Отражение нового и законы наследования в искусстве
Иногда представляют развитие литературы как поток, то. есть в виде последовательной цепи фактов, между которыми нет взаимоотрицания, потом переходящего в новое утверждение.
Есть люди, думающие, что история литературы — это тот бесстыковый, из сваренных рельсов построенный железнодорожный путь, о котором мечтают путейцы.
Такой взгляд на историю особенно присущ западноевропейским литературоведам. Теория заимствования создавалась как выражение этого факта, как будто очевидного. В ее анализе все переходит одно в другое настолько непрерывно, что даже как будто ничего не развивается.
Тогда становятся непонятными вечные поиски художников, их десятилетние попытки выразить себя.
В искусстве время хочет выразить себя и себя увидеть:
Из меня,
слепым Вием,
время орет.
— Подымите,
подымите мне
веков веки!
Художник подымает веки на новое человечество, чтобы человечество выглядело по-новому.
Чтобы представить себе размер этого труда, возьмем два произведения драматургии, следующие друг за другом с промежутком в несколько десятилетий и являющиеся
1 Л. Н. Толстой, т. 54, с. 97.
истолкованием одного и того же мифа: я говорю о «Жерг-ве у гроба» Эсхила и «Электре» Софокла. Содержание обеих вещей — возвращение Ореста-мстителя и убийство им матери, Клитемнестры.
У Эсхила Орест является тайно и оставляет на могиле отца прядь волос — обычное приношение скорби. Приходит Электра, она видит волосы и вступает в диалог, условно построенный, с предводительницей хора:
Электра
Я на могиле прядь волос увидела.
Предводительница хора
Мужские это локоны иль девичьи?
Электра
Загадка не из трудных. Разгадать легко.
Предводительница хора
Должно быть, молодые старых сметливей.
Электра
Кто, кроме нас, мог прядью одарить отца?
Предводительница хора
Могли б другие, да они враги ему.
Электра
Но погляди, как схожи эти волосы...
Предводительница хора
С чем схожи? Говори! Узнать не терпится.
Электра
С моими волосами! Погляди, сравни!
Дальше узнавание развертывается так.
Электра видит отпечатки ног и считает, что след, как слепок, точно повторяет отпечаток ее ноги.
Затем является Орест, и узнавание завершается в ряде реплик.
Софокл берет то же положение, но он вводит новое действующее лицо — сестру Ореста и Электры, Хрисофемиду. Это любящая женщина, хорошая сестра, но это человек, лишенный моральной силы Электры.
Электра только что узнала о гибели брата. Хрисофемида приходит с радостной вестью:
Так знай же! Здесь Орест наш, здесь, так явно,
Как пред тобою я теперь стою.
Электра не верит сестре. Хрисофемида рассказывает, что она пришла на могилу отца, увидала следы жертвоприношения:
.......... и у края
Сжигальницы — прядь молодых волос,
Ножом отрезанных внезапно вижу я.
И как увидела ту прядь я — вдруг
Меня как молньей озарило: образ,
Душой взлелеянный Ореста явно,
Из смертных всех любезнейшего, встал
Передо мной: он эту прядь оставил!..
Но Электра не верит сестре, она думает, что дары принесены вестником о гибели Ореста.
Перед нами на первый взгляд полемика двух писателей, отделенных друг от друга очень незначительным временем, почти современников (считают, что Софокл участвовал в хоре юношей на одном из праздников, когда давалась трагедия Эсхила).
Но для чего же нужен спор? Является ли он только внутренней литературной полемикой?
Посмотрим, как развивается действие дальше.
Электра, думая, что брат погиб, обращается к сестре с предложением взять вдвоем дело мести на себя:
Ты смелою рукою
Должна со мной, сестрой твоей, повергнуть
Эгисфа...
Электра считает, что дочери должны стать мстительницами за отца, если сын погиб. Электра произносит большой монолог. Хрисофемида отказывает ей, последовательно опровергает доводы сестры и заключает монолог словами:
Бессильная, всесильным уступи!
Тогда Электра решает:
Итак — своей рукою
Должна исполнить дело я, одна...
