Сочетаемость литературной формы и исторического содержания
Многосюжетность и многопроблемность исторических исследований предполагает разную форму подачи материала. Очевидно, нельзя в одном ключе излагать сюжеты экономические и внешнеполитические, источниковедческие и батальные, историографические и бытовые. Экспрессия и взволнованность историка, рассказывающего о битве при Ватерлоо (успеет ли маршал Груши на поле боя? «Гвардия умирает, но не сдается!»), неуместны при характеристике литературы о последнем сражении Наполеона.
Выше уже было отмечено, что исторический труд включает следующие языковые компоненты: 1) современный литературный язык, 2) современную понятийно-терминологическую лексику, 3) старые слова, неологизмы и иноязычные заимствования. Эта анатомия языка историка условна и относительна, китайской стены между его составными нет, их количественный и качественный удельный вес в изложении различен. По физическому объему современный литературный язык решительно преобладает, к тому же в литературном повествовании историка имеются свои особенности. Среди них – рассматриваемые в этом разделе жанровое своеобразие, место образности, доступность и популярность исторического труда.
Недостаточная разработанность понятийно-терминологичеекого аппарата в исторической науке вынуждает исследователя прибегать к толковым словарям и аналогиям из литературоведения и языкознания. Это касается, в частности, жанра и стиля.
Толковые словари Д. Н. Ушакова и С. И. Ожегова определяют жанр как вид, род произведений в пределах какого-либо искусства, характеризующийся лишь ему свойственными сюжетными или стилистическими признаками; при этом одно из значений данного слова у Ожегова – «манера, стиль», т. е. понятия жанра и стиля могут совпадать. Собственно «стиль» трактуется как совокупность или система языковых, художественных средств, приемов, методов, характерных для данного автора или художественного направления, эпохи.
Контуры обоих понятий представляются размытыми, особенно жанра, причём даже для литератора. Н. В. Гоголь счёл возможным определить «Мертвые души» как поэму, А. С. Макаренко прямо назвал свое произведение «Педагогической поэмой», А. Т. Твардовский поэму о Теркине – «Книгой про бойца». А. А. Ахматова явно согласна с Л. Н. Толстым, который «утверждал, что хорошо только то произведение, которое не помещается в рамках жанра» [74].
Естественно, что при перенесении искусствоведческих (литературоведческих) представлений в исследование о прошлом – на уровне дефиниций или практического преломления – историк сталкивается с определёнными трудностями.
Прежде всего: что такое жанр и каковы жанры исторического повествования? что думают об этом видные историки?
Послушаем сначала А. 3. Манфреда: «Достаточно, например, сопоставить «Континентальную блокаду» и «Наполеона» Е. В. Тарле, чтобы увидеть, как две работы одного автора, посвященные одной и той же исторической эпохе, но различающиеся по жанрам и по своим задачам, оказываются написанными совершенно по-разному» [75] Как видим, Манфред относил эти произведения Тарле к разным жанрам (каким?). Тарле, по воспоминаниям Л. Е. Кертмана, рассматривал как «особый и крайне важный жанр исторической литературы и публицистики» – рецензии [76]. В. Г. Сироткин утверждает, что книга Т. Карлейля о Французской революции конца XVIII в. написана «в жанре портрета... В строгом смысле слова это не столько систематическое изложение истории Французской революции, сколько беседы с читателями о тех, кто творил эту историю» [77]. М. В. Нечкина сообщает, что с конца 1880-х гг. В. О. Ключевский всё чаще стал разрабатывать жанр афоризмов [78]. Л. Н. Гумилев без ложной скромности назвал одну из своих книг «Открытие Хазарин», а жанр её определил как «биографию научного открытия» [79]. Но автор предисловия к этой книге М. И. Артамонов говорит об известной близости её детективу.
Согласно классификации И. Г. Дройзена, до сих пор принятой в западной литературе [80] (приводим её в пересказе и трактовке А. В. Гулыги), «...историческая проза может принимать форму изыскания, повествования, поучения и полемики. В первом случае автор вводит читателя в свою «кухню». Вместе с читателем он ищет либо материал, подтверждающий некий вывод, либо вывод, вытекающий из имеющегося материала. Изложение в форме повествования компонует материал в соответствии с реальным ходом исторических событий. Поучение носит дидактический характер. В последнем варианте материал непосредственно обращен к современности, служит целям политической борьбы».
