Смерть а. и. чехова и его посмертная жизнь 4 страница
«Страшная месть» кончается легендой, которая давними событиями объясняет все происшествия повести, и поет ее, играя на гуслях, старец-бандурист, явный потомок древнего Бояна. Как тот «своя въщiа пръсты на живая струны въскладаше; они же сами Княземъ славу рокотаху», так и у гоголевского слепца - бандуриста «пальцы, с приделанными к ним костями, летали, как муха, по струнам, и, казалось, струны сами играли». Нужно заметить, что п упомянутый нами Максимович любил сближать «Слово» именно с «думами» украинских бандуристов.
Одно выражение из девятой главы «Страшпой мести» мы оставили под конец нашего небольшого экскурса о возможности общения Пушкина и Гоголя на почве их общего интереса к «Слову о полку Игореве». Здесь, как нам кажется, можно увидеть некий завершающий штрих. Вспомним картину из «Слова», как «ту пиръ докончаша храбрш Русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую». А у Гоголя верный слуга Данилы говорит Катерине: «Ступай, пани, ступай: подгулял твой пап; лежит он пьянехонек на сырой земле; долго не протрезвиться ему!»
Испившему смертного вина «долго не протрезвиться». Как мы видим, этот образ у Гоголя развит параллельно со «Словом». Так же развивает этот образ и Пушкин:
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сов гостей...
Эти пушкинские строки в стихотворении «Бородинская годовщина» были написаны 5 сентября того же 1831 года. Через несколько дней оно появилось в печати, вместе со стихами Жуковского, в книге под общим заглавием: «На взятие Варшавы».
О тесном общении между молодым Пушкиным и Жуковским мы уже говорили. Теперь к ним вошел и Гоголь, которому летом 1831 года шел всего двадцать третий год. Он совсем недавно сошел с учебной скамьи и весь горел ранним творческим напряжением, только- только еще находившим себя. Юный писатель, однако, уже потерпел неудачу с поэмой «Ганц Кюхельгартен».
«Страшная месть» как раз и создавалась в пору тесного общения всех трех поэтов.
Эти хронологические показатели очень укрепляют, как нам кажется, высказанное ранее предположение, что некоторые образы и выражения из «Слова» как раз и родились из их бесед. И если в творчестве Пушкина- лицеиста мы видели не только непосредственное влияние «Слова», но и влияние, отраженное через стихи Жуковского «Певец во стане русских воинов», то и у юного Гоголя, впечатлительного, творчески любопытствующего и отзывчивого, мы находим схваченное по свежему следу, отраженное через только что написанную Пушкиным «Бородинскую годовщину» влияние «Слова».
Насколько сам Пушкин был заинтересован в ту пору (начало тридцатых годов) не покидавшими его раздумьями на темы, связанные со «Словом», видно из нескольких воспоминаний о своеобразном диспуте в стенах Московского университета в сентябре 1832 года между поэтом и давним его противником — профессором Каченовским. Присутствовавший при этом диспуте в качестве студента И. А. Гончаров, так передавал об этом Майкову: «Помшо, как сквозь седины Каченовского проступал яркий румянец и как горели глаза Пушкина».
Убежденную страстность Пушкина в вопросе о подлинности «Слова» — главный предмет этого своеобразного «диспута» — отмечает и другой участник, не назвавший себя, «Бывший студент», в своем рассказе пушкинисту Бартеневу.
«Речь о русской литературе,— сообщает он,— сколько мы помним, перешла вообще к славянским литературам, к древним письменным памятникам, наконец— к Песни о полку Игореве. Здесь исторический скептицизм антиквария встретился лицом к лицу с живым чувством поэта... Сколько один холодным, безжалостным критическим рассудком отвергал и подлинность и древность этого единственного памятника древней русской поэзии, столько другой пламенным поэтическим сочувствием к нему доказывал и истинность, и неподдельность знаменитой Песни. Каждый остался при своих убеждениях, и беседа, продолжавшаяся долее, нежели сколько было назначено времени для лекции профессора, окончилась дружеским пожатием между собою рук антиквария и поэта...»
