Повесть Анатолия Приставкина«Ночевала тучка золотая»

Примерные вопросы для самостоятельного предварительного анализа повести А. Приставкина
«Ночевала тучка золотая»:

1. Где и когда разворачивается действие повести? Как изменяются на протяжении повествования пространственно-временные координаты и что при этом остается неизменным?

2. От чьего лица ведется рассказ? Как способ организации повествования формирует координаты художественного мира произведения?

3. Как поданы в начале повести главные герои произведения:

· Кто они?

· Что знают о самих себе, о своем прошлом?

· Чем и как живут?

· Что дает Кузьменышам их неразрывная братская слитность?

· Что заставило их отправиться на Кавказ?

4. Какое слово с самого начала повести становится ключевым и в судьбе главных ее героев, и в сюжете произведения?

5. Какие эмоционально-психологические состояния, чувства героев последовательно запечатлены на страницах повести? Как бы вы описали, а может быть, и изобразили «эмоциональную кривую» произведения?

6. Чем объясняется многолюдство повести? Что общего в судьбах большинства героев? Охарактеризуйте социальную среду обитания Кузьменышей на разных этапах их жизни: что за люди их окружают? какие отношения складываются у них с этими людьми?

7. Что такое Кавказ в контексте повести и в контексте личных и национальных судеб, представленных в произведении? (Обратите внимание на многочисленные литературные реминисценции, формирующие этот образ.)

8. Кто, почему и за что распинает Сашку? Как переживает это Колька? Что означает для него гибель брата?

9. Зачем Приставкин на место погибшего Сашки «подставляет» чеченца Алхузура? Какой эпизод повести предваряет и предсказывает такое сюжетное решение?

10. Как обозначены в повести источники зла, причины трагедии?

11. Какую роль играют в повести многочисленные цитаты, аллюзии, реминисценции? К каким текстам отсылает читателя автор? Как вообще в этой книге осмысляется миссия слова, его значение в жизни людей?

12. Объясните название произведения.

Предлагаемое далее расчлененное на тематические блоки исследование повести может служить основой, опорой для разговора на уроках.

БРАТЬЯ

Ключевые слова повести появляются уже в посвящении, где сама эта книга обозначена как «беспризорное дитя литературы»1, долго не находившее журнального пристанища.

Перешагнув за пределы своего первоначального контекста, формула «беспризорное дитя» определяет общественный статус, образ жизни и судьбу главных героев повести – Кузьменышей. Правда, в центре повествования оказывается не одно дитя, а нераздельное органическое единство двоих – братьев Кольки и Сашки Кузьминых (не потому ли Кузьменышей, что вызывает рифмо-ассоциацию – детенышей?).

Принципиальная значимость братства как формы и способа человеческого существования получает сюжетное подтверждение: когда один из братьев-близнецов погибает, второй выживает только благодаря тому, что рядом с ним появляется новый, такой же неразлучный и преданный брат.

И все-таки почему не просто дитя, а – братья? Почему безысходно трагическому одиночеству, запечатленному в формуле «беспризорное дитя», Приставкин предпочел неразрывное единство, обозначенное пронизывающим повесть от начала и до конца словом «братья»?

Чтобы ответить на этот вопрос, следует пристально вглядеться в героев и проследовать за ними по маршруту их судьбы.

Братья Кузьмины являют собой поначалу некое единое неделимое целое, изнемогающее от одного и того же мучительного чувства – голода, одержимое желанием увидеть, «как он, хлеб, грудой, горой, Казбеком возвышается на искромсанном ножами столе», ведомое неодолимым искушением хотя бы почувствовать, как этот вожделенный хлеб пахнет (7).

Они отважно держат оборону против холодного и враждебного окружающего мира, в полной мере используя свое преимущество: «В четыре руки тащить легче, чем в две; в четыре ноги удирать быстрей. А уж четыре глаза куда вострей видят, когда надо ухватить, где что плохо лежит» (8). Эту спасительную сторону тандема позднее мгновенно улавливает и заместивший погибшего Сашку Алхузур: «Одын брат – дывахлаз, а дыва брат – четырыхлаз!» (228).

