Смерть а. и. чехова и его посмертная жизнь 1 страница

III

«РУСЛАН И ЛЮДМИЛА»; «ПОЛТАВА»

Мы уже приводили коротенький набросок Пушкина, где в шутливой форме соседствовали замыслы исторический и сказочный: «Про Игоря п про его жену» и сказка про Илью-богатыря, которую он рекомендует Карамзину докончить. Но позже Пушкин сам осуществил такую стихотворную поэму – «Руслан и Людмила», где сказка и история органически неразрывно переплелись между собою.

В предисловии ко второму изданию «Руслана и Людмилы» поэт сообщил, что «начал свою поэму, будучи еще воспитанником Царскосельского лицея». По преданию, он начал ее, сидя в карцере. Замечательно, что Пушкин и всегда так: на любое гонение отвечал новым порывом творчества!

Его поэма-сказка в разных местах носит в себе, наряду с определенным влиянием русских сказок, также и явственные следы воздействия «Слова о полку Иго- реве».

Уже в начале «Руслана и Людмилы», где дается пир Владимира «в гриднице высокой», мы присутствуем при выступлении самого Бонна:

Слилися речи в шум невнятный;

Жужжит гостей веселый круг;

Но вдруг раздался глас приятный

И звонких гуслей беглый звук,

Все смолкли, слушают Баяна:

И славит сладостный певец

Людмилу-прелесть и Руслана

И Лелем свитый им венец.

Пушкин называет его не Бояном, а Баяном, по всей вероятности сближая это имя со словом «баять» — сказывать. Но, по сути дела, Пушкин дает, конечно, не просто образ «баяна», то есть рассказчика, говоруна, а имеет в виду поэта-декламатора. Мы слышим, как звучит его «глас приятный» под аккомпанемент «звонких гуслей». Изумительно краткое пушкинское определение самого звука — «беглый звук»: ведь и сам Боян, «аще кому хотяше пъснь творити, то расттькашеся мыслiю по древу, сърымъ вълкомъ но земли, шизымъ орломъ подъ облакы». Пушкин схватил из этих уподоблений самое главное — быстроту движения, одинаково характерную и для мысли, и для волка, и для орла — то самое, что дано и в «Слове». А через несколько строк он называет своего Баяна «вещим», то есть дает ему тот же самый эпитет, который мы встречаем и в «Слове».

Отдельные блестки и блики из «Слова» рассыпаны во многих местах «Руслана и Людмилы». Остановимся на некоторых из них.

Невольно обращает на себя внимание, что одним из соискателей руки Людмилы является «младой хазарский хан Ратмир». Эта черточка весьма характерна для отношений русских с хазарами, которые не так давно были окончательно побеждены, причем многие из них стали служить русским князьям. Но иноплеменный князь вполне мог претендовать на брак с дочерью русского великого князя. Ведь и в «Слове» сын Игоря, Владимир, берет в жены дочь половецкого хана Кончака.

Обращение великого князя Киевского Владимира с просьбой вернуть ему исчезнувшую дочь его Людмилу интересно в двух отношениях. Он произносит свое слово в минуту большого душевного волнения, и потому обращение его необычно: «Дети, други!» Этим восклицанием он как бы стирает грань между собою и своими подчиненными. Это замечательно угадано юношей Пушкиным. Подобное обращение князя к толпе перед выступлением в поход мы встретим и в древних наших произведениях.

Обратим также внимание на своеобразное построение всей этой коротенькой речи Владимира. Она начинается и кончается одним и тем же восклицанием: «Дети, други!» Все его короткое обращение строго обрамлено этими словами — в начале и в конце. Невольно вспоминается столь же краткое обращение автора «Слова» во время боя к брату Игоря Всеволоду: «Яръ туре Всеволодъ стоиши на борони...» Кончается это обращение тем же восклицанием, каким оно и начато: «Яръ туре Всеволодъ» И здесь, как мы видим, эти краткие и напряженные слова обрамлены одним и тем же обращением-восклицанием.

Пусть не покажется читателям только что установленное нами сходство приема каким-либо «формалистическим» нашим измышлением. Подобные вещи не заимствуются одним писателем у другого; они живут, чаще всего бессознательно, в творческой памяти и совершенно свободно и закономерно получают свою новую поэтическую жизнь. Добавим еще, что мы говорим о таких поэтах, для которых самого понятия «подражание» не существует.