А что касается непосредственно спора «антиквария и поэта», то он, видимо, живо запомнился Пушкину. Во всяком случае, когда вскоре после того он стал набрасывать свою вторую статью о русской литературе, все происшедшее было еще полностью живо в его памяти. Об этом свидетельствует то, что, коснувшись вопроса о «Слове», он невольно назвал было его но просто «уединенным», а «уединенным и спорным» памятником.
Скажем кстати, что новое Полное собрание сочинений Пушкина в издании Академии наук СССР, с исчерпывающей полнотой дающее все варианты и все, даже самые мелкие, поправки поэта, представляет возможность углубиться в исключительно важный вопрос о приемах творческих его поисков, о направлении и напряженности творческой мысли, а порою даже о «температуре» творческого процесса на том или ином этапе его развития. Однако нужно сказать, что эта задача, будучи весьма увлекательной и обещающей важные наблюдения и выводы, в то же время очень нелегка. Она требует особой бережности в разработке. Здесь особенно уместно вспомнить собственный метод Пушкина — «любопытство и благоговение».
Что же касается названного нами случая (относительно «спорного памятника»), то здесь мы ясно видим, как тонко чувствовал слово Пушкин и как точно разбирался он в уместности или неуместности его употребления. В самом деле, казалось бы, определение «спорный» соответствует объективной истине, ибо о «Слове» действительно шел большой спор: подлинное это произведение древности или нет? Пушкин только что сам принимал горячее участие в этом споре. Все это было так, и все же употребить выражение «спорный» с полным правом мог лишь человек, пе имеющий собственного мнения, глядящий со стороны и видящий лишь то, что люди действительно спорят между собой, но не более того. Пушкин изъял это слово «спорный», как слово, подвернувшееся ему, что называется, под горячую руку, но не выражавшее мысли самого Пушкина.
Впрочем, дело не только в этом. Дело в том, что в контексте всей фразы, когда она была дописана до конца, понятие о спорности памятника вообще оказывалось неуместным. В самом деле, в выражении: «...возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности» — возможно ли было бы добавление: .«уединенным и спорным памятником»? Памятник, возвышающийся в пустыне,— это уже сам по себе вполне реальный (и к тому же великолепный) образ, но разве может возвышаться в пустыне нечто спорное?
Во время той же поездки в Москву Пушкин виделся и беседовал с М. А. Максимовичем, собирателем украинских песен, которого он очень ценил именно за эти его труды. Но есть и еще одно свидетельство, относящееся к этой же поездке Пушкина. Оно указывает, что уже и тогда поэт задумывался над значением отдельных слов древнего памятника.
М. А. Цявловский в своей работе, называвшейся нами, приводит воспоминание одного студента, будущего слависта — О. М. Бодянского, принимавшего участие в ученой беседе и упоминающего о себе в третьем лице. Когда назвали Бодянского, который, так же как и Каченовский, доказывал тогда подложность «Слова», Пушкин с живостью обратился к Бодянскому и спросил: «А скажите, пожалуйста, что значит слово харалужный?» — «Не могу объяснить». Тот же ответ на вопрос о слове стрикусы. Когда Пушкин спросил еще о слове кмет, Бодянский сказал, что, вероятно, слово это малороссийское, от кметыти, и может значить: примета. «То-то же,— говорил Пушкин,— никто не может многих слов объяснить, и не скоро еще объяснят».
Позже Пушкин еще и еще будет возвращаться к слову «кмети» — по поводу переводов Вельтмана и Жуковского.
* * *
В последний год своей жизни Пушкин приступил к серьезной работе над «Словом». Об этом мы имеем целый ряд свидетельств. Уже в мае 1836 года И. М. Снегирев записал в своем дневнике, что Пушкин просил его сообщить свои «замечания на Игореву песнь, коею он занимается, как самородным памятником русской словесности».
Снегирев сам работал в области древней русской литературы. В 1829 году он издал «Древнее сказание о победе великого князя Димитрия Иоанновича Донского над Мамаем». Книжка эта сохранилась в библиотеке Пушкина, и, как мы видели, он включал это произведение в план своих предполагаемых исследований. При чтении этой книги Пушкин отмечал те места, где находил близость их к «Слову». Названное ранее, в первом плаце статьи, просто «Побоище Мамая», во втором — произведение это уже сближается со «Словом» и по названию: рядом записаны «Песнь о полку Игореве» и «Песнь о побоище Мамаеве».