Свое единство Кузьменыши подтверждают практической неразлучностью: «вместе ходят, вместе едят, вместе спать ложатся» (12). И даже когда они на уроки по очереди ходили, чтобы не прерывать «земляные работы» – подкоп под хлеборезку, «получалось, что оба были хотя бы наполовину» (12). Каждый из них осознает себя всего лишь «половинкой», да и для окружающих они нерасторжимое целое. «Их разделить нельзя, они нерасчленимые, есть такое понятие в арифметике… Это про них как раз!» – так, в третьем лице, тем самым подчеркивая объективность факта, рассуждает Колька о себе с братом в тот драматический момент, когда Сашка вдруг заявляет о готовности «по своей воле» расстаться с ним из-за Регины Петровны. Объяснить это, с точки зрения Кольки, можно только одним: «Сашка свихнулся» (191). Ибо вообще-то жили и выживали братья тем, что сами же сформулировали в ответ на вопрос воспитательницы: «А по отдельности вас как? – Мы по отдельности не бываем» (137), где «не бываем» равнозначно «не существуем».

Гибель Сашки становится для Кольки катастрофой, так как это не просто гибель близкого, дорогого, единственного в мире жизненно необходимого существа – это собственная, заживо переживаемая гибель.

Вот он везет сквозь ночь мертвого Сашку: «Он даже не понял, тяжело ему везти или нет. Да и какая мера тяжести тут могла быть, если он вез брата, с которым они никогда не жили порознь, а лишь вместе, один как часть другого, а значит, выходило, что Колька вез самого себя» (204).

Не мыслящий себя вне братского единства, спасающий себя лишь как часть целого, как половинку, на очередной вопрос: «А ты кто же будешь? Ты Колька или Сашка?» – только что навеки простившийся с братом Колька отвечает: «Я – обои!» (208).

Когда же одиночество сомкнулось вокруг него железным кольцом, когда он не только умом, но и всем своим измученным естеством осознал, что нет ни Сашки, ни Регины Петровны с «мужичками», жизнь потеряла для него смысл: для себя, только для себя, сил у него не было. И, свернувшись клубочком на грязном полу заброшенной, опустошенной колонии, он лег умирать.

Жизнь вернется к нему только тогда, когда сквозь мертвящее забытье он вдруг вновь почувствует рядом с собой брата. Именно почувствует, физически ощутит братское участие, братское тепло. Вновь обретенный Сашка толкал ему в лицо железной кружкой и, почему-то «ломая свой язык», уговаривал: «Хи…Хи…Пит, а то умыратсопсем», потом «накрывал брата чем-то теплым и исчезал, чтобы снова возникнуть со своей кружкой». Правда, у этого Сашки было какое-то «странное чернявое, широкоскулое» лицо и, выплыв из забытья, Колька вдруг сознает, что «никакой это не Сашка, а чужой пацан», с «чужим голосом» и чужими словами.

« – Саск нет. Ест Алхузур. Мына так зыват…»

Но Кольке нужен Сашка: « – Ты мне Сашку позови. Скажи, мне плохо без него. Чего он дурака валяет, не идет…» (216)

Так хотелось ему сказать и думалось, что сказал, а выходило лишь мычание. И опять – забытье. А сквозь сон – «виделось, что чернявый, чужой Алхузур кормит его по одной ягодке виноградом» и сует в рот разжеванные кусочки ореха. И это опять рождало ощущение присутствия брата. Точно так же они с Сашкой не раз спасали друг друга. На своем страшном пути к станции с телом мертвого брата Колька вспоминает, как Сашка, случайно найдя под телегой одну-единственную ягодку, принес ее ему, больному, тайком залез под кровать в изоляторе и шептал: «Колька, я принес тебе ягоду смороды, ты выздоравливай, ладно?» (205) Вспоминает и то, как уже он, в свою очередь, спал под санитарным вагоном, где погибал от дизентерии объевшийся с голодухи грязных зеленых овощей Сашка. Время от времени перестукиваясь, они словно сигнализировали друг другу: Я есть. Ты есть. Мы есть.

Так и выживали. Так выжил Колька и теперь. Выжил благодаря тому, что чужой, чернявый, плохо говорящий по-русски Алхузур не столько понял, сколько почувствовал, угадал, что спасение не только в тепле, еде и питье, но и в утолении самой главной – душевной – потребности: « – Я, я Саск… Хоти и даэкзыви… Буду Саск».

И только после этого «дело пошло на поправку» (216).

Своим братством Колька и Алхузур защищаются и от русских солдат («Так это Сашка лежит! Брат мой…» /219/ – выпалил первое, что пришло на ум, Колька молоденькому голубоглазому бойцу, осматривающему в поисках чеченцев колонию); и от чеченских мстителей («Не убей! Он мынэ от быэцспысат… Он мынэ брат называт…»/230/ – отчаянно молит грозного сородича Алхузур); и даже от беспощадной государственной системы в лице лысого («ушлого»!) военного: «Он мой родной брат», – упрямо повторяет на допросе Колька. И в ответ на неопровержимый, с точки зрения следователя, аргумент: «Он же черный! А ты светлый! Какие же вы братья?» – с достоинством и ничуть не кривя душой отвечает: «Настоящие» (239).