Но вот Руслан уже в поисках Людмилы:

Он видит старой битвы поле.

Вдали все пусто; здесь и там

Желтеют кости; по холмам

Разбросаны колчаны, латы;

Где сбруя, где заржавый щит;

В костях руки здесь меч лежит,

Травой оброс там шлем косматый,

И старый череп тлеет в нем;

Богатыря там остов целый

С его поверженным конем

Лежит недвижный; копья, стрелы

В сырую землю вонзены,

И мирный плющ их обвивает..

Ничто безмолвной тишины

Пустыни сей не возмущает...

И вот одна фраза из «Слова»: «Уже бо, братiе, пе веселая година въcтала, уже пустыни силу прикрыла». Приведенные выше пушкинские строки и являются широкою картиной того, как именно «пустыня» прикрыла собой павшую ратную «силу». Так Пушкин то сжимает порою образы «Слова» — в характеристике игры Бонна: «И звонких гуслей беглый звук», – то изумительно раздвигает рамки скупой стройки «Слова» - «о пустыне», прикрывшей «силу». В первом переводе эта строка звучала так: «Пала в пустынъ сила многая». И как исключительно ярко развернул эту картину молодой Пушкин!

Порою он совсем близок к самому тексту древнего памятника.

В «Слове» читаем: «Ничить трава жалощами».

У Пушкина:

Зачем же, поле, смолкло ты

И поросло травой забвенья?

Картина природы, которая остается жить после смерти человека, так рельефно очерченная в приведенных выше местах из юношеской поэмы Пушкина, сопутствует его поэтическим и философским раздумьям едва ли не в течение всей его жизни: «И пусть у гробового входа...»

Каков же общий пейзаж тех мест, где проходили давние бои? Да, конечно, это все та же степь, которую мы уже видели в «Воспоминаниях в Царском Селе». В «Руслане и Людмиле» мы также читаем: «Проснулись гул и степь немая», «Померкла степь», «Поднялся вихорь, степь вздрогнула». А в описании столкновения Руслана с головой:

И степь ударом огласилась;

Кругом росистая трава

Кровавой пеной обагрилась,—

мы находим уже не только новое упоминание степи, а и образ того, какой именно бывает земля,— «кровию польяна»: «кровавая пена» на росистой траве.

Но вот появляется образ Черномора. Хотя Черномор и господствует на дальнем севере, но и сам он, и его имя как бы суммарно символизируют всех кочевников-хищгшков, которые нападали на Русь и ее столицу Киев с юго-востока и грабили русских. Что Черномор не просто сказочный колдун, а иноземец и враг Руси, достаточно убедительно явствует из обращения к нему Руслана:

Теперь ты наш: ага, дрожишь!

Смирись, покорствуй русской силе!

Хазарский хан также восклицает: «Что слышу? Русская княжна...»

Пушкин все время помнит о том, что его повествование — это «дела давно минувших дней,— преданья старины глубокой». Оп даже сообщает читателю, что заимствует свое повествование у некоего «летописца»:

Монах, который сохранил

Потомству верное преданье

О славном витязе моем...

Приведем еще одну черту, напоминающую «Слово». Здесь, то есть в «Слове», читаем: «А Святъславъ мутенъ сонъ видъ въ Кiевъ на горахъ».

Этот сон, как мы знаем, был связан с поражением Игоря и с бедами, постигшими Русскую землю.

А у Пушкина: «И снится вещий сон герою...»

Руслан видит, что Фарлаф ведет за руку Людмилу, а общее уныние не покидает дворца великого князя Владимира.

В последней, шестой песне близость между «Словом» и поэмой молодого Пушкина все возрастает. Это происходит совершенно естественно и главным образом потому, что сказочное в поэме все больше и больше начинает уступать историческому. Недаром поэт вспоминает о том, что ему «велят» —

На лире легкой и небрежной
Старинны были напевать...

Не значит ли это, что сказочные приключения отлетели и что настало время петь об ином — о том, что для древнего Киева было былинами «сего времени» и что для самого Пушкина, естественно, стало «старинными былями»? Конечно, это так.

На месте отдельных нерусских фигур — хазарского хана Ратмира и промышлявшего грабительскими налетами Черномора — мы видим уже целый иноплеменный народ — кочевников печенегов: Киев осажден, граждане «стеснились на стенах» и видят неприятеля:

Щиты как зарево блистают,

В полях наездники мелькают,

Вдали подъемля черный прах;

Идут походные телеги,

Костры пылают на холмах.