Старое узнавание отвергнуто для того, чтобы раскрыть характер Электры, ее упорство в жажде мести, способность решать и действовать; одновременно утверждается равноценность женщины в трагическом конфликте.
Родился интерес к личности, к воле человека и к его выбору поступков.
Сцены трагедий Эсхила и Софокла тематически совпадают, но они различны: 1) по предмету художественного анализа, 2) по цели анализа.
Кажущиеся совпадения в искусстве очень часто включают в себя внутренние отрицания для нового построения.
Несомненно, что Софокл учился у Эсхила, как несомненно и то, что Пушкин учился у Батюшкова, но разность той действительности, которую выражают эти ученики сравнительно с учителями, сказывается во внутренней разности
их будто бы совпадающих художественных средств — того, что теперь живет под псевдонимом «мастерство».
Вероятно, Софокл относился почтительно к Эсхилу, хотя спор его с Эсхилом явен.
Как относился к Софоклу Еврипид, мы не знаем, но зато мы знаем, как толковал это отношение Аристофан; он раскрывал его как противодействие, как спор.
Мы можем считать, что в искусстве мира — прямой преемственности нет.
Сейчас мы еще не все видим со всей ясностью разницу между социалистическим реализмом и критическим.
Художественные решения у Шолохова и Л. Толстого часто близки друг другу; в то же время мы чувствуем разность намерений авторов: разницу метода, основанную на разнице мироотношений.
Новые литературные решения создаются прежде, чем они находят для себя определение и название.
Новые литературные сцепления часто ищут в прошлом себе предков, переосмысливая то, что до них существовало.
Старое не исчезает, но начинает восприниматься иною, оно существует, но измененным и переосмысленным.
Литературное явление, выражая себя, приходит к самоотрицанию, и следующее литературное направление часто опирается не только на своих непосредственных предшественников, но и на те направления, которые, казалось, оставлены, но для новых вопросов воскресли в ином выражении, понадобились для нового отражения действительности.
Так, для эпохи Некрасова выросло значение Тютчева; так, для начала эпохи социалистического реализма воскресли проблемы романтизма.
По-новому встала мечта, люди стали писать и о том, что должно быть.
М. Горький в 1928 году говорил: «...слияние романтизма и реализма особенно характерно для нашей большой литературы...» 1
Социалистический реализм не сотворен, а рожден, найден уже существующим, он оконтурен на натуре.
Спор Софокла с Эсхилом, как и противопоставление Некрасова Пушкину, не ошибка, а ощущение нового качества. Это не значит, что Софокл вытеснил Эсхила или Некрасов Пушкина. Они измененными войдут в сознание человечества.
1 М. Горький, т. 24, с. 471.
Отношения между людьми в старых романах были связаны как бы классической механикой; действие передавалось от одного человека к другому через прямое столкновение; оно определялось или любовью к себе, или любовью к близким.
В новом романе действующие силы создаются социальным полем; и те, кто были хором в античной трагедии, теперь не только говорят — они действуют, они носители энергии, они выделяют из себя героя: этому герою они передают слова, но не решения; не он и не его единичная судьба — причина действия.
Все завершается не сразу, хотя и не постепенно: завершается превращением, изменяющим качество.
Смена школ, их спор и взаимоотрицание является не столько спором творцов, сколько осознанием накопившихся изменений.
Социалистический реализм — реализм нового качества, вобравший в себя элементы прошлого для того, чтобы увидеть и выразить новую эпоху, которая без него не могла полностью осознать себя в искусстве.
Старый реализм перестал удовлетворять художников уже с начала нашего века. Настоящее содержит в себе будущее, еще не осознав его.
Для того чтобы показать новые связи жизни, надо было изменять все, изменить цели действия.
Изменить представление о возможностях человека.
ПЕТЕРБУРГ-ПЕТРОГРАД СТАНОВИТСЯ ЛЕНИНГРАДОМ
Сколько исхожено, сколько истоптано.
Говорят в народе, что с годами узнаешь, почем фунт лиха.
Лихо мы избываем, и зато знаем, почем фунт хлеба, почем строка, написанная так, чтобы она осталась, почем кусок угля, почем боль обожженных в работе рук и что такое искусство, для чего его выдумал человек.