И такова сила их убежденности, что перед лицом этого более высокого, чем кровное, родовое, братства отступает, оставляя разноликих Кузьменышей друг другу, не только индивидуальная злая воля, но и смертоносный государственный механизм.

Примечательно, что сами братья Кузьмины, будучи внешне не различимыми для окружающих близнецами и неразлучными товарищами по судьбе, никак не связывали свое нерасторжимое единство с понятием семьи. Попытка квалифицировать их совместное выступление на концерте как «семейный дуэт» вызывает у них внутреннее сопротивление и очевидное недовольство: «семейными ни за что ни про что обозвали!» (137) У них не только сейчас, в их развернутом на страницах повести беспризорном настоящем, нет «на всем белом свете ни одной, ни единой кровинки близкой» (24), но словно никогда и не было и быть не могло. Ни в разговорах, ни в мечтах, ни в воспоминаниях – ни разу, ни прямо, ни косвенно не возникают образы отца, матери, семейного дома. Они даже не примеряют к себе эти понятия, не совмещают, не связывают их с собой.

Лишь однажды в повести возникает разговор о маме. Затевают его скучающие по уехавшей в больницу Регине Петровне ее «мужички». «Без мамы плохо», – жалуется Марат. «Конечно, плохо», – подтверждает Колька, то ли только для малышей, то ли и для себя признавая эту истину. Но в ответ на высказанную «мужичками» уверенность в том, что не только их собственная, но и «все мамы приедут», Кузьменыши, явно не желая развивать эту тему, «заторопились» назад, в колонию (128). Другой пример: на вопрос тетки Зины – «А родители твои игде?» – «Сашка пожал плечами, отвернулся. Он на такие вопросы не отвечал» (111). И даже когда любимая Кузьменышами Регина Петровна предлагает им жить одной семьей, «про семью братья не поняли. Они этого понять не могли. Да и само слово семья было чем-то чужеродным, враждебным для их жизни» (157). Даже на краю гибели, в ужасе и отчаянии, даже умирая, погружаясь в забытье, Колька будет звать не маму, а Сашку.

Но самым пронзительным, страшным свидетельством бессемейности, беспризорности братьев является то, что они не только не знают дня своего рождения, но даже не понимают, что это значит. «Почему день? А если мы ночью родились? Или утром?» (169) – простодушно изумляются Кузьменыши вопросу воспитательницы.

Такую же беспризорность, бессемейность, неприкаянность несет в себе и Алхузур. Правда, у него, в отличие от не ведающих своих истоков Сашки и Кольки, есть корни, есть родная земля, есть род, каждый из мужчин которого для него «дада» – «отэц». Но единственной реальной, жизненно необходимой родней – братом, без которого не выжить и незачем жить, – становится для него Колька.

И о «вторых» Кузьменышах можно сказать точно так же, как о «первых»: «Друг у друга они есть – вот это будет верно. Значит, куда бы их ни везли, дом их, их родня и их крыша – это они сами» (24).

Союз Кольки и Алхузура высвечивает, обнажает то, что в союзе Кольки и Сашки тоже было сущностным, главным: родство душ в единстве судьбы при совершенной разности характеров, при абсолютной личностной уникальности. Это только для равнодушных окружающих «Кузьмины – это все равно, что один человек в двух лицах», так что даже характеристику им выдали одну на двоих, поскольку для посторонних глаз «не только внешность, но и привычки, и наклонности», и все у них одинаковое. Но это для тех, для кого «все дети на одно лицо» (66). А для читателя, которому герои показаны не извне (примечательно, что портретной характеристики нет вообще), а изнутри, братья, неразрывно связанные единой судьбой, взаимной преданностью и удвоенным инстинктом выживания, по сути своей совершенно разные. Они не повторяют, а дополняют друг друга.

Созерцательный, спокойный Сашка – генератор идей. Оборотистый, хваткий Колька – практик, воплощающий эти идеи в жизнь. Именно благодаря такому гармоническому взаимодополнению и берутся они за реализацию дерзких операций под общим девизом «взять жратье»: затевают подкоп под хлеборезку, осуществляют победную акцию «экспроприации» на воронежском рынке, обеспечивают себя сладкой заначкой на консервном заводе. Каждое из этих с юмором и состраданием описанных мероприятий – пример плодотворности взаимодействия точного замысла (идеи) и блестящей организации (воплощения) и одновременно свидетельство жизнестойкости и прочности братского союза Кузьменышей.