Беда: восстали печенеги!

Да, и это нашествие печенегов заставляет вспомнить буйные набеги половцев.

Руслану предстоит последнее сражение. Добрый Фили предрекает ему: «Тебя зовет кровавый пир».

И здесь опять мы видим — как это было еще в «Воспоминаниях в Царском Селе»—образ из «Слова»: война — кровавый пир.

Но как в «Слове», где одна Ярославна стоит на «заборолъ» Путивля,— у Пушкина весь народ покинул дома:

Народ, уныньем пораженный,

Стоит на башнях и стенах..

Но вот толпы врагов ринулись на штурм городских стен! Встрепенулись киевляне.

Во граде трубы загремели,

Бойцы сомкнулись, полетели

Навстречу рати удалой,

Сошлись — и заварился бой.

Почуя смерть, взыграли копи,

Пошли стучать мечи о брони;

Со свистом туча стрел взвилась,

Равнина кровью залилась...

Пушкин щедро, живо и весьма близко к «Слову» рисует и общую картину битвы, и — позже — богатырское участие в ней Руслана.

Вот ночь накануне битвы, как ее дает автор «Слова»: «Длъго. Ночь мркнетъ, заря свътъ запала, мъгла поля покрыла». Этой сжато, но выразительно данной картиной будущего поля боя как раз начинался тот отрывок из «Слова» под названием «Сражение Россиян с половцами», который был напечатан в хрестоматии Н. Греча. Пушкин, вероятно, знал его уже и тогда наизусть. Его ночь в «Руслане и Людмиле» после первого боя русских с печенегами не является дословным переложением из «Слова», и все же родственность пушкинского рисунка рисунку автора «Слова» несомненна:

Бледнела утренняя топь...

...Сомнительный рождался день

На отуманенном востоке.

Но еще гораздо ближе, порою почти дословно близко, описание боя, как его ведет в одном случае Яр-тур Всеволод, а в другом Руслан.

Вот строки из обращения к Яр-туру Всеволоду, стоящему «на борони»,— обращения, как мы уже видели, хорошо знакомого Пушкину: «...гремлеши о шеломы мечи харалужными. Камо Туръ поскочяше, своимъ златымъ шеломомъ посвъчивая, тамо лежатъ поганыя головы Половецкыя».

А вот образ Руслана, бьющегося с печенегами:

Где ни просвищет грозный меч,

Где конь сердитый ни промчится,

Везде главы слетают с плеч..,

Но наконец битва закончилась, и притом победою русских. Руслан стремительно несется по Киеву.

В деснице держит меч победный;

Копье сияет как звезда;

Струится кровь с кольчуги медной;

На шлеме вьется борода:

Летит, надеждой окрыленный,

По стогнам шумным в княжий дом.

Народ, восторгом упоенный.

Толпится с кликами кругом...

Здесь та же приподнятость и яркость красок, тот же свет, тот же восторг народа, как и при возвращении Игоря в Киев, когда он едет в стольный град по Боричевскому взвозу: «Солнце свътится на небесъ, Игорь Князь въ Руской земли. Дъвици поютъ на Дунай. Вьются голоси чрезъ море до Кiева. Игорь ъдетъ по Боричеву къ Святъй Богородици Пирогощей. Страны ради, гради весели...»

* * *

Как оценить все сделанные нами наблюдения по отношению к поэме «Руслан и Людмила»?

Никоим образом не следует считать цитированные нами пушкинские строки прямым подражанием или каким бы то ни было «заимствованием».

«Слово о полку Игореве» глубоко вошло во внутренний творческий мир юного поэта. Оно оказалось столь родственным его собственному творческому дыханию, что некоторые живые черты «Слова» в отдельных созвучных местах совершенно непроизвольно, как бы сами собою, слетали с пера Пушкина.

Кроме того, уже сама тематика последней песни «Руслана и Людмилы» та же, что и тематика «Слова»: борьба молодого Русского государства со степняка- ми-кочевниками. Для Пушкина эти древние воинские дела воспринимались особенно живо потому, что лишь недавно Россия победоносно отразила новый страшный натиск врагов — на сей раз не с востока, а с запада.

