Iv. русская историческая проза xx века и идеи толстого
Споры, возникшие вокруг идей Толстого, обычно были связаны с его
нравственным учением - к историческим взглядам писателя критики обращались
куда реже. Больше всего возражений вызывала идея, которая буквально
соответствовала Нагорной проповеди, но труднее всего согласовалась с
реальной жизнью: идея непротивления злу насилием.
Еще Владимир Соловьев в книге "Принципы наказания с нравственной точки
зрения" приводил пример, к которому однократно возвращались и другие критики
Толстого: как поступить с разбойником, насилующим на ваших глазах
беззащитную женщину или убивающим ребенка?
""Закон любви, исключающий насилие, неисполним, потому что может
случиться, что злодей на ваших глазах будет убивать беззащитного ребенка", -
говорят люди..." - писал Толстой в одной из своих последних статей. "До
такой степени трогает их судьба этого воображаемого ребенка, что они никак
не могут допустить, чтобы одним из условий любви было бы неупотребление
насилия..."
Толстой отвергал ссылки на примеры крайних зверств из-за того, что такие
зверства казались ему исключительными по своему характеру и ссылки на них
искусственными. "А я вот прожил на свете семьдесят пять лет и ни разу о
таком случае не слыхал..." - заявил он в беседе со студентами, приводившими
такие примеры. "Так не проще ли признать этот случай исключением, хотя бы
потому, чтобы ради него не оправдывать остальное насилие" (*).
(* Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1960. Т. II. С.
234-235. *)
Что же все-таки делать, встретившись с таким "исключением"? "Защитить
убиваемого ребенка всегда можно, подставив свою грудь под удар убийцы..." -
заявлял Толстой (55, 92).
Уже в 1909 г. Толстой испытывал сомнения в том, что "любовь делает свое
дело и теперь в России с казнями, виселицами и т. д. " Но последующие годы
оказались еще более страшными. В 1914 г. началась война, превосходившая по
количеству жестокостей все войны, современные Толстому. Единомышленники
писателя, не считая возможным брать в руки оружие, стали служить в военных
лазаретах - санитарами, сестрами милосердия. О войне они узнали не
понаслышке.
Мы уже упоминали о военных воспоминаниях дочери Толстого Александры
Львовны. Еще богаче были военные впечатления другой сестры милосердия, Софии
Захаровны Федорченко. Первый том своей книги, построенной в форме солдатских
рассказов и разговоров, - "Народ на войне" - Федорченко опубликовала еще в
1917 г., но с солдатами она продолжала общаться вплоть до конца гражданской
войны, и разговоры с ними стали темой следующих частей той же книги.
Заканчивала ее С. 3. Федорченко в Московском музее Толстого на Пречистенке,
где она с мужем, Н. П. Ракицким, обитала, поддерживая дружеские отношения с
родными Толстого.
Судьба ее книги оказалась нелегкой. Переданные С. Федорченко слова солдат
о бессмысленности и ненужности войны с "немцем, коли он меня ничем не
обидел", о братаниях с австрийскими солдатами воспринимались как
протокольные записи подлинных свидетельств об империалистической войне,
требующих только литературной обработки мастеров советской литературы.
Именно так отнесся к книге Федорченко Демьян Бедный, первоначально склонный,
по-видимому, даже воспользоваться ее материалами. Но когда писательница
объяснила, что ее книга - не стенографические записи, а плод литературного
труда, отношение к ней резко изменилось. Демьян Бедный обвинил ее в подделке
под фольклор, в фальсификации. Этими обвинениями была в значительной степени
предопределена писательская судьба Федорченко; книга "Народ на войне" вышла
из забвения лишь в последние годы (*).
(* Федорченко С. Народ на войне. М., 1990. *)
Определенную роль в судьбе книги сыграло, как можно думать, не только то
обстоятельство, что она не была непосредственной записью солдатских
разговоров, а написана по воспоминаниям о них. Не менее сомнительным было и
содержание книги. В своей статье против Федорченко Демьян Бедный указывал,
что его уже при первом ознакомлении с книгой настораживала "известная
кривизна в передаче материала", но пока он думал, что это "сырой материал" и
"немудрые записи, подслушанные у парода", он мирился с такой "кривизной",
теперь же решил, что "все Софья Федорченко из своего пальчика высосала" (*).