Свою разность прекрасно сознают, хотя и скрывают от посторонних глаз, сами братья. «Сашка вон ест быстрее, у него терпежу мало. У меня побольше. Зато он умнее, мозгой шевелит. А я – деловитый» (66), – в знак особого доверия приоткрывает Колька секрет тандема Регине Петровне.

Разность проявляется уже в мелочах: «Если бы кто-то мог знать привычки братьев [примечательная оговорка – никто не знал! – Г.Р.], он и по свисту бы их различил. Колька свистел только в два пальца, а выходило у него переливчато, замысловато. Сашка же свистел в две руки, в четыре пальца, сильно, сильней Кольки, аж в ушах звенело, но как бы на одной ноте» (200).

По-разному и каждый в отдельности, особо, влюбляются они в Регину Петровну. «Это было единственное, что оказалось у них не просто общим, как все остальное, но и отдельным, принадлежащим каждому из них.

Да и нравилось Кузьменышам в женщине разное. Сашке нравились волосы, нравился ее голос, особенно когда она смеялась. Кольке же больше нравились губы женщины, вся ее колдовская внешность, как у какой-то Шахерезады, которую он видел в книжке восточных сказок» (39).

Едва ли не в любой ситуации созерцатель Сашка сохраняет философскую дистанцию, вúдение сути и понимание перспективы, в то время как деятельный, активный, но недальновидный Колька погружается в событие с головой. Так, в охотничьем азарте заготовки запасов повидла Колька совершенно забывает о вечно подстерегающей опасности зарваться и нарваться на беду. Поэтому когда Сашка «задарма» уступает шакалам Волшебную калошу – «золотую, родненькую, славную Глашу» (131), с помощью которой банки с повидлом благополучно сплавлялись с территории завода на пустырь, а оттуда – в тайник, Колька расстроился до слез, потом «рассвирепел», полагая, что брат не иначе как «сбрендил», добровольно отказываясь от надежной кормилицы. Сашка же, изобретший этот остроумный способ самообеспечения, не только не утрачивает чувство опасности, но, что поразительно, не теряет чувство меры и представление нравственного предела, который нельзя переступать: «В краже совесть тоже нужна. Себе взял, оставь другим. Умей вовремя остановиться…» (133).

Еще более явственно разница между братьями обнаруживается в том, как ощущают и объясняют они одно из самых сильных и постоянных своих переживаний – страх. Колька сосредоточен на внешнем и в принципе устранимом его источнике – прячущихся в горах бандитах. Сашкины ощущения сложней и трагичней – это экзистенциальный страх покинутости, заброшенности, одиночества человека во враждебном ему мире:

« – Я не их боялся…», – пытается объяснить он кивающему на «этих», которых все даже называть опасаются, Кольке.

« – Я всего боялся. И взрывов, и огня, и кукурузы… Даже тебя.
– Меня?

– Ага.
– Меня?! – еще раз переспросил, удивляясь, Колька.
– Да нет, не тебя, а всех… И тебя. Вообще боялся. Мне показалось, что я остался сам по себе. Понимаешь?

Колька не понял и промолчал» (152 – 153).

Этот разговор, как и само возникшее вдруг между «половинками» непонимание, – один из характерных для книги Приставкина, но не сразу замечаемых за напряженностью сюжета и социальной остротой повествования прорывов в экзистенциальную область, к онтологическим, метафизическим проблемам человеческого бытия.

По-разному видят братья и личный выход из кавказского тупика. Они даже поспорили о том, бежать ли немедленно, или ждать Регину Петровну. И Колька, для которого «Сашка умней, это ясно», «неохотно согласился» подождать (158). Но и относительно дальнейшего маршрута возникают у них разногласия: «Колька тянул назад в Подмосковье, Сашка звал вперед, туда, где горы» (156).

В разные стороны и направит их беспощадная судьба.

Страшной смертью погибает Сашка, зверски растерзанный за тот серебряный ремешок, который отдал ему перед катастрофой Колька, даже не подозревавший, что передает эстафету смерти. «Горький» Сашка – так прозвали его в поезде, который вез их с Колькой на Кавказ… В поезде же он и отправится, уже окончательно и бесповоротно один, в смертную даль.

А «сладкий» Колька, пережив смерть своей «половинки», а тем самым и собственную смерть, возвращается к жизни усилиями нового брата и вместе с ним, опять-таки в поезде, уезжает в неведомую, засекреченную (?!), но, может быть, все-таки дающую шанс выжить чужую сторону.