Помню Александра Блока — молодого. Кажется, лето было: лицо его было темнее глаз. Оно загорело тогда под безоблачным небом города без дыма из заводских труб.
Ходили по набережной Невы.
Нева не спеша катила собранные из прошлогодних снегов воды Ладоги, на дне которой, говорят, лежит доисторический лед.
За рекой, над низиной маленького острова, — серая гранитная стена. У стены лежит, истаивая, ладожский лед. Ладожский лед, желтея и шурша, идет по всей Неве, и мост как будто едет к нему навстречу, навстречу льду плывет высокий, как лирическое стихотворение, шпиль Петропавловской крепости.
Плывет в будущее Петербург, становясь Ленинградом.
Долга питерская ночь без теней; как будто солнце, не зная, с какой стороны ему встать, все освещает кругом.
Блок говорил о том, что надо переучиваться писать, что трудно писать, когда писать легко.
Ссылаться на разговор, который вел Блок на пустой набережной, трудно.
Но он об этом писал еще до революции: «На днях я подумал о том, что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею это делать. Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать матерьял» 1.
Нашедший себя поэт смотрел кругом. Он хотел увидеть не себя, а то, каким напряжением горит время, хотел услышать новую музыку будущего.
На набережной мы не спорили.
Но теорий формалистов Блок не любил. Случайно попав на одно из заседаний ОПОЯЗА в Доме искусств, он сказал: — Я в первый раз слышу, что про поэзию говорят правду, но поэту слышать то, что вы говорите, вредно.
Мы исключали борьбу за новое видение из анализа сцепления.
Со мной Блок говорил очень заинтересованно, но холодно.
За ошибками, за началами и черновиками лежит новая жизнь, еще никем не увиденная, лежит будущее, не наше и не России только, а всего мира с дальними нам странами.
О МАЯКОВСКОМ
Он писал о межзвездных полетах тогда, когда автомобиль был редкостью:
Видите, скушно звезд небу!
Без него наши песни вьем.
Эй, Большая Медведица! требуй,
чтоб на небо нас взяли живьем.
1 Александр Блок. Записные книжки. М., «Художественная литература»,1965, с. 293.
Тогда выходила при отделе изобразительных искусств Наркомпроса газета «Искусство коммуны». Говорилось в газете о новом искусстве. Многое сказано было неправильно. Ведь еще недавно печатались футуристами декларации, в которых предлагалось «сбросить Пушкина с парохода современности». Прошло от той декларации только пятьдесят лет. Слово «Пушкин» — живое слово, а слово «пароход» — очень старое, допотопное и даже доавтомобильное: теперь ходят теплоходы и дизельэлектроходы, а пароходы ржавеют в заводях на тихих реках. Но тенденции, что мир надо строить заново, что как дома надо строить по-новому, с иными окнами, иными дверями, иными стенами, так и слова надо соединять по-новому, для того чтобы со слипшимися старыми словами не проникало в душу старое, неотмытое понятие, — это для Маяковского была та пища и воздух, которыми он делился с людьми.
Когда я увидел в первый раз Маяковского, блуза на нем была еще не желтая, а черная.
Длинные волосы его зачесаны назад; высокие брови чернели над длинными глазами; губы тонки и подвижны. Одет в неподпоясанную, истертую бархатную блузу — такие носили молодые рабочие-типографщики, их звали за эту одежду «итальянцами».
Он стоял, ожидая решительных боев.
Когда затрубили трубы революции, Маяковский первый из поэтов готов был не улучшать, а начисто переделывать жизнь.
Он видел ее со своего высокого, революционного края. С того же края видел он старое искусство в ясные дни.
Блок писал в дневнике 10 декабря 1913 года: «А что, если так: Пушкина научили любить опять по-новому — вовсе не Брюсов, Щеголев, Морозов и т. д., а... футуристы» 1.
В разговорах Маяковский был сдержан. При мне ни разу не хохотал. Дома шутил редко, спокойно и грустно, но никогда не жаловался.
В стихах он всегда анализировал и спорил.