Приведя это описание, Гулыга тут же подвергает его критике: «...Дройзен неправ в своём категорическом стремлении видеть все перечисленные «жанры» в чистом виде. Историк всегда проводит изыскание, повествует о событиях, поучает и ведёт полемику» [81]. Однако Гулыга не предлагает приемлемой замены. Его попытка определить жанры исторической прозы по объекту исследования – всемирная, страноведческая, региональная история – едва ли может быть признана состоятельной. Иные его высказывания о жанрах исторических трудов плохо стыкуются (вся история – жанр, и биография – жанр) [82].
Современный польский автор Б. Мишкевич во «Введении в исторические исследования», сделав оговорку на сложность и. условность классификации трудов по истории, предпринимает всё же попытку (соответствующую таблицу он так и назвал: «Попытка классификации научных трудов») и различает следующие их формы (жанры): энциклопедия, словарь, библиография, учебник, монография, трактат-исследование (rozprawa-studium), статья, рецензия, источниковая публикация [83].
Как видим, мы не имеем ни чёткой дефиниции жанра, ни общепринятой классификации исторических исследований по жанрам.
Не будет ли правильным выделить следующие жанры трудов по истории:
– теоретические, методологические, историко-философские;
– историографические (в том числе рецензии), источниковедческие и другие вспомогательные (специальные) дисциплины;
– конкретно-исторические исследования (в том числе биографии);
– учебно-методические и справочные материалы (энциклопедии, справочники, словари)?
Однако не будет ли также правильным сказать, что теоретический спор об исторических жанрах имеет узкий выход (и небольшую полезность) в практику историописания и что этот скепсис оправдан не менее, чем толстовский скепсис в отношении литературных жанров?
Теоретические и специальные исторические дисциплины обслуживают главным образом саму историческую науку. Они являются предметом изучения преимущественно в среде профессиональных историков. Всех историков, но не всех читателей. Поскольку для знания основ исторической науки требуется солидная академическая подготовка и поскольку историософ или палеограф не могут опускаться до уровня каждого читателя, попытки популярного изложения известных каждому историку вопросов (даже если бы оно в принципе было возможным при огpaниченном объёме всякого исторического труда) существенно затормозили бы развитие исторической науки.
Хотя историк всегда должен стремиться к оптимально-доступной форме изложения, произведениям этих исторических жанров неизбежно может быть присуща известная академическая сухость.
Целесообразно специально оговорить неприемлемость языка и тона иных историографических исследований в недавнем прошлом, когда ценилась в первую очередь «воинствующая партийность», особенно если речь шла об анализе немарксистских произведений. «Анализ» сводился преимущественно к одной стороне: резкой однобокой критике действительных или мнимых недостатков, бездоказательному, но «боевитому» разносу «буржуазных фальсификаторов истории». Однако более или менее закамуфлированная ругань в чей бы то ни было адрес никого не может убедить. Надлежит помнить афоризм В. О. Ключевского: «Крепкие слова не могут быть сильными доказательствами» [84]. Критика воззрений того или иного автора на негативные явления прошлого должна осуществляться с помощью аргументов, исторических фактов.
Яркая литературная форма может и должна быть присуща, хотя в разной мере и в разных планах, абсолютно преобладающим численно конкретно-историческим исследованиям. Некоторые аспекты этого исторического жанра, в частности исторические жизнеописания, теоретически в значительной мере изучены.
Учебные публикации (учебники, учебные пособия, курсы лекций) по уровню необходимой эмоциональности и яркости занимают, видимо, срединное положение между методолого-историографическими и конкретно-историческими исследованиями.
В российских гимназиях с 1870-х гг. до 1917 г. по всем разделам отечественной и всеобщей истории царили учебники Д. И. Иловайского с консервативно-монархической тенденцией, с точки же зрения литературной формы они вполне состоятельны. Студенты исторических (историко-филологических) факультетов университетов историю изучали не столько по учебникам, сколько по собственным записям лекций и литографированным изданиям лекционных курсов, иногда просмотренным их авторами и лишь частично отражавшим своеобразие литературного стиля последних.