И этот шанс на выживание сохраняется, по логике повести, вопреки беспощадному могущественному давлению извне и благодаря неистребимости, спасительности, целительности человеческого братства. Братство в книге Приставкина по существу выступает синонимом человечности.

СРЕДА ОБИТАНИЯ

Среда обитания – это социальное, бытовое, нравственное, психологическое пространство жизни человека. Это то, что формирует его характер, лепит личность, корежит или насыщает светом душу. Каков же жизненный контекст судьбы Кузьменышей?

Социально-бытовые обстоятельства жизни героев повести можно определить одним словом: страшные.

Детдомовцы, колонисты, беспризорные – таков их общественный, официальный статус. В переводе на обиходный, в том числе их собственный язык – «урки», «шакалы», «шпана», «блатяги», «дикая орда»…

Надпись на бывшем «Силькозтекнюкоме», куда их вывезли из «подмосковной шараповки», гласит: «Для переселенцев из Мос. обл. 500 ч. Беспризорные». Чьей-то недоброй волей заброшенные в чужую враждебную сторону «для какого-то невероятного эксперимента», они и сами не могут понять, кто же теперь они есть и что означает в этом зловещем «500 ч. Беспризорные» буква «ч»: «чечмеков, чумаков, чудиков? А может быть, чужаков?» (61).

Даже сиротами мальчиков никто не называет, и, пожалуй, сами они себя таковыми не чувствуют, ибо сиротство – это некое положение относительно родителей, это присутствие, пусть со знаком минус, родителей в судьбе ребенка. Здесь же – абсолютная пустота в самόмпервоистоке человеческого бытия: не просто беспризорность, бессемейность – безродность.

Неизбывной горечи и боли исполнено авторское отступление на эту тему: «А может, это все сказки, что безродные – колонисты да детдомовцы – рождаются? Может, они сами по себе заводятся, как блохи, скажем, как вши или клопы в худом доме? Нет их, нет, а потом, глядишь, в какой-то щели появились! Копошатся, жучки эдакие, и по рожам немытым видно, по движениям особенным хватательным: ба! Да это наш брат беспризорный на белый свет выполз! От него, говорят, вся зараза, от него и моль, и мор, чесотка всякая…. И так в стране продуктов не хватает, а преступность растет и растет. Пора его, родного, персидским порошком, да перетрумом, да керосинчиком, как таракашек, морить! А тех, кто попрожорливее, раз – и на Кавказ, да еще дустом или клопомором рельсы за поездом посыпать, чтобы памяти не осталось. Вот, глядишь, и не стало. И всем спокойно. Так на совести гладко. Из ничего вышли, в ничего ушли. Какое уж там рождение! Господи!» (170).

Вся система отношений и обстоятельств, в которую погружены Кузьменыши, направлена на то, чтобы вытравить из них сознание осмысленности и ценности своего существования, низвести его на уровень физического прозябания, а в конце концов обратить в не-существование – так, чтобы памяти о них не осталось: «из ничего вышли, в ничего ушли» (170).

Человеческое окружение Кузьменышей многолико, многоголосо, многолюдно – это вся Россия, поднятая на дыбы, взбаламученная, пущенная по миру, но не только войной с внешним врагом, которая «всех перевернула и выкинула из привычного» (93), но – и это еще страшней! – не ведающей пресыщения, беспощадной, истребительной войной власти с собственным народом. Главным методом этой войны было тотальное выкорчевывание – всех и отовсюду, так чтоб ни дома, ни социальной ниши, ни профессиональной, ни национальной почвы под ногами – никакой почвы чтоб не было, чтоб не люди, а «тучки», «песчинки», «перекати-поле», покорные швыряющей их из стороны в сторону воле, безропотно влачились по «пустыне» необъятного отечества. Об этом страшно и неопровержимо свидетельствуют судьбы самих Кузьменышей, воспитательницы Регины Петровны, жены погибшего летчика, которая после гибели мужа оказалась со своими детьми никому не нужна; проводника Ильи Зверка, в тридцатом лишившегося раскулаченных родителей, а в начале войны повторившего их путь в товарняке в далекую Сибирь (83) и с тех пор скитавшегося непрерывно; тетки Зины и ее земляков из Курской области, которых «тоже привезли» (113) в кавказский «рай» за то, что в оккупации не погибли, а жили и выжили; одноногого возчика Демьяна, в «шашнадцать» выселенного «за лошадь» (190), а теперь, после войны, «без надежды» поселившегося в чужом, богатом, но враждебном к пришельцам краю. «Дом-то где? Где? Нету…» (93). И быть не должно. Поэтому и на «энтих… черных», которых большая война пощадила, такую силу бойцов нагнали, «будто /…/ окружение под Сталинградом делали», и – всех скопом, живых и мертвых, малых и больших, прочь «вывозили»… (190) «Привезли», «вывозили»… Неопределенно-личная, обезличивающая, уничтожающая, убийственная сила – что может противопоставить ей одинокая (и даже прижавшаяся к другой такой же одинокой, теплой, уязвимой) человеческая личность?..