Тринадцатого декабря того же 1836 года А. И. Тургенев писал своему брату:
«О «Песни о полку Игореве» переговорю с Пушкиным, который ею давно занимается и издает с примечаниями». «Он хочет сделать критическое издание сей песни, вроде Шлецерова Нестора, и показать ошибки Шишкова и других переводчиков и толкователей; но для этого ему нужно дождаться смерти Шишкова, чтобы преждевременно не уморить его критикою, а других смехом».
Эту последнюю приписку А. И. Тургенев делает, уже повидавшись с Пушкиным и только что от него возвратившись. Самые последние слова — о Шишкове — надобно думать, собственная шутка Пушкина, достаточно горькая, однако, ибо он сам, а не Шишков рисковал в ту напряженную пору своею собственной жизнью. Но замечательно, что занятия «Словом» действительно как-то приподымали настроение Пушкина, как бы возвращая порою времена его юности. Он, в самом деле, снова и в любой момент готов вступить в острую полемику с Шишковым. Так, к одному из своих размышлений о «Слове» он делает такое примечание касательно Шишкова: «Сочинителю Рассуждения о старом и новом слоге было бы неприятно видеть, что и во время сочинителя Слова о пълку Игореве предпочитали былины своего времени старым словесам». Мы отчетливо чувствуем, как старые бои с «Беседой» снова оживают Для Пушкина.
К последней своей работе — над переводом «Слова» Жуковского — поэт приступил, можно сказать, во всеоружии. У него уже тогда была собрана порядочная библиотека, помогавшая ему в работе. Это были переводы и литература по «Слову», а кроме того, словари и грамматики многих славянских языков.
Особняком стоит здесь одна книга. М. Л. Цявловский так сообщает о ней: «Это было издание «Слова» с отметками А. Я. Италийского, дипломата, бывшего в 1817—1827 годах послом в Риме и занимавшегося археологией. Эрудицию Италинского очень высоко ценил Тургенев, называвший его «единственным русским археологом». Отметки эти, по словам Тургенева, заключали «объяснения по восточным языкам» и были «важны».
К сожалению, эта книжка, принадлежавшая Тургеневу и бывшая лишь во временном распоряжении Пушкина, до нас не дошла. А между тем пометки Италинского могли представлять очень большой интерес, и вот почему. Оказывается, после смерти Петрарки в его бумагах был обнаружен словарь половецкого языка, который, весьма возможно, был известен нашему послу в Италии.
Этому вопросу при изучении «Слова», кажется, не было уделено того внимания, которого он, несомненно, заслужявает.
Чтобы показать все богатство, а порою и всю неожиданность того материала, который включался Пушкиным в ноле его исследовательского зрения, можно назвать еще выписки терминов, соколиной охоты из «Книги, глаголемой Урядник; новое уложение и устроение чина Соколышчья пути». Выписки эти имеют непосредственное отношение к размышлениям поэта о «Слове». Очевидно, они помогали ему живее представить эту соколиную охоту, образы которой занимают такое заметное место в поэме. Это последнее обстоятельство — «вживание» Пушкина в старину — необходимо особо подчеркнуть.
Пушкин не довольствовался работой пад точным пониманием текста «Слова». Ему было существенно важно все знать, все реально представлять: как бы перенестись самому в эту подлинную старину и приблизить свое собственное восприятие древних образов к восприятию слушателей — современников автора. Это у Пушкина не просто требовательность к себе, не просто точное выполнение какого-то сознательно-познавательного «приема», нет: это органическая необходимость его творческой натуры, или, что то же самое, совершенно свободное проявление самого себя.
Мы уже не раз отмечали это вторжение «поэтической стихии» в литературоведческую науку, что, конечно, выходит за точные пределы поставленной нами темы. Но вопрос о будущих живых путях нашего литературоведения является столь насущным, что мы были бы рады специальной дискуссии, или, по-русски говоря, широкому обмену мнений, по этому исключительной важности вопросу.