Отечественные послереволюционные учебники по истории с момента их появления в конце 30-х гг. и до настоящего времени создаются чаще всего коллективами авторов и с точки зрения литературной формы (стиля) не представляют собой единого целого. К тому же они зачастую написаны учёными, не имевшими практики аудиторного преподавания.
Другая традиция сложилась в курсах лекций. Они обычно разрабатываются видными учеными-преподавателями, что накладывает неповторимый отпечаток на их литературную форму. Это верно в отношении курсов лекций отечественных авторов по российской и всеобщей истории как в дореволюционную пору, так и в послереволюционное время.
Произносимая с кафедры лекция близка к разговорной речи. Поскольку длинное предложение труднее воспринять и законспектировать, в лекции много коротких фраз. В ней минимальное количество плохо запоминающихся цифр и вовсе нет цифровых таблиц. В лекционном изложении плохо воспринимаются цитаты, особенно длинные, зачастую гораздо лучше звучит их пересказ с изъятием ненужной (в данный момент) части и с расчленением, в необходимых случаях, на короткие фразы.
Лектор может вдохновенно импровизировать, завоевывая тем самым слушателей. Законспектированная и даже отредактированная, изданная лекция теряет лишь часть своего первоначального шарма и вместе с тем приобретает выверенность и точность, а такие преимущества устной речи, как эмоциональность, подтекст, жесты, мимика заменяются, хотя, к сожалению, лишь частично, знаками препинания. Все эти особенности–достоинства и недостатки–изданной лекции в сравнении с произнесенной хорошо видны при сопоставлении литографических и типографских вариантов лекций. Так, изданные лекции Ключевского «содержат множество фраз, оборотов, образных сравнений, острот и афоризмов историка, рождённых в живом общении с аудиторией» [85]. И, наконец, естественно, что автор устного или изданного лекционного курса не обязан придерживаться программы, и может уделить больше внимания самым любимым и лучше разработанным им сюжетам.
С точки зрения литературной формы из лекционных курсов особенно интересны знаменитый «Курс русской истории» В. О. Ключевского (см. о нём в V главе) и «История Западной Европы в новое время» Н. И. Кареева [86] – «монументальный труд... которым могла бы гордиться любая национальная историография» [87], а также специальные курсы А. Н. Савина (рассмотрены в V главе). Среди изданных в советское время выделим общий курс по второму периоду новой истории К. Д. Петряева [88] и историографический спецкурс А. Л. Шапиро [89].
Приемлема ли образность?
Основополагающие требования к языку историка вытекают из отнесения предмета истории к науке, а не к искусству. Стародавний спор о соотношении истории и искусства решен: их не следует ни отождествлять, ни противопоставлять, вместе с тем, не забывая об их реальной близости.
Как известно, науке присущи доказательность, теоретическое сознание, выяснение закономерностей. Даже при описании для неё типично не образное, а точное мышление, – в этом смысле и история является точной наукой. Историк должен дать описание внешнего вида и качеств того или иного конкретного исторического персонажа, обязан выяснить и воссоздать достоверную картину свершившегося в прошлом события. Вымысел историка недопустим, всякое преднамеренное отклонение от исторической правды представляет собой фальсификацию, преступление против науки и морали.
Искусство отражает действительность при помощи художественных образов. Герои художественных произведений – обобщённые образы, а не слепки с определённых лиц и событий, и наличие прототипов ничего в этой постановке вопроса не меняет. Литераторы и художники всех времен, в соответствии со спецификой их творчества, отвергали требование «фотографического» отражения жизни, отстаивали свое естественное право на создание обобщенных образов, творческую фантазию, вымысел. М. Горький объяснял молодым литераторам: «...характер героя делается из многих отдельных чёрточек, взятых от различных людей его социальной группы, его ряда.
Необходимо очень хорошо присмотреться к сотне-другой попов, лавочников, рабочих для того, чтоб приблизительно верно написать портрет одного рабочего попа, лавочника» [90]. К. Паустовский утверждал: «Факт, поданный литературно, с опусканием ненужных деталей и со сгущением некоторых характерных черт, освещенных слабым сиянием вымысла, вскрывает сущность вещи во сто крат ярче и доступнее, чем правдивый и до мелочей точный протокол» [91]. И если, например, драматург Ф. Шиллер, являвшийся, как известно, профессором истории, заставил Жанну д'Арк в «Орлеанской деве» погибнуть на поле брани, а не на костре, то это лишь следствие того, что – согласно формулировке литературоведа – «историческая трагедия не историческая монография, закон её не истина голого факта, но истина художественного обобщения» [92].