Ведь речь в тексте шла не об империалистической, а о всякой войне, о
массовом озверении людей: "Привычка - великое дело. Я теперь хорошо привык -
ни своего, ни чужого страха больше не чую. Вот только детей не убивывал.
Однако, думаю, и к этому привыкнуть можно..." Тема истязания детей
появляется уже в первой книге: "Земляки австрийцев палить пристроились, а
те, злыдни нечистые, бабу горемычную, да ребятишек ейных в окно кажут. Не
стерпело сердце, подскочил, бабу с младенчиком в окно выдрал, за другим стал
рукою шарить, а они мне за шкуру и залили, разрывную. Уж без меня сожгли-то
их"... "-Что казаки баб портят, то правда. Видел как девчонку лет семи чисто
как стерву разодрали. Один... а трое ногами топчут, ржут. Думаю уж под
вторым мертвенькая была, а свое все четверо доказали. Я аж стыдобушкой
кричал, - не слышат. А стащить не дались, набили... " (**)
(* Бедный Демьян. Мистификаторы и фальсификаторы - не литераторы //
Известия. 1928. 19 февр., No 43. С. 2. *)
(** Федорченко С. Народ на войне. М., 1923. С. 11, 14, 21, 23, 37; М.,
1990. С. 38, 40, 70-71. **)
Та же тема, еще сильнее - в третьей книге, посвященной гражданской войне:
"Сидели они в уголке, забилися, отец да жена, да мальчик годков восьми. А
кругом гудит даже, до чего про жидов издеваются. А те молчки, только бы не
тронули. Как вдруг идет до них через весь вагон один такой видный мужчина -
грубый. - Жиды вы? - спрашивает. Молчат. Он мальчишку сорвал с места,
слабенький мальчик, проволок до окна, в окно головой и вышвырнул, как
котенка. Заверезжал отец, да за сыном в окно кинулся. А мать как зашлась,
так и не отлили".
И еще один случай - прямо как ответ на совет Толстого подставить "свою
грудь под удар убийцы": "Как тащили у вагона жидов, так они выли, так они
молились. А один ошалел, что ли девчоночку - дочку свою - с ног сшиб, пал на
нее, да полами прикрывает, прячет, что ли. Прикрывает ее и прикрывает, ровно
наседка. До чего дурной это народ со страху: от такого разве прикроешь
полою..." (*)
(* Новый мир. 1927. Кн. 3. С. 92-93. В издании 1990 г. эпизод отсутствует.
*)
Те же мотивы - у И. Бабеля, чья "Конармия" так же возмутила Буденного, как
книга Федорченко - Демьяна Бедного.
Это - двадцатый век, лишь самое начало которого застал Толстой. Впереди
были еще коллективизация и раскулачивание, Гулаг, вторая мировая война,
Бабий Яр, газовые камеры.
Век двадцатый - век необычайный,
Чем столетье интересней для историка
Тем для современника печальней, -
написал поэт Николай Глазков.
Именно потому, что век был страшен, он побуждал людей думать об истории,
об осмыслении исторических событий.
Но способна ли была русская литература XX века к такому осмыслению?
Восприятие русской послереволюционной литературы сильно изменилось за
последние годы. Советские писатели, официально вознесенные в классики и
включенные в школьные программы, перестали внушать уважение; двадцатый век
стал восприниматься как время падения русской литературы. В эмиграции
высказывалась даже мысль, что русская литература окончилась толстовским
"Хаджи-Муратом"; сейчас многие готовы причислить к литературному Пантеону
лишь книги эмигрантов и запретные сочинения. Едва ли это справедливо.
Писатели, жившие в Советской России, работали в трудных условиях, но лучшие
из них продолжали традиции своих предшественников. Русская проза после
Толстого создавалась не только в эмиграции, но в большей степени на родине;
хотя и с трудом, она пробивалась через цензурные преграды в печать.
Одной из важных тем русской прозы XX в. была история.