Одна строка пас особенно убеждает в том, что поэт воссоздавал не одни лишь «старинные были». Нет, следуя решению автора «Слова», Пушкин, несомненно, отдает дань и «былинам» своего собственного времени. Иначе как объяснить такую из большой глубины возникшую строку, характеризующую результат первой битвы: «Ни враг, ни наш не одолел!» А ведь это, несомненно, краткая формула Бородинской битвы.

Еще в отроческой своей воинской повести «Воспоминания в Царском Селе» Пушкин искал точную характеристику Бородинского боя. Ему как бы не терпится провозгласить конечный результат «брани»: «Сразились — Руской победитель!» И, однако, говоря о Бородине, он вынужден признать реальную действительность:

Не здесь его сразил воитель поседелый;

О Бородинские кровавые поля!

Не вы неистовству и гордости пределы!

Таким образом, в поэтических поисках Пушкина мы видим утверждение победы русских, невзирая на то, что Наполеон не был разгромлен на Бородинском ноле «воителем поседелым» — Кутузовым. Пушкин не говорит, однако, и того, что при Бородине русские были побеждены. А вот в «Руслане» мы находим уже точную формулу: «Ни враг, ни наш не одолел!» Еще десять лет спустя поэт найдет новое выражение для такой же оценки Бородинского сражения: «И равен был неравный спор».

Между прочим, нельзя не отметить, как постоянен Пушкин в своих основных думах и как он верен в них самому себе. Это является одною из самых характерных- черт его гения. Он очень дорожил этой найденной им математически точной формулой Бородинского боя. Недаром в своей поздней статье о Кутузове и о Барклае-де-Толли он снова называет Бородино ужасною битвой, где «равен был неравный спор...». Поэт, скупой на курсив, сам подчеркнул эти слова — не только потому, что они были цитатой из него самого, но и потому, что он, очевидно, придавал им особое значение.

И действительно, только при пристальном внимании читателя открывается целиком подлинный смысл этой цитаты: когда спор неравен, — значит, одна сторона сильнее другой, но если результаты спора оказываются равными, то в итоге это дает немеркнущую славу той стороне, которая, уступая другой стороне в силе, выдержала бой, не испытав поражения. Так слава русскому оружию дана в формуле правдивой и краткой, а отсюда и бесспорно ясной.

Возвращаясь к «Руслану и Людмиле», надо отмстить также, что, говоря в поэме всюду о «русских», Пушкин в строке «Ни враг, ни наш не одолел!» ужо ие говорит: «ни враг, ни русский», а совсем просто, как нечто само собою разумеющееся, произносит: «ни враг, ни наш». Ведь речь идет уже не о древних русских, а о нас самих. Ведь это мы сами сражались с врагом — и совсем недавно; это наше Бородино!

Нужно заметить, что нашествие французов в 1812 году вообще вызывало самое настойчивое воспоминание о нашествиях кочевников с востока — и, конечно, главным образом татар. Так, Державин гениально сжал это ощущение тождества воителей востока и запада в одну строку своей знаменитой «Эпитафии завоевателю»:

Под камнем сим лежит Батый-Наполеон.

И у Жуковского в его послании «К Воейкову» (1814) мы встречаем то же самое сопоставление. А. Ф. Воейков принимал участие в Отечественной войне 1812 года, но после изгнания вражеских войск из России вышел в отставку. Вслед за тем он побывал на Северном Кавказе и посетил там «Батыя древнюю обитель». Жуковский по этому поводу и писал ему:

Задумчивый развалин зритель,

Во днях минувших созерцал

Ты настоящего картину

И в них ужасную судьбину

Батыя новых дней читал.

В «Слове» столкновение русских с половцами начинается нашей победой, а кончается поражением. Пушкин, следуя, как мы уже видели, действительному течению событий Отечественной войны, дает в последней песне своей поэмы сначала «равенство неравного спора», а потом сокрушительную победу русских.

В заключение надо отметить еще одну общую черту, касающуюся уже самого построения «Слова» и «Руслана и Людмилы». «Слово» начинается с затмения солнца: «Тогда Игорь възръ; на свътлое солнце и видъ отъ него тьмою вся своя воя прикрыты...»

В поэме Пушкина читаем:

...Вдруг

Гром грянул, свет блеснул в тумане,

Лампада гаснет, дым бежит,

Кругом все смерилось, все дрожит,

И замерла душа в Руслане...

Все это предрекало Руслану большие испытания, как и «знамение с неба», данное в «Слове».