Неопределённость, могущая быть неправильно понятой, размытость и расплывчатость («астигматизм» зрения, как сказали бы физики), символичность, намёки, замалчивание одних деталей (выщипывание ненужных перьев) при утрировании (сгущении) других черт, не говоря уже о вымысле или домысле, – такие приёмы неприемлемы для историка, и это проявляется в применении или неприменении им соответствующих языковых средств. «Образный характер мышления и воспроизведения действительности в искусстве имеет и свою систему средств в виде метафор, гипербол, сравнений и т. п.. с которой совершенно нечего делать в науке в её строгом смысле слова» [93] (выделено нами.– И. Б.).
Именно поэтому Д. С. Лихачев, характеризуя особенности научного языка, т. е. и языка историка, требует от него, наряду с другими качествами, точности, однозначности, умеренного применения образов. Поскольку образ в основе своей многозначен и не может быть совершенно точен, «хороший образный язык» – отнюдь не безоговорочная универсальная похвала пишущему историку: «...образность... не всегда достоинство научного языка. <...> ...В научной работе образность и остроты допустимы только в качестве некоего дивертисмента. <...> Надо всегда следить за уместностью и осмысленностью образа. <...> Нельзя писать просто «красиво». Надо писать точно и осмысленно, оправданно прибегая к образам». Лихачев считает приемлемым сравнение, употребленное пишущим о Новгороде Б. Д. Грековым: «В воскресный день на Волхове больше парусов, чем телег на базаре...», т. к. в контексте речь идет о торговле; однако ему кажется не совсем точным и удачным примененный В. О. Ключевским образ занесенной над Русью кривой половецкой сабли, который становится «совершенно невозможным от его повторения, хотя бы и варьированного» [94].
Представляется, что до сих пор не утратили силы слова Е. В. Тарле о соотношении достоверности и образности в историческом труде: «Перед историком лежат два пути: он может весьма живо и интересно рассказать, как такой-то Ньютон увидел падающее яблоко, как в его голове мелькнула мысль и т. д. и т. д. Всё это будет образно и правдоподобно.
Однако образность для истории – дело второстепенное, а правдоподобия мало там, где нужна полная достоверность, и вот почему приходится volens nolens довольствоваться сухими, неполными, но несомненными документами и отказываться от услуг воображения, всегда готового заштопать на свой лад все прорехи документального рассказа. И этот второй путь, т. е. путь следования за первоисточниками, должен быть, безусловно предпочтён всяким, кто не имеет претензии писать исторический роман, а пишет только историческую статью» [95].
Доступность
В отличие от трудов по естествознанию и техническим наукам, для осмысления которых обычно необходима специальная подготовка, гуманитарные, в частности исторические, исследования чаще всего могут быть доступны широким слоям читателей. Эта доступность является существенной предпосылкой выполнения историей ее общественного предназначения («социальных функций»). Один из зачинателей знаменитого историографического направления «Анналов» Марк Блок считал доступность обязательным качеством исторических произведений: «По-моему, нет лучшей похвалы для писателя, чем признание, что он умеет говорить одинаково с учёными и со школьниками» [96].
Однако работы иных историков и особенно философов, пишущих на исторические темы, подчас выполнены заумным языком, в них без надобности фигурируют новые понятия и термины взамен установившихся и вполне адекватных. При чтении этих, сочинений трудно отказаться от представления, что авторов больше всего интересуют их «собственные сусли-мысли» (по ироничному выражению Тарле) либо соображения больше прагматичного, чем научного свойства: престиж, гонорар или «искомая степень».
Польза от таких произведений для учебного процесса на исторических факультетах, для подлинной науки, особенно же для массового читателя–минимальная. Нам очень импонирует рекомендация: «Освободить сознание читателей от шелухи слов, не углубляющихся в суть явлений, только кажущихся научными» [97]. Огорчительно также, что некоторые наши видные историки, видимо, из опасения прослыть «непонимайками» или ретроградами, не поддерживающими теоретических поисков, подчас похваливают несуществующие платья в действительности голого короля.