В этой беспощадной мясорубке люди не живут – выживают, часто ценой утраты, забвения, предательства собственной человечности. Равнодушие друг к другу, нравственная глухота и слепота даны в повести не просто как проявление личностной коррозии отдельных человеческих особей, а как результат воздействия целенаправленной государственной политики вытравливания нравственной вменяемости. Все тот же вездесущий Колька становится неожиданным и невольным недоумевающим свидетелем трагедии ссыльных чеченских ребятишек – тех, кого «вывезли» в одной из первых партий, еще до прибытия Кузьменышей на Кавказ. Запертые в зарешеченных вагонах, они вопили, кричали, плакали, протягивали сквозь решетки руки, о чем-то молили, но никто, кроме Кольки, «как оказалось, этих криков и плача не слышал. И машинист седенький с их паровоза мирно прохаживался, постукивая молоточком по колесам, и шакалы суетились у поезда, и люди на станции двигались спокойно по делам, а радио доносило бравурный марш духового оркестра: «Широка страна моя родная…» (46). Растерянный, желающий, но бессильный помочь, не понимающий, о чем просят, Колька, разумеется, не догадывается, что это роковая встреча, что черноглазые иноязычные пленники – его собратья по судьбе, что один из таких, как они, спасет ему жизнь, станет настоящим братом и не понятая тогда отчаянная детская мольба – «Хи! Хи!» – эхом отзовется в обращенных к нему призывах новоявленного чернявого «Сашки»: «Хи… Хи… Пит, а то умыратсопсем… Надо пит водды… Хи… Пынымаш, хи…» (215). Может быть, потому и будет ему протянута эта спасительная кружка с водой, что тогда, при встрече в пути, он единственный посочувствовал и хотел помочь. Не мог, но хотел…

Коллективная нравственная глухота, продиктованная страхом, звериным инстинктом самосохранения, в свою очередь, становится почвой для безоглядной жестокости и ненависти к тем, на кого руководящая рука указывает как на врагов: «Басмачи, сволочь! К стенке их! Как были сто лет разбойники, так и остались головорезами! Они другого языка не понимают, мать их так…. Всех, всех к стенке! Не зазря товарищ Сталин смел их на хрен под зад! Весь Кавказ надо очищать! Изменники Родины! Гитлеру прод-да-ли-сь!» (147). Этому крику ярости солдата, раненного в перестрелке с сопротивляющимися переселению чеченцами, вторит в повести уже из другого, нашего, времени ветеран карательных акций – из числа тех, «кто от Его имени волю его творили»: «Всех, всех их надо к стенке! Не добили мы их тогда, вот теперь и хлебаем» (225).

Когда писалась и публиковалась повесть, кавказский котел был прочно закрыт крышкой еще той, сталинской, выделки и запечатленные Приставкиным реваншистские настроения («Они верят, что не все у них позади…» /226/) казались не более чем бессильной старческой, на грани маразма, злобой. А когда давление на крышку сверху ослабло и давлением изнутри ее сорвало, события полувековой давности стали кровавой и страшной сегодняшней действительностью…

Но вернемся к Кузьменышам. Большинство людей, с которыми жизнь сталкивает братьев, равнодушны к ним, а то и потенциально или открыто опасны для них.

Символична в этом плане уже первая сцена, где один из Кузьменышей – Колька – сосуществует рядом с усатым подполковником с пачкой «Казбека» в руках, абсолютно не замечающим вожделенно глазеющего на коробку папирос оборвыша. Так же не замечают братьев и многие другие люди, по долгу службы обязанные интересоваться ими и даже заботиться о них. «Никто не поинтересовался, отчего они вдруг решили ехать, какая нужда гонит наших братьев в дальний край» (17). Никто не догадывался об истинной причине их отъезда на Кавказ, никто не провожал их на вокзал, никто не побеспокоился о том, чтобы они не умерли с голоду по дороге: «Выдали по пайке хлеба. Но наперед не дали. Жирные будете, мол, к хлебу едете, да хлеба вам давать!» (19).