Еще Г. Винокур в книге «Маяковский — новатор языка» писал: «С этой точки зрения интересно, напр., сопоставить объективно-утвердительный тон пушкинского «Памятника» и неизбежную форму обращения к слушателю,
1 Александр Блок. Записные книжки, с. 198.
хотя бы очень далекому, которой начинает свой «Памятник» Маяковский:
Уважаемые товарищи потомки!..1
Речь идет о поэме «Во весь голос».
Маяковский — оратор, ритор революции в высоком смысле этого слова. Риторика у него — анализ, способ обновления видения сущности вещи.
Трагедии Шекспира риторичны.
Маяковский, сталкивая образы, обновляя эпитеты, вводил человека в стройку нового мира, и так как мир только что создавался, то и тон поэзии был тоном спора и противопоставления.
Эта риторика огненная, как логика боя.
Когда подымают грузы времени, то шершавые веревка, к которым прикреплены тяжести, перекидывают, за неимением других блоков, через сердца поэтов.
Сердце сперва согревается, потом оно раскаляется, и огонь раскаленного сердца даже днем виден издали.
Анализировал Маяковский не только трудности боев и пятилеток, но и трудности любви.
Говоря об этом, Маяковский был противометафоричен.
В ряде сопоставлений он добивался прямого значения слова, которое в то же время было новым значением. Говоря про весны любви, он писал:
Их груз нерастраченный просто несносен.
Несносен не так,
для стиха,
а буквально.
Шутки Маяковского были тоже прямыми; это были шутки трибуна. Он перенес на эстраду политическвй спор — методы спора большевиков, с меньшевиками на рабочих собраниях.
В своей поэзии он описывал новую любовь нового общества; она и существовала, но и не была, потому что она еще не была увидена.
Так долго не был найден радий, хотя радий и существовал. На том листике, на котором М. Склодовская-Кюри записала об открытии этого элемента, от прикосновения рук ее остались следы радиоактивности, потому что она держала «открытие в руках». Сейчас, на Брюссельской
1 Г. Винокур. Маяковский — новатор языка. М., «Советский писатель», 1943, с. 119.
выставке, этот листок лежал под счетчиком эманации: счетчик то приближается, то отдаляется, давая сигналы о том, что след величайшего открытия еще не изгладился с листка бумаги, на котором лежала великая трудовая рука первооткрывателя.
Он жил верно, не меняя любимых имен, не меняя своей дороги. Он шел впереди, не оглядываясь. Его стихи полны ощупыванием новых вещей и утверждением их.
В радости первооткрывателя есть молодость мира. Прошло много лет, я не назову его Володя — он возражал, когда поэты после смерти Есенина называли его Сережа.
Я не хочу здесь цитировать стихи поэта, не хочу вырубать строки из поэм. Хочу только повторить: этот поэт всегда помнил о будущем, летел к нему, как птица домой. Батюшков называл надежду «памятью о будущем». Для романтика в поэзии существуют: воспоминание и надежда.
Для реалиста: настоящее и обычно горечь настоящего. Для Маяковского: будущее не надежды, а реальность. Знание будущего, радостной неизбежности его наступления, победы революции — сюжет его поэм; сущность поэм выясняется в картинах будущего.
Он ничего не хотел сочинять, хотел все сам увидеть и для этого поэтически воскресал в поэме «Человек». В поэме «Про это» говорит про будущее реально. В последней поэме гордо и печально: удивляясь на настоящее и говоря о нем «во весь голос».
Маяковский жил прежде всего для будущего и для будущей любви, которую он носил с собой и не знал, куда поставить, кому навсегда отдать. Эта любовь была большая, непереносимая. Она предназначалась не только себе и ей, но и всем. Он писал в 1926 году, в стихотворении «Домой»:
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом —
низом шахт,
серпов
и вил, —
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви...
О ГОРЬКОМ И О БУДУЩЕМ ИСКУССТВЕ
В геологии ученые очень интересуются контактами горных пород; интересуются также сбросами, говорят, что Волга течет по линии великого сброса древних отложений.
Не менее важны сбросы и контакты слоев культурных; и сбросы при смывании, и разрывы слоев жизни.