Наметившаяся было в последние десятилетия тенденция к сокращению доступности исторических трудов была обусловлена и внутренними закономерностями развития нашей науки – ее модернизацией, или «сциентизацией», не обошедшейся, однако, без издержек. Связанная с этой модернизацией полидисциплинарность привела к использованию историками методов и, соответственно, лексики ряда других наук, от психологии до математики, что усложнило язык исторических исследований и сделало его подчас малопонятным не только для широкой публики, но и для историков смежных специальностей. Согласно авторитетному высказыванию директора Института этнологии и антропологии Российской Академии наук В. А. Тишкова, «в ряде случаев этот язык (например, в этнографии) принял совершенно закрытый характер; общение историков друг с другом происходит на уровне принятых ими дефиниций, зачастую уродующих и искажающих конкретно-исторический материал» [98].
Но тут сработал закон Ньютона о действиях, вызывающих противодействия, и в 80-х годах сложилась контртенденция, известная под названием «возрождение нарратива», т. е. возвращение – на новом витке – к традиционному историческому повествованию, понятному не только для небожителей.
Уместно подчеркнуть, что использование в истории методов смежных, и даже далеких от неё наук не обязательно связано с недоступностью изложения. Так, лет десять назад В. Б. Луков и В. М. Сергеев опубликовали статью, в которой по мемуарам Отто фон Бисмарка («Мысли и воспоминания», т. 2) попытались исследовать приблизительное направление, логику мышления создателя единой Германии в лучшее для его деятельности десятилетие. Они исходили из того, что, зная логику рассуждений «железного канцлера» применительно к одному кругу событий, можно будет прогнозировать его рассуждения и возможные поступки в другом круге, а также – поведение группы лиц с аналогичным типом мышления. Понимая, что такой тип явится лишь «каркасом», который надо будет облечь живой плотью конкретных характеристик иных людей и эпох, авторы статьи все же полагают создание модели прогностически полезной. Опубликованная в специальном журнале «Вопросы кибернетики» статья Лукова и Сергеева, продиктованная стремлением обогатить инструментарий исторической науки и внести вклад в методику исторического исследования, вполне доступна широкому кругу читателей [99].
В нашу эпоху катастрофической нехватки времени доступность исторического труда в немалой степени связана и с его объемом. На Западе авторы и издатели тщательно продумывают и просчитывают объём и тираж публикаций, исходя не только из научности работы, но также из возможностей её торговой реализации и предполагаемого прочтения читателями. В Германии, например, всерьёз обсуждалась проблема введения термина «макулатур-фактор». У нас до недавних пор при определении объёма публикаций слишком весомыми оказывались привходящие факторы: пробивная сила автора, наличие его книги в плане учреждения, его административная должность и т. п.
Разбухшие объёмы книг по истории вызвали не всегда умеренное, но в принципе обоснованное требование «афористичности». К. Д. Петряев писал: «Исключительное значение в научном творчестве имеет афористичность, которой, к сожалению, не уделяют достаточного внимания. Афористичность является одним из свидетельств последовательности логического процесса, и её ценность находится в прямом отношении к емкости содержания тех выводов, заключений, формулировок, которые выражены в предельно сжатом виде» [100]. Как бы отвечая Петряеву, академик Е. М. Жуков фактически солидаризуется с ним: «Не преувеличивая значения афористичности в исторических работах, следует добиваться сокращения разросшихся объёмов сочинений по истории, опуская в необходимых случаях чисто иллюстративный или обильный статистический материал» [101] Приведем лишь один пример: книгу А. Л. Нарочницкого о колониальной экспансии великих держав на Дальнем Востоке, напечатанную на базе его докторской диссертации [102], которая выгадала бы при сокращении.
Огромное значение имеет и сохраняется до наших дней сформулированное Н. М. Карамзиным ещё в 1790 г. требование: «что неважно, то сократить», но «отменных людей, происшествия действительно любопытные описать живо, разительно» [103]. Трудно переоценить значение этой рекомендации для читабельности исторического труда, хотя, кажется, профессионалы учитывают её реже берущихся за перо историка журналистов и представителей других профессий.