Ни Игорь, ни Руслан, одинаково не убоялись этого «знамения». Они отправляются в отважный поход: один града Тмутороканя поискать, другой — похищенную жену. Этот поход для каждого из них был чреват большими испытаниями, которые, однако, счастливо заканчиваются. Игорь удачно бежит из половецкого плена, и снова солнце сияет над Русской землей. Руслан, как мы уже видели, при ликовании народа возвращается в Киев и пробуждает спящую Людмилу.

Отметим еще, что лишь мельком и отраженно, по все же Пушкин бросает намек и на несогласия между богатырями. А столкновение Руслана и Рогдая изображено уже совсем как прямая «междоусобица».

* * *

Пишущему эти строки не раз доводилось сталкиваться с глубоким предубеждением по отношению ко всякому сближению «Слова» с творчеством Пушкина. В самое последнее время, однако, замечания о воздействии «Слова» на «Воспоминания» и «Руслана и Людмилу», высказанные в биографии Пушкина, получили признание в монографической работе Д. Д. Благого «Творческий путь Пушкина» (изд. Академии наук СССР, 1950).

Возражая против сближения «Слова» и творчества Пушкина, мои оппоненты норою даже «остерегали» меня от опасности «компаративизма», который может, дескать, «обеднить» творчество Пушкина, так же «как обедняло» его сближение с иноземными писателями! Серьезно возражать по поводу того, что известная близость образов и манеры «Слова» может оказаться чем-то «невыгодным» для Пушкина, вряд ли стоит!

Во всяком случае, мы еще и еще раз повторяем, что все наши сопоставления в основном говорят лишь о родственности поэтики обоих наших русских гениальных поэтов. И очень важно, что это родство художественно осуществляется в одной и той же области, а именно — в глубоком, органическом, обоим им присущем патриотизме. А что касается возможности чисто художественного влияния «Слова», то необходимо учесть, что оно пришло в ту раннюю пору, когда собственная творческая манера молодого поэта еще формировалась.

Исследование зарождения собственной манеры любого крупного поэта — очень трудная, но и весьма благородная задача. Собственная манера поэта формируется не исключительно «сама из себя»; большое влияние на нее оказывает и «среда». Эта манера находит себя и «мужает», одни влияния отвергая или «заболевая» ими и затем выздоравливая; на другие же, родственные манеры она не только опирается, по и органически (однако, очень по-своему) проникается ими, то есть поэт делает их уже своими собственными. Так, мы увидим далее, как основная манера автора «Слова» в еще большей степени становится манерою самого Пушкина.

Для этого нам следует обратить внимание на поэтический строй пушкинской «Полтавы».

* * *

Мы знаем, что не только Жуковский, но и Пушкин стремился создать настоящую историческую поэму, посвященную нашей «молодой древности». Для нас это нечто давно минувшее, а по сути дела — юность нового, становящегося государства. Пушкин начинал большую поэму о новгородском Вадиме, в которой, как ожидал от него В. Ф. Раевский и другие революционно настроенные молодые люди, он должен был воспеть древнюю свободу «Господина Великого Новгорода». Однако за эти годы Пушкин написал только «Песнь о вещем Олеге». В этой песни лишь вскользь говорится о борьбе Киевской Руси с хазарами, в основном же передается летописный рассказ о смерти Олега: «И приъха на мъсто, идеже бъша лежаща кости его голы и лъбъ голъ, и сълъзъ съ коня, посмъяся, река: «отъ сего ли лъба съмьрть мыгъ възяти?» И въступи ногою на лъбъ; и выникнувъши змия изъ лъба, уклюну и въ ногу».

Хотя прямого воздействия «Слова» в «Песни о вещем Олеге» и не обнаруживается, тем не менее интерес Пушкина к древним нашим летописям, конечно, связан и с чтением «Истории Государства Российского» Карамзина, и со «Словом о полку Игореве». Кроме того, весьма интересно отметить, что «Песнь о вещем Олеге» является как бы прологом к уже упоминавшейся нами — не написанной, а лишь задуманной — «ироической» поэме «Игорь и Ольга». (Вспомним, что и «Слово» также—«ироическая песнь»!)