Воплощением убийственного (в буквальном смысле) равнодушия предстает директор томилинского детдома Владимир Николаевич Башмаков, который, как пишет, солидаризируясь с героями, автор, «и владел нашими судьбами, и морил нас голодом» (27). Этот «наполеончик» с коротенькими ручками и властным характером, к несчастью, не был исключением. Он принадлежал к преступному множеству тех «жирных крыс тыловых, которыми был наводнен наш дом-корабль с детишками, подобранными в океане войны…» (27).

Сами «детишки» тоже были разные, и отношения между ними складывались отнюдь не благостные. Мучительная и постоянная борьба за выживание оборачивалась вынужденной борьбой каждого против всех, кто мог лишить жизненно необходимой пайки. Закон детдомовской жизни был жесток: «Сильные пожирали все, оставляя слабым крохи, мечты о крохах, забирая мелкосню в надежные сети рабства…» (8).

И тем не менее в этом бушующем море ненависти есть островки добра и теплоты. Прежде всего – это сами Кузьменыши, которым их братский союз помогает в нечеловеческих, жестоких обстоятельствах остаться людьми, не превратиться в «шакалов», в «урок», в «шпану». Именно благодаря тому, что они есть друг у друга, в душе каждого из них не угасает любовь, теплится, вопреки окружающему холоду, доверие, жалость, сострадание – причем не только друг к другу, но и к окружающим, чужим и даже враждебным людям. Едва отъевшись сами, они с сожалением думают о томилинских шакалах, вместе с которыми «за крошечку сахарина продавались в рабство» (129); они искренне жалеют обманувшего их Илью, когда видят его сгоревший дом и думают, что и он погиб; и даже распявшего Сашку чеченца Колька не убить, а только спросить хочет: за что?.. А каким высоким благородством исполнена их любовь к Регине Петровне, для которой они становятся истинными рыцарями, заступниками, защитниками! И, наконец, братское единение Кольки и Алхузура – это символ подлинной, неистребимой человечности.

Да и на пути Кузьменышей один за другим появляются добрые, хорошие, порядочные люди.

Первый, кто, столкнувшись с ними, посмотрел не сквозь них, не поверх голов, а на них и хотя и мельком оглядел братьев, но тут же что-то «пробормотал насчет одежды», то есть заметил, как дурно, неподходяще для дальней, тяжелой дороги они экипированы, был Петр Анисимович Мешков – «Портфельчик», как называли его подопечные. Редкостно честный, глубоко порядочный человек, всю жизнь проведший на хозяйственной работе и ушедший с нее, «ибо тащили вокруг все и вся», а он этого делать не хотел и не умел, «Портфельчик», с присущим ему чувством ответственности, принял под свою опеку «пятьсот головорезов худших из худших» (103). И делал все, что в его силах и сверх этих сил, чтобы помочь им выжить. И, пока сам был жив, ни на минуту не расставался со своим невзрачным портфелем, хранившим детские документы, чтобы в этой стране отчуждения, где, как сказано в другой знаменитой книге, «нет документа, нет и человека», никто не мог усомниться в факте существования этих несчастных «500 ч.».

Настоящим праздником, подарком судьбы стала для Кузьменышей встреча с воспитательницей Региной Петровной, которая раз и навсегда ослепила их своей красотой и влюбила в себя. Она становится их первой любовью, их дамой сердца, ради которой они готовы были рисковать и жертвовать собой. Правда, даже умная, сердечная Регина Петровна понимает братьев не до конца, не отличает их друг от друга. Да и они, почитающие среди взрослых одну лишь ее, готовые ради нее пойти на что угодно, даже поделиться своей заначкой, не открываются ей полностью – сказывается закоренелая привычка обеспечивать себе путь к отступлению. И все-таки именно Регина Петровна увидела в этих лишенных детства беспризорниках просто детей и попыталась открыть им не существовавшие для них раньше радости жизни. Именно она, впервые в их жизни, дала им представление о семейном быте, уюте, тепле. Дала почувствовать вкус счастья. Тем страшнее для Кольки окажется ее «предательство», когда, испуганная за себя и своих «мужичков», она, под давлением обстоятельств и поддавшись на уговоры Демьяна, обращается в бегство, оставив Кузьменышей на произвол судьбы.

Человеческой теплотой, сохраненной, вопреки условиям существования, одаривали Кузьменышей тетка Зина (между прочим, единственная из всех людей – еще корову Машку невозможно было ввести в заблуждение – безошибочно различавшая близнецов), шоферица Вера, воспитательница Ольга Христофоровна. Эти люди, по возможности, помогают братьям выжить и нравственно сохраниться, хотя обстоятельства их собственной жизни, казалось бы, должны были лишить их сил и способности к состраданию.