Алексей Максимович жил в первые годы революции да верхнем этаже дома на Кронверкском проспекте. Вход к нему шел по черной лестнице, через кухню. Большие, глубокие комнаты с вещами прошлого века. В столовой стояла новая, маленькая, переносная изразцовая печка, и от нее шла труба, первое колено которой при топке алело от напала. Как отапливался кабинет Алексея Максимовича, не помню. Вообще же квартиру отапливали старыми ящиками. Кабинет Алексея Максимовича был с одним окном; окно не замерзало — вероятно, не хватало разницы в температуре. Книжные полки низкие; книги, главным образом, по фольклору.
Алексей Максимович сидит в красном кресле, в теплом халате и в туфлях на толстой, многослойной, прошитой бумажной подошве.
За окном деревья парка перечеркивают снег низких, далеких крыш и расштриховывают внизу шпиль Петропавловского собора.
Жил Алексей Максимович Горький в первые годы революции трудно и напряженно и как бы ощупью. Мария Федоровна Андреева ему говорила, что он рассматривает кожу великана революции слишком близко. Приходили многие жалующиеся люди из дальних, хорошо известных Горькому мест. Места эти изменились, там воевали. Места те горели, пустели; еще ничего не строилось. Помню широкоскулую женщину с севера. Фамилия ее была, кажется, Семенова, прозвище — Ходя. Пришла она хлопотать о дальнем, пропадающем племени ламутов, которое когда-то хотел спасти ее муж. Женщина шла далекими дорогами и какую-то широкую реку прошла через сожженный мост: мост сгорел, а рельсы висели над ледоходом; она перешла и переползла по рельсам над широкой рекой.
Горький понимал значение таких переходов. Любил смелость, и умение, и любопытство. Он сам написал рассказ «Ледоход» — о смелом переходе через реку.
В старости он не потолстел. У него длинные, крепкие тощие руки и живот, сплетенный из плоских мышц. Он много на своем веку поднял тяжестей и промесил теста.
Я любил и люблю этого человека, который один способен был драться с толпой.
Не было до этого человека-художника, более влюбленного в прошлое, берегущего прошлое так, как золото берегут при промывке в драге, но идущего в будущее.
Назад вернуться нельзя и не надо, нельзя досмотреть того, что раньше тогда не увидел. Что не увидено тогда, то уже мною и не увидено. Но в те вечера у Алексея Максимовича в его кабинете и в большой комнате Ивана Ракицкого рядом, где стояли прямо на полу бирманские финифтьевые слоны величиной с большую собаку, где не были завешены окна, смотрящие прямо в холодную зиму, я слышал о литературе, которая только начиналась. Человечество изобрело огонь, долго-долго раздувало искру трута. Собирало валежник, ломало хворост. Шел дождь, а люди все раздували искру, стоя среди сырых папоротников на коленях. Дождь шел, все пронизывая. Костер начинал разгораться; малиновое пламя побежало между корягами, потом оно окрепло и повеселело.
Так же горит огонь в маленькой печке в столовой Горького.
Открыта заслонка — Алексей Максимович греет руки.
Электричества в комнате нет.
Алексей Максимович ждет: он считает себя сторожем у ворот будущего. Сейчас придет гений, сразу светом наполнятся комнаты, и настанет новая жизнь в искусстве. Я даже могу себе представить, как встанет старый писатель (дома его звали Дука,) как встанет Дука, проведет рукой по непоседевшему ежику, улыбнется синими глазами и скажет на «о», на круглые «о», которые покатятся, как колеса: «Вот и хорошо. Теперь вы напишете. О главном — о будущем».
О чем он беседовал с приходящими?
— Главное — не пропустить сегодняшнего дня. Надо не пропустить, записать и знать, что к чему идет, и знать главное — цель. Пишите не только то, что люди думают, а что они делают и для чего; без этого и мысли непонятны. Не бойтесь описывать счастье.
Когда Алексей Максимович начинал рассказывать, то из-за стола домашние часто расходились, потому что он много раз рассказывал одно и то же. Но рассказывал он каждый раз по-иному, все время отбрасывая лишнее, расчищая, создавая истинную логику существования этого факта во вселенной и значение его для будущего.