Стоит привести по этому поводу несколько строк из рецензии Белинского на перевод «Слова» М. Деларю. Рецензия была напечатана без подписи в «Литературной газете» в январе 1840 года, и принадлежность ее Белинскому устанавливается впервые в недавно вышедшем новом (56) томе «Литературного наследства». Вот эти строки:
«Слово о полку Игореве», как известно, не раз обращало на себя внимание наших ученых и поэтов. Первые, исследуя его в отношениях историческом и филологическом, хотели уяснить и очистить его критически; вторые, увлекаясь поэтическою стороною этого древнейшего памятника русской поэзии, стремились воспроизвесть его в художественном отношении; много было споров между нашими учеными, и дело по сию пору не решено, и, может быть, долго еще не решится, а между тем нельзя не поблагодарить от души наших поэтов, которые с такой любовию занимаются этим драгоценным памятником старины. Их поэтическое чувство иногда может уяснить дело более, нежели холодная критика ученого...»
* * *
Что же основного было сделано Пушкиным в его работе над «Словом»? Кроме перевода Жуковского, который он превосходно изучил, Пушкин столь же внимательно отнесся и к переводу А. Ф. Вельтмана. Посылая свою работу Пушкину, 14 февраля 1833 года Вельтман писал: «Александр Сергеевич, пети было тебе, Велесову внуку, соловию сего времени, песнь Игореви, того, Ольга, внуку...»
Пушкин оставил многочисленные замечания и на том и на другом переводе. Писать о них и разбирать их — это работа совсем особая. Что жо касается критического разбора всей работы Пушкина над «Словом», то начало этому было положено М. А. Цявловским. При этом он сам обращает внимание исследователей «Слова» на отдельные весьма важные вопросы, еще подлежащие выяснению.
Разбор отдельных замечаний Пушкина о «Слове», ого введения к критическому разбору поэмы, а равно и самого толкования отдельных ее мест — не является пока предметом нашего исследования. Сейчас мы попытаемся охарактеризовать лишь самую манеру работы Пушкина. Приведем но этому поводу отрывок из письма Гоголя к С. Т. Аксакову от 21 декабря 1844 года:
«Пушкин, нарезавши из бумаги ярлыков, писал на каждом по заглавию, о чем когда-либо потом ему хотелось припомнить. На одном писал «Русская изба», на другом «Державин», на третьем имя тоже какого-нибудь замечательного предмета и т. д. Все эти ярлыки накладывал он целою кучею в вазу, которая стояла на его рабочем столе, и потом, когда случалось ему свободное время, он вынимал наудачу первый билет; при имени, на нем написанном, он вспоминал вдруг все, что у него соединялось в памяти с этим именем, и записывал о нем тут же, на том же билете, все, что знал. Из этого составились те статьи, которые печатались потом в посмертном издании и которые так интересны именно тем, что всякая мысль его там осталась живьем, как вышла из головы».
Покойный В. В. Вересаев, приведший в своей книге «Пушкин в жизни» эти любопытные строки Гоголя, снабдил их «звездочкой», как сообщение «сомнительное». Нам, напротив, оно кажется очень характерным для манеры Пушкина. Гоголь, может быть, лишь несколько расцветил все это: невольно вспоминается фарфоровая ваза из пушкинских «Египетских ночей», куда бросали билетики для импровизатора. А ведь, может быть, как раз собственная ваза и дала самому Пушкину эту деталь.
Но была ли ваза, или вазы не было, а существенно здесь то, что Пушкин, несомненно, тотчас же записывал блеснувшую у него мысль, и притом записывал где придется: па первом попавшемся клочке бумажки, на конверте или даже письме, на переплете, в раскрытой тетради или развернув ее как случится — сбоку, сверху, или даже не перевернув как следует. Как и всегда, мысль, образ, а то и целое произведение порою зреют у Пушкина долго, но вырываются на свет часто с быстротой непостижимою. И это — не только у одного Пушкина. Нам известны и другие литературные примеры подобного рода.