Активно насаждаемой сверху ненависти всех ко всем, особенно к «чужим» («чечмекам»!) противостоит естественное, органичное, нормальное убеждение нормальных людей в том, что иное не значит плохое, что ответственность за зло лежит на конкретных его носителях, а не на народах. Говорится об этом очень просто, естественно, кстати – так что урок понятен даже ребенку, хотя и вызывает у него неизбежные в данной ситуации дополнительные вопросы:

« – Они хорошие евреи, – подтвердил Колька. [Это про грузчиков на консервном заводе, которые, оказывается, тоже евреи, как и те, про которых Регина Петровна говорит, что они Библию написали. – Г.Р.]
– А почему евреи должны быть плохими? – спросила с интересом Регина Петровна. И о чем-то задумалась. Вдруг она сказала: – Плохих народов не бывает, бывают лишь плохие люди.
– А чечены? – выпалил Сашка. – Они Веру убили» (165).

Регина Петровна на сей раз ничего не ответила на вопрос о «чеченах», но о чеченском мальчике, который отвел в сторону нацеленное на нее дуло ружья2, о пощадивших ее ночных разбойниках забыть не могла. Она понимала и Кузьменышам пыталась объяснить: «Не надо было папаху трогать. /…/ Будто я что-то живое резала» (155). Иными словами: нельзя в чужой, особенный, уникальный мир вторгаться силой и перекраивать его на свой лад.

Социальная модель нормального, человечного сосуществования людей разных национальностей и разных миров представлена в повести в образе детприемника, куда попадают выловленные в горах и едва не одичавшие Колька и Алхузур. Здесь живут веселый и нескладный татарин Муса, справедливый ногаец Балбек, аккуратная и предупредительная немка Лида Гросс, а также армяне, казахи, евреи, молдаване и два болгарина. Здесь же оказываются и курносый русачок со своим черноглазым, едва говорящим по-русски братом – Кузьменыши.

У представителя официальной власти – человека в штатском, но с военной выправкой и жесткими замашками – состав приютской компании вызывает раздражение и подозрения: «Понабрали тут», – презрительно бросает он собравшимся работникам, – «Надо знать, кого принимаете». От этих слов «взрослые почему-то вздрогнули», но мужественная воспитательница Ольга Христофоровна, несмотря на собственную уязвимость (она немка), с достоинством отвечает: «Мы принимаем детей. Только детей» (242). Среди этих детей есть и слепые. Слепые физически, но зрячие по существу: добрые, умные и чуткие. Обладающие даром видеть добро в ослепленном ненавистью мире. То добро, которое открывается не глазу, а сердцу, которое сводится к очень простым, но замутненным хитросплетениями зла и напором агрессии истинам.

Оголтелому, безумному и самоубийственному призыву «Всех, всех их надо к стенке!» (225) в повести Приставкина противопоставлено детское, простодушное и единственно спасительное желание: «Разве нельзя сделать, чтобы никто никому не мешал, а все люди были живые, вон как мы, собранные в колонии, рядышком живем?» (206). Это «как в колонии» не может не вызывать горькой усмешки, но что другое мог противопоставить войне на всеобщее уничтожение «общественный» ребенок?..

«Эмоциональная кривая» повествования

Повесть Приставкина потрясает не только своей «фактурой», хотя события и судьбы сами по себе потрясающие. Мощь эмоционального воздействия обусловлена, кроме того, пронизывающей достоверностью, психологической заразительностью воспроизведенных в ней экстремальных душевно-физиологических состояний.

Эмоциональная насыщенность, густота, «температура» повествования предельно высока от начала до самого конца книги, притом что характер и содержание переживаний меняются, психологический рисунок усложняется, обогащается новыми красками. Читательское напряженное внимание-сопереживание усиливается с каждым новым эпизодом – возникает эффект эмоционально-психологической «воронки», обусловленный, с одной стороны, «изобразительной силой таланта» (М. Булгаков), а с другой – субстанциональным, всечеловеческим, внятным не только на сознательном, эстетическом, но и на подкорковом, физиологическом уровне характером описанных переживаний.

Если попытаться вычертить некую условную эмоциональную кривую повести, то выглядеть она будет приблизительно так. Сначала по нарастающей: голод – страх – паника. Затем перепад, переключение в иную, мажорную плоскость: любовь, ревность, грусть, счастье. И опять контрастный, на сей раз катастрофический слом: ужас, отчаяние, гибель. И, наконец, финальные переживания, знаменующие воскресение, возвращение к жизни: боль и надежда.

Наши рекомендации