Так он рассказывал о своей бабушке, о знахарке-мордовке и о своих давних приятелях, в его рассказе все они казались такими же значительными, такими же талантливыми, как он. Не потому, что он их украшал, а потому, что он в них видел то, что на самом деле в них заключалось, то, чем они могли быть.
И Маяковский, когда цитировал поэта, часто ошибался.
— Ведь ты же ошибся. Он отвечал: — Нет, я его доработал, пока вспоминал.
Так писатель дорабатывает и жизнь, добираясь до стыка мыслей, до движущих жизнь противоречий.
Алексей Максимович тогда руководил «Всемирной литературой», увлекался китайцами, арабами, собирал нефрит, который весь потом подарил в Государственный музей. Восхищался Библией и уговаривал Шилейко заново перевести эту книгу, считая, что старый перевод уже совсем не годится. У него было ощущение, что вот жизнь только сейчас начинается и только сейчас возникает первое представление о цельном человечестве.
С заседаний издательства «Всемирная литература» он приходил заинтересованным, опечаленным и оживленным, рассказывал о спорах сухого, надменного, напряженного Акима Волынского со спокойно-печальным Александром Блоком. Спор шел о гуманизме, о ценности человека, о жестокости завтрашних столкновений.
Горький, печально улыбаясь, продолжал рассказывать: — ...там сидел один очень умный профессор, он домой торопился, так что на нем даже сюртук сердился, зачем мы его задерживаем. Нет у людей этого истинного, я бы сказал, эротического отношения к истине.
Горький знал литературу, гордился ею как человек, который понимает это дело и тем уже возвышен. Он говорил о творчестве как о высоком и всем необходимом деле. Русскую литературу знал превосходно, изумительно и памятью обладал такой, что мог, например, перечислить,
точно зная содержание, романы Александра Вельтмана, у которого книг, вероятно, около пятидесяти, и помнил еще, что написала жена Вельтмана Елена.
Говоря о деревнях, через которые он проходил (разговор шел с молодым Петром Богатыревым, который в этих. же деревнях недавно записывал сказки, потом он стал профессором), Горький, не путая, вспоминал через тридцать лет фамилии, имена и отчества хозяев так, как мы не забываем названий огромных гор. Жизнь для него была драгоценной и удивительной.
Русскую классику Горький любил. Чехова помнил наизусть страницами и цитировал, не справляясь.
О Толстом вспоминал постоянно и как будто споря.
— У Флобера мадам Бовари буржуазка, жена недоучившегося врача, посмотрите, какую мессу служит она своей любовью! А вот красавица Анна Каренина, красивый Вронский, а Толстой не позволяет им пройти лунной ночью по аллее, не хочет увидать, как им было хорошо. Он и смотреть не всегда хотел. Очки надевал редко и пригибался, когда писал, к столу.
Алексей Максимович, низко нагнувшись над столом, так, как нагибаются старые близорукие люди, показывал, как вычеркивал Лев Николаевич Толстой строку за строкой увиденную, обнаруженную красоту жизни.
Это была горечь за старую реалистическую литературу, упрек ей в аскетизме.
Писал Алексей Максимович в это время — и уже печатал из нее отрывки — книгу «Лев Толстой».
Про Толстого Горький всегда рассказывал, изумляясь ему. Вспоминал, как Лев Николаевич слушал в Крыму К. Д. Бальмонта. Бальмонт читал «Аромат солнца». Толстому стихи не нравились, он это показывал более чем открыто, но иногда его задевали отдельные строки, тогда он начинал смотреть серыми несмеющимися, очень внимательными глазами, как будто что-то новое вырезая из окружающего.
Рассказывал Горький о том, как изменялся в писании «Хаджи-Мурат».
В 1919 году я работал в газете (потом ее преобразовали в журнал) «Жизнь искусства». Здесь и начал печатать отрывки из своей книги «Лев Толстой» Алексей Максимович.
До этого он дома много рассказывал о Крыме, где он встретился с Толстым, и о Ясной Поляне.