Ту же манеру наблюдаем мы и в работе Пушкина над «Словом». Это не стихи и по художественная проза, не литературная статья, не историческое повествование. Это ученое исследование. И все же — какая стремительность! Это существенный показатель предшествующих рождению непрерывных и глубоких дум.
При внимательном чтении заметок Пушкина о «Слове», даже нисколько не в «темных» местах, а и в совершенно ясных (как это бывает в самом «Слове»), открывается нечто еще дополнительно. Вот тому два примера.
Говоря о том, кто из русских поэтов мог бы подделаться под дух древности, и находя, что этого не могли сделать ни Карамзин, ни Державин, Пушкин продолжает: «Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны, в описании битвы и бегства». Кроме этой вполне ясно выраженной мысли, мы видим теперь, что Пушкин назвал ве просто лучшие, по его мнению, места «Слова», но указал те из них, которые отразились непосредственно в его творчестве. Вспомним хотя бы разговор царевича Елисея из «Мертвой царевны» с Солнцем, Месяцем и Ветром.
Или, цитируя «Слово», Пушкин пишет: «Почнемъ же, братiе, повесть сию отъ старого Владимира до нынъшняго Игоря (здесь определяется эпоха, в которую написано Слово о полку Игореве)...» Зная юный замысел пушкинской поэмы «Игорь и Ольга», мы чувствуем, что определение «Слова», «до нынешнего Игоря» воспринималось Пушкиным на фоне старого Игоря (как в цитате сказано — «старого Владимира»). Таким образом, у поэта возникало движение исторического времени и отсюда в пределах самой цитаты быстрое замечание: «здесь определяется эпоха, в которую написано Слово о полку Игореве».
Общий характер исследовательской работы Пушкина таков, что он не только прибегает к научно-словарному материалу, но многое просто «угадывает» — как поэт. Он видит текст как бы изнутри, как бы «повторяя» процесс его создания. Оказывается, кроме обычной исследовательской логики, есть своя «поэтическая логика», не имеющая ничего общего с безответственною фантазией и своею внутреннею строгостью не уступающая любой «точной» науке. И все это каждый раз связано прежде всего с ощущением самого языка.
У Пушкина в области «Слова» есть замечательные мысли. Но многое является лишь первыми набросками (как это характерно и для поэтических его черновиков). В этих случаях критика работы поэта должна быть весьма осторожной. Часто Пушкин открывает нам не столько «Слово», сколько самого себя — свою манеру работать, творить; и это у Пушкина полно глубочайшего интереса.
Пушкин судит о «Слове» в целом со всею полнотой своего «поэтического убеждения». В работе о Пушкине и «Слове» нельзя но привести пушкинских строк о подлинности «Слова», дышащих глубоким убеждением: «Других доказательств нет, как слова самого песнотворца. Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться».
Мы говорили уже, что работа над «Словом» являлась, по-видимому, лишь центральною частью того «огромного здания чисто русской поэзии», о котором писал Гоголь Жуковскому. В своем «критическом» издании «Слова» Пушкин стремился к тому, чтобы донести до читателя во всей нетронутой его глубине подлинник.
* * *
Подходя к концу пашей работы, мы видим, что «Слово о полку Игореве» действительно сопутствовало Пушкину в течение всей его жизни. Определенные следы «Слова» мы находим и в творчестве поэта, и в трудах исследователя, и в горячих спорах о нем. А все это, вместе взятое, именно и говорит о том, как органически входило «Слово» в самую жизнь Александра Сергеевича.
В дни перед дуэлью у Пушкина было два посетителя. Позже одип из них вспоминал:
«Пушкин сидел на стуле, па полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени к мужу. Это было в воскресенье; а через три дня уже Пушкин стрелялся... Здесь я слышал его предсмертные замыслы о «Слове Игорева полка» — и только при разборе библиотеки Пушкина видел на лоскутках начатые заметки».
В этой небольшой записи даже не скажешь, что все это «рядом», теснее того: одно проникает другое. И как знать, быть может, поэт в тот последний год своей жизни воспринимал великую поэму не только как художественное произведение, родственное ему самому, но и того ближе — «интимней». Игорь боялся плена и предпочитал ему смерть: «Лучше убитым быть, нежели полоненным быть!» Пушкин давно томился в царском плену, и когда, в ожидании предстоящей дуэли, он склонялся ночью над писарскою копией перевода Жуковского, как знать, но отзывалось ли это восклицание Игоря в его собственном сердце?
