающих, иначе его жизнь не имела бы исключительного, вечного и вселенского смысла. Но была и другая, не этикетная, а чисто человеческая причина, по которой Ульяния оттеснила всех героев на дальний план.
Причина состоит в том, что сын пишет о матери, а мать для человека как религиозного, так и просветительского сознания — всегда «святая» и всегда «подвижница». Повествование о благочестивой героине одушевлено личным отношением автора, согрето почтительным восхищением и сыновней любовью. Только сын, долгие годы живший бок о бок с Ульянией, мог наблюдать, как она дремлет — и перебирает четки: «Многажды видехом ю́ спящу, а рука ея четки отдвигаше». Это уже не просто благочестивое упражнение, это привычка, это характер. Если между героем жития и его автором всегда есть дистанция, то здесь эта дистанция преодолевается и уменьшается. Житие превращается в биографическую повесть.
Дружина Осоргин не кривил душой, когда рассказывал о своей матери. Из этого рассказа ясно, что она не принадлежала к разряду церковных богомолок и, напротив, редко ходила в церковь: «Не бе бо в веси той церкви близ, но яко два поприща; и не лучися ей в девичестем возрасте в церковь приходити». Так Ульяния вела себя и в пожилые годы, уже овдовев. После смерти мужа, пишет Дружина Осоргин, она «паче мирская отверже, печашеся о душе, как угодити богу, ревнуя прежним святым женам… моляся… и постяся и милостыню безмерну творя, яко многажды не остати у нея ни единой сребреницы,… и в церковь по вся дни хождаше к пению». Конец этой тирады — опять-таки дань агиографическому канону, ибо тотчас же, без перехода, сказано, что зимой, в сильные морозы, мать «к церкви не хождаше, но в дому моляшеся».
За что же сподобилась святости Ульяния? За повседневные и неустанные труды, за то, что была хорошей женой, матерью, снохой и хозяйкой, за нищелюбие и странноприимство, — иначе говоря, за деятельную любовь к ближнему. Описывая, как во время великого голода мать отдавала последнее алчущим и жаждущим, Дружина Осоргин не противопоставляет ее другим помещикам. Но мы знаем — хотя бы от Авраамия Палицына, а читатели Дружины Осоргина знали по личному опыту или по рассказам отцов, что богатые прятали хлеб и что таких, как Ульяния, не много было в дворянских семьях. Всей жизнью запечатлела она любовь к «меньшой братии», и «меньшая братия» платила ей любовью и после смерти.
Так высказана очень важная мысль о том, что человек может заслужить оправдание в миру, не в веригах подвижничества, а в семье, в «домовном строении», в родственной любви, в кротости и смирении. Повесть Дружины Осоргина отразила новые веяния в русском обществе, когда традиция духовного самоусовершенствования и уединения сменялась «социальным христианством», проповедью среди народа, заботой о улучшении его быта и нравственности. Ульяния Осоргина как тип принадлежит к кругу Дионисия Зобниновского и младшего ее современника Ивана Неронова, первого «боголюбца» и учителя протопопа Аввакума.