Помню, как Горький летом 1919 года в белом зале Аничкова дворца (там был музей города) читал воспоминания о Толстом. Было тепло. Алексей Максимович снял пиджак; стоял в голубой рубахе, высокоплечий, крепкий. Читал спокойно о великом умении человека, о великой жажде правды и о том, как эта правда не была выяснена в своей сущности, не была завершена. За окном петербургское дето. Видно синее небо. Оно отражалось в стеклах открытых вовнутрь рам и голубым входило в зал.
Горький еще в 1902 году вел записки, живя в Олеизе, тогда, когда в Гаспре болел Толстой. Там встретились у Толстого Горький и Чехов.
Книги Горького написаны по-особому.
У нас многие пишут длинные романы, связанные тем, что герой, обычно — сам автор, живет очень долго и все вспоминает.
Можно ли так писать? Можно, если герой интересов, видит многое.
Горький в своих романах объединял видением ребенка, юноши и стареющего человека наблюдения, новеллистически законченные.
Он записывал не только то, что было, а вспоминал то, что нужно вспомнить для того, чтобы понять ход развития человека и общества.
Но он писал и не только так.
Книга о Толстом состоит из записей, из отрывочных заметок. Сюда же вставлено неоконченное, неотправленное письмо к В. Короленко. Во всей вещи нет ни единой строки, написанной для соединения кусков. Это мысли, соединенные, столкнутые друг с другом. Горький вспомнил их, нашел их, потому что переживал великое время. Старая культура кончилась, вернее — превращалась в иную культуру.
Горький летел как будто на другую планету, вырываясь из старой литературы, переосмысливая ее, беря с собой то, что нужно было для будущего.
Бог у Толстого не оказывается любимой темой.
Он как будто тяготится богословскими темами. Толстой не столько спрашивает, сколько допрашивает. «Как собиратель редкостей, он берет только то, что не может нарушить гармонию его коллекции» 1.
1 М. Горький, т. 14, с. 299.
Но коллекции Толстого предназначены для будущего. Он болеет противоречиями прошлого и неохотно говорит о литературе, смотрит на нее...
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело...
Толстой уже ушел из старой литературы. Он с любовью смотрит на Чехова, недоверчиво, но с любопытством оценивает Горького. Вспоминает собственное прошлое. Мерила оценки прошлого совсем не религиозные, не традиционные. Но забвения прошлого Толстой боится. Он говорит Горькому: « — Вот и вы, — проживете жизнь, а все останется как было, — тогда и вы заплачете, да еще хуже меня, — «ручьистее», говорят бабы...» 1
Слушал бесстрашные записи Горького другой человек, тоже пришедший к новому от старого, стремящийся связать нити прошлого и нового, человек, уже оплакавший прошлое в «Возмездии».
У окна сидел Александр Блок. Очень внимательный и спокойный.
Горький читал спокойно, как будто даже не взволнованно, читал не уставая, и вдруг голос его прервался.
Он не заплакал, а остановился.
Прошлое, которое прекрасно будущим, судит нас. Иногда перед ним замолкаешь, не хватает дыхания.
Существовал русский великий критический реализм. Реальный Толстой, который внутренне был один, а хотел быть другим. Хотел быть тихим, умиротворенным, религиозным, благостным старцем, а был гордым, несчастливым и жизнелюбивым мужиком.
За несходством людей стояло и несходство эпох, и несходство будущего искусства.
Книга Горького о Толстом — книга о контактах и разломах.
Есть только один путь у современного искусства. Алишер Навои говорил своим ученикам: «Если хотите растить розы — землею будьте, я говорю вам, будьте землею».
В этой книге автор отказывается от следования событийной последовательности. Записи идут не по порядку встреч — они переставлены. Весть о смерти Толстого яв-
1 М. Горький, т. 14, с. 277.
ляется не концом, а композиционно-смысловой развязкой. В то же время вещь строго документальна. При сопоставлении горьковских записей с толстовскими дневниками, которых Горький знать не мог, получается раздумье друг о друге двух непохожих людей.
Разгадка Горького, что Толстой глубоко ранен в своих отношениях с женщинами, подтверждается длинной печально-аналитической записью Толстого, сделанной им немедленно после ухода Горького.