Как видим, Пушкин не забывал и самых ранних своих замыслов, отмеченных им при перечислении исторических тем Карамзина. В этой коротенькой поэтической записи (в одном из вариантов, о котором мы уже говорили раньше) он, кроме «сказки» про Игоря и Ольгу, упоминает еще и «про Новгород, про время золотое», то есть про золотое время новгородской свободы, а именно про начатого им Вадима. А последняя тема, что там упомянута,— «про грозного царя»,— видоизменившись с течением времени, дала нам «Бориса Годунова». Впрочем, в этой народной трагедии мы находим и непосредственно образ «грозного царя» — в мастерском рассказе о нем летописца Пимена.

Пушкин и еще раз дал — кратчайшее, всего в полу- строке — определение Ивана IV, назвав его: «гнев венчанный». Даже среди пушкинских сжатых определений — это одно из наиболее выразительных и напряженных. Вот эти строки из «Моей родословной» (1830):

Мой предок Рача мышцей бранной

Святому Невскому служил:

Его потомство гнев венчанный,

Иван IV пощадил.

Вспомним далее, что Пушкин в «Кавказском пленнике» высказывает желание воспеть «Мстислава древний поединок». В примечаниях к поэме Пушкин ссылается на Карамзина; но не забудем, что и Боян в «Слове» пел этому самому «храброму Мстиславу, иже заръза Редедю предъ пълкы Касожьскыми». Пушкин, только что проезжавший через донские просторы, связанные с походом князя Игоря, конечно, мог бы сослаться и на «Слово», в первом издании которого, кстати сказать, ученые-комментаторы довольно подробно изложили это событие, но он не мог не назвать имени Карамзина, которому был обязан смягчением ожидавшей его гораздо более суровой кары.

А позже, в феврале 1825 года, уже из Михайловского, ссыльный поэт писал Гнедичу: «Я жду от вас Эпической поэмы. Тень Святослава скитается не воспетая — писали вы мне когда-то. А Владимир? а Мстислав? а Донской? а Ермак? а Пожарский? История народа принадлежит Поэту».

Последняя фраза Пушкина совершенно замечательна. История народа принадлежит Поэту! Это верховное право — творчески воссоздавать историю своего народа — непосредственно родственно его глубокому и полному восприятию «Слова». Пушкин как бы вдохнул это ощущение из творения своего давнего гениального предшественника, и оно стало его собственным дыханием.

И наконец, Пушкин нашел свои исторические эпохи и свою историческую тему: народ и царь. Эта тема лежит в основе «народной драмы» о царе Борисе и самозванце Дмитрии; она же господствует в произведениях Пушкина о Пугачеве: в романе «Капитанская дочка» и в «Истории Пугачева». Эпохе Петра I Пушкин отдал особенно полную поэтическую дань — в поэмах «Полтава» и «Медный всадник». И Пугачев и Петр уже независимы от Карамзина.

Исключительный интерес к проблеме «народ и царь» определяется, конечно, тем, что тот же самый вопрос был поставлен историей в порядке «текущего дня», это была тема «сего времени». Пушкин не уходил в историю как в тихий затон. Его волновали самые важные и самые злободневные вопросы, долженствовавшие определить судьбы родины. Вот в каком смысле поэт сочетал «старое» с «новым» и, говоря о временах минувших, пел, в сущности, песни — именно «по былинам сего времени».

* * *

Когда Пушкин писал «Руслана и Людмилу», он непрерывно общался с Жуковским, который в ту пору, как мы уже знаем, занимался своим замечательным переводом «Слова». Конечно, между поэтами бывали оживленнейшие разговоры на темы «Слова». Этим, возможно, и объясняется обилие отдельных мест в поэме Пушкина, напоминающих собою различные черты древней поэмы.

«Полтава» писалась Пушкиным уже много спустя после «Руслана и Людмилы» — в 1828 году, и «текстологические блики» из «Слова» в ней почти отсутствуют. Разве в одной лишь строке: «Как пахарь, битва отдыхает» — мы чувствуем непосредственное отражение образов «Слова». По зато мы ощущаем в «Полтаве» определенную близость поэтических манер у ее автора и у автора древней поэмы. Дадим слово самому Пушкину.

Приведя один из запевов «Слова» («Комони ржуть за Сулою; звонить слава въ Кыеве; трубы трубять въ Новъградъ; стоять стязи въ Путивлъ»), Пушкин в своих заметках «Песнь о полку Игореве» замечает: «Теперь поэт говорит сам от себя, не по вымыслу Бояню, по былинам сего времени. Должно признаться, что это живое и быстрое описание стоит иносказаний соловья старого времени». Вот это-то «живое и быстрое описание», пленявшее Пушкина в «Слове», мы видим и у него самого в «Полтаве».