Село Покров — Москва 1950-1951
ТУРГЕНЕВ - ХУДОЖНИК СЛОВА
О «Записках охотника»
«ЗАПИСКИ ОХОТНИКА»
Из многих книг — сейчас одна:
Ее дыханию внимаю,
Она ясна, чиста до дна,
А глуби — сердцем поднимаю.
В таком же, как и наш, лесу
Бродил с ружьем он за плечами,
Просторов русских пил красу
И днем, и звездными ночами.
Исполнен думою одной,
Одним желаньем, вечно юным,
Хотел он видеть край ровной
Свободным, светлым, неугрюмым.
Он слышал мерный ход времен,
Судьбы народной видел сдвиги,
И сочетанием имен —
Сократ и Хорь — свергал вериги.
Какая четкость мастерства!
И мысль, и солнечные блики
Блистают, как в росе листва:
Мир и простой и многоликий.
Природы трепетной черты
И глаз задумчивых сиянье:
Какое здесь и красоты
И правды верное слиянье!
Село Покров Калужской области 1952
Наиболее важным и насущным вопросом в области дальнейшего развития и роста художественной литературы является в настоящее время вопрос о поднятии художественного мастерства. При этом часто, и вполне справедливо, указывают на необходимость для молодых современных писателей учиться у классиков. Настоящая небольшая работа как раз и посвящена художественному творчеству одного из великих мастеров русской классической литературы — Ивану Сергеевичу Тургеневу, из многообразного и богатого наследства которого мы взяли пока всего лишь одну его знаменитую книгу «Записки охотника», которая вышла первым изданием уже более ста лет тому назад — в августе 1852 года.
Выбор именно этой книги объясняется тем, что высокие художественные достоинства ее неразрывно сочетаются в ней с основным устремлением, также высоким и благородным,— борьбою с ненавистным автору крепостным правом. Для нашего времени тургеневские «Записки охотника», выросшие в единую цельную книгу из отдельных небольших рассказов очеркового типа, особенно интересны именно этим своим жанром, где самая неприкрашенная действительность дается через тонкое восприятие художника и последующее затем творческое ее воплощение в художественной прозе. Художественное мастерство в основном определяется языком и стилем писателя, его образами и общею композицией, выражающейся в гармоническом соотношении частей и целого. Это последнее требование решается чрезвычайно своеобычно в разных произведениях и разными авторами. На этом стоит немного остановиться.
Иногда поискам предшествует план, разрабатываемый порою .до мелочей, иногда же сюжет, как говорится, «висит на кончике пера». В этом последнем случае происходит нечто подобное тому, как бывает после длительного подъема в гору: вдруг, сделав еще несколько шагов, оказываешься на высоком перевале могучего горного хребта, и перед тобою возникает внезапно целая долгожданная страна,— именно что осуществляющая желанное «соотношение частей с целым»! Все это давно, за все время работы сопутствовало автору и томило его, и вот открывается наконец — также «в пути», то есть в том же самом процессе работы, но на какой-то решающей его стадии. А бывает и так: работа написана, а автор снова бродят в задумчивости от сцены к сцене, от главы к главе, от одной измаранной страницы к другой, смотрит, трогает, прикидывает и, наконец, засучив рукава, принимается за очередную «перепланировку», одно выкидывая, другое изменяя, дописывая, поливая обильным творческим потом трудовое свое поле.
На чем же правильнее было бы остановиться: что выбрать, как работать? Тут нельзя предписывать; это дело глубоко индивидуальное, и практически оно выражается в той или иной комбинации различных типов творческого труда.
Значит ли это, однако, что та или иная манера работы целиком продиктована только индивидуальными особенностями автора, от которых никуда не уйдешь, как нельзя убежать от собственной тени? Конечно, нет. Ведь и сами мы — наш характер, наши рабочие привычки, да и весь наш внутренний мир не есть нечто неизменное или развивающееся только самопроизвольно. И внутри нас существуют могучие творческие силы, которые находятся в непрерывном и активном общении с живою действительностью и могут властно направлять пути нашего развития. Умение освоить творческие приемы и других художников слова, их находки, удачи и достижения — все это также отнюдь не заказано. Мы предостерегаем лишь от простого «перенимания приемов»: надо находить и осознавать основные черты именно своего творческого пути, всемерно его оплодотворяя и обогащая опытом тех самых классиков, у которых надо «учиться».
Мы говорили о высоком мастерстве как о необходимом и даже определяющем условии, высокого искусства, но в произведении, не просто превосходно сделанном, но истинно созданном, по-настоящему живом и столь же живо воздействующем на человека, его воспринимающего, совершенно необходим также и тот особый творческий подъем, который рождает ответный подъем — у читателя, зрителя, слушателя. В этом именно творческом подъеме сливаются воедино идея, чувство, слово (краска у живописца, звук у музыканта), и из этого живого зерна — зародыша, составляющего настоящий кусочек самого творца, постепенно и вырастает исполненное подлинной внутренней жизни художественное произведение. Именно при таком тесном сплетении между собою творческого горячего замысла п высокого мастерства в развернутом его воплощении,— тогда-то и возникают и неостывающая температура мысли и чувства, и неоскудевающая сила воздействия па читателя, то есть именно те драгоценные качества подлинных художественных творений, которые и создают их долгую жизнь в сменяющих одна другую эпохах развития человечества.
Таким образом, мы видим, что творчество и мастерство не только не исключают друг друга, но, напротив того, органически одно другое восполняют. В самых высоких произведениях искусства мастерство полностью и органически включается в творчество. Потому-то мы оба эти понятия отнюдь и не противопоставляем одно другому. Больше того, отсутствие одного из них отражается на художественном произведении совершенно губительно.
Так, самым искреннейшим образом задуманная вещь может оказаться не только «несозданной», но и просто «ненаписанной», если человек, откровенно сказать, «не умеет писать». В этом случае все внутреннее волнение такого «автора» становится подобным колыханию «мертвой зыби» пруда: она ничего не приводит в движение и сама оставаясь при этом на месте.
А с другой стороны, произведения даже и высокого мастерства при отсутствии живого творческого огня остаются холодными, не заражающими читателя— это произведения формалистические. Такова порою бывает даже и музыка, по говоря уже о некоторых виртуозах-исполнителях, у которых можно (и притом тоже холодно) только «дивиться» артистической их «выучке». Зато при наличии этой неразрывности творчества и мастерства и получаются те произведения, о которых мы говорили как о созданиях, переживающих своих творцов.
Еще одно замечательное качество этих вещей состоит в том, что их обычно читают и перечитывают, находя каждый раз в них еще и еще нечто новое, что Дает, к слову сказать, особую радость и самому читателю. Это последнее — безусловно так, ибо существует особая форма восприятия: творческое восприятие — читателя, зрителя, слушателя.
Чисто художественное наслаждение при чтении творений высокого таланта не только не мешает овладению тем основным, что лежит па их глубине и ради чего они и писались, не только не «мельчит темы», но, напротив того, помогает органически полному восприятию всей вещи в целом. Для значительных по-настоящему книг характерна именно эта особая сила их воздействия на читателей: бывают просто занимательные книги, а бывают книги, играющие большую роль в самой жизни читателя, становясь подлинными спутниками его бытия, воздействуя на весь его внутренний рост, на взгляды и даже на самые его поступки. Активно входя в жизнь людей, книги эти тем самым становятся уже и сами значительным явлением жизни, содействуя развитию общества в определенном направлении, оформляя собою назревающую народную волю.
Такую именно благородную роль и играли «Записки охотника» в современную им историческую эпоху.
* * *
Призыв «учиться у классиков» не является особенностью только нашей эпохи. Н. А. Некрасов говорил в свое время про Гоголя: «Надо желать, чтобы по стопам его шли молодые писатели в России». И он же о Пушкине: «Читайте сочинения Пушкина и поучайтесь из них... Поучайтесь примером великого поэта любить искусство, правду и родину». Любить искусство, правду и родину — какой это поистине высокий завет!