Возьмем отрывок из «Слова», где дано бегство князя Игоря, и дадим его в подлиннике, лишь разбив на короткие строки,. дабы подчеркнуть стремительный ритм древпего автора (подобных примеров можно было бы привести и еще несколько):

Игорь СПИТЬ,

Игорь бдитъ,

Игорь мыслiю поля мерить

Отъ великаго Дону

До малаго Донца.

Комонь въ полуночи.

Овлуръ

Свисну за рекою;

Белить Князю разумети.

Князю Игорю не быть:

Кликну,

Стукну земля;

Въшуме трава,

Вежи ся Половецкiи

Подвизашася.

Прочтем теперь рядом из Пушкина, но для наглядности напечатаем строки в той же ритмической манере, как мы дали их из «Слова»:

Выходит Петр.

Кто глаза

Сияют. Лик ею

Ужасен.

Движенья быстры.

Оп прекрасен,

Он весь, как божия

Гроза.

Идет.

Ему коня подводят.

Ретив и смирен

Верный конь,

Почуя роковой

Огонь,

Дрожит.

Глазами косо водит

И мчится

В прахе боевом,

Гордясь могущим седоком.

Читатель увидит в этом сопоставлении нечто кат; будто меньшее, чем текстологическая близость, но зато одновременно, пожалуй, и нечто большее: несомненное внутреннее родство самого поэтического мастерства.

Правда, в пушкинских строках мы встречаемся с законченным ямбическим строем. Но этот строй идет в лад с пушкинской характеристикой поэтической манеры автора «Слова» – «живым и быстрым описанием». Эту характеристику Пушкин вполне мог бы отнести и к самому себе.

IV

ЛИРИКА И СКАЗКИ;

БОРИС ГОДУНОВ» И ПРОЗА

Следы «Слова» в лирике Пушкина немногочисленны. Наши наблюдения над лирикой можно начать со стихотворения Пушкина «Городок» (1815):

Когда же на закате

Последний луч зари

Потонет в ярком злате,

И светлые цари

Смеркающейся нощи

Плывут по небесам,

И тихо дремлют рощи,

И шорох по лесам,

Мой гений невидимкой

Летает надо мной...

Слова о «смеркающейся нощи» могут возбудить некоторое недоумение, ибо мы привыкли говорить о «смеркающемся дне», а ночь и без того темна — как ей еще смеркаться? Но постепенно выражение это раскрывается в своеобразном, однако совершенно реальном смысле. Один этот тонко схваченный штрих говорит о том, что перед нами картина медленно наступающей петербургской весенней «белой ночи». II все подтверждает это: тонет последний, закатный луч зари, по часам давно уже наступила ночь, но она все еще светла и лишь постепенно, понемногу «собирает свои мрак» – «смеркается». В самом конце приведенного нами отрывка молодой поэт говорит о поэтическом гении, летающем над ним в этот час.

При чем же, однако, здесь «Слово»? А в «Слове» мы находим сжатое описание такой же весенней ночи в степи: «Длъго ночь мркнетъ, заря свътъ запала». (После слова «длъго» мы убрали точку, явно ошибочно поставленную здесь.) Тут мы видим и это же самое своеобразнейшее выражение о меркнущей, или смеркающейся, ночи, и о заре, которая наконец-то гасит свой свет.

Нужно сказать, что это место из «Слова» также нелегко открывает свой внутренний смысл. Выражение «ночь долго меркнет» заставляло порой думать, что она долго длится, то есть долго удерживает свой мрак, и тогда заря казалась зарею утренней, которая задерживала свой свет. Теперь мы видим полную аналогию с картиною пушкинской весенней ночи, и оба эти поэтических изображения проясняют одно другое.

Так у Пушкина собственные восприятия «белой ночи» поэтически сливаются с оставшимся в нем восприятием такой же (хотя и не северной!) ночи из «Слова». Можно даже предположить, что именно это выражение «ночь меркнет» заставило юного поэта задуматься над его действительным смыслом и, как видим, очень удачно его отгадать!

Это место в «Слове» так реалистически правдиво и в то же время так интимно дано, что кажется почти дневниковой записью, сделанною поэтом-воином на привале. И в эту весеннюю ночь, верно, уже зарождалась в нем ритмика будущей его поэмы. У Пушкина, как мы видели, есть подобное же признание:

Наши рекомендации