Как я могу сказать, что думаю, не услышав того, что собираюсь сказать? 5 страница

Ибо, несмотря на всю мою отличность от других, что бы она собой ни представляла, я никогда не был всего только остро чувствующим сторонним наблюдателем, отвергнутым евреем, непотребным пидором или отстраненным интеллектуалом – всем тем, чем мне нравилось себя воображать. Я никогда не был настолько интеллектуальным, как полагал, настолько смелым в моем неприятии общепринятого, настолько отчужденным от всех в моей сексуальности, настолько погруженным во внутреннюю жизнь искусства и разума. Я с готовностью и жадностью впитывал уроки Э. М. Форстера. Я собирал его первые издания с такой же алчностью, с какой собираю издания Нормана Дугласа. Стоит процитировать здесь почти полностью один его знаменитый пассаж, который словно парит над всеми прочими. Он взят из «Замечаний об английском характере», первого эссе его сборника 1936 года, «Абинджерская жатва», в котором также прослеживаются темы Роджера Фрая и Фербенка. В «Первом замечании» речь идет о том, что английский характер определяется по преимуществу средним классом; после краткого исторического обоснования этого утверждения Форстер говорит следующее:

Основательность, осмотрительность, целостность, распорядительность. Отсутствие воображения, ханжество. Эти качества характеризуют средний класс любой страны, однако в Англии они являются и характеристиками национальными, поскольку лишь в ней средний класс пребывает у власти вот уже сто пятьдесят лет. Наполеон назвал нас, в свойственной ему грубоватой манере, «нацией лавочников». Мы предпочитаем называть себя «великой торговой нацией» – звучит почтеннее, однако оба названия сводятся к одному и тому же.

«Второе замечание» содержит знаменитое выражение – «неразвитое сердце».

Второе замечание».

Точно так же, как сердце Англии – это средний класс, сердце среднего класса – это система закрытых школ… С каким совершенством выражает она его характер – намного лучше, скажем, чем университеты, в которые уже проникли всякого рода общественные и духовные сложности. Эта система с ее пансионами, обязательными занятиями спортом, старостами и порками, с настойчивым требованием хорошей формы и esprit de corps [126]порождает тип людей, влияние которых не идет ни в какое сравнение с их числом…

Они [выпускники закрытых школ] выходят в мир, который вовсе не состоит только из тех, кто закончил такие же школы, он даже из одних только англосаксов не состоит, – он состоит из людей пестрых, словно пески морские; в мир, о богатстве и тонкостях которого они никакого представления не имеют. Они выходят в него с хорошо развитыми телами, сносно развитыми умами и неразвитыми сердцами… С неразвитыми, не холодными. Различие существенное…

Когда-то давным-давно (это подлинная история) я отправился отдыхать на Континент с моим другом из Индии. Мы замечательно провели время, оба сожалели о том, что неделя пролетела так быстро, однако при расставании повели себя совершенно по-разному. Его охватило отчаяние… А я не понимал, почему он так расстраивается по пустякам… «Встряхнись, – говорил я. – Ну давай, встряхнись». Встряхиваться он не пожелал, и я оставил его погруженным в настроение самое мрачное.

Завершение этой истории представляется мне еще более поучительным. Когда через месяц мы с ним встретились снова, произошедший между нами разговор пролил значительный свет на английский характер. Я стал журить моего друга. Я говорил ему, что нехорошо испытывать и выставлять напоказ столь много эмоций по поводу столь пустяковому, что это поведение несоразмерное. Слово «несоразмерное» привело его в ярость. «Как? – воскликнул он. – Ты отмеряешь свои чувства, точно картофелины?» Сравнение с картофелинами мне не понравилось, однако, поразмыслив с секунду, я сказал: «Да, отмеряю; и более того, я считаю, что так поступать и следует. Мелкое событие требует малых эмоций, так же как большое чувство требует события великого. Я стою за соразмерность эмоций. Может быть, это и означает, что я отмериваю их, как картофелины, но оно все же лучше, чем выплескивать их, будто воду из бадьи, на присущий тебе манер». Сравнение с бадьей ему не понравилось. «Если взгляды твои таковы, они разлучают нас навсегда», – воскликнул он и выбежал из комнаты. Однако, сразу же и вернувшись, добавил: «Нет – но все твое отношение к чувствам неверно. Ни с какой соразмерностью чувства не связаны. Важно только одно – их искренность. Меня охватили сильные чувства. Я это показал. А следовало мне их испытывать или нет, это никакого значения не имеет».

Эти слова сильно меня затронули. И все же согласиться с ними я не мог, я сказал, что ценю чувства не меньше, чем он, однако пользуюсь ими иначе; если я стану изливать их по мелким поводам, у меня ничего не останется для больших, и, когда в моей жизни наступит какой-либо кризис, я окажусь банкротом. Отметьте это слово, «банкрот», я выразился как представитель расчетливой нации, неизменно стремящийся расплатиться по всем долгам. А друг мой говорил как человек Востока… ощущающий бесконечность своих ресурсов точно так же, как Джон Буль ощущает их ограниченность.

И вот как заканчивает Форстер:

…Английский характер не полон в одном его качестве, которое особенно раздражает иноземного наблюдателя. У него дурная оболочка, состоящая из самодовольства, черствости, замкнутости. Под оболочкой этой кроется множество эмоций, однако они никогда в дело не пускаются. Там много и мыслительных способностей, но и они зачастую используются лишь для того, чтобы скорее оправдать, чем рассеять предрассудки. При таком оснащении быть популярным англичанин не может. И все-таки повторю: в нем мало порочного и нет подлинной холодности.

Сам я надеюсь и верю, что в следующие двадцать лет [это было написано в 1920-м] мы станем свидетелями огромных перемен, что национальный характер изменится, обратившись в нечто менее уникальное и более привлекательное. Владычество среднего класса понемногу заканчивается. Какие новые элементы привнесет рабочий класс, сказать никто не может, но, во всяком случае, рабочие хотя бы образование получают не в закрытых школах…

Народы должны понять друг друга, и побыстрее; причем без вмешательства со стороны их правительств, поскольку земной шар уменьшается в размерах, и это отдает народы в руки друг друга. Незначительным вкладом в такое понимание и являются эти заметки, посвященные тому, что особенно поражает писателя в английском характере.

Ну и как, стали мы свидетелями «огромных перемен»? Владычество среднего класса закончилось? Хрена лысого оно закончилось. Даже сегодня характер жителя Англии определяется, mutatis mutandis ,[127]характером ее среднего класса (все еще разрастающегося), а характер этого класса определяется характером влиятельных (все еще непропорционально) выпускников закрытых школ. Школы-то, разумеется, переменились, и настолько, что их ученики щеголяют в бейсболках и дорогих кроссовках «Найк», слушают рэп, возвышают в конце каждого предложения голос, имитируя странноватую «австралийскую вопросительную интонацию», заимствованную из телевизионных мыльных опер, и то и дело вставляют в разговор словечки «клево» и «опупеть». Все это несомненно до тошноты и очевидно до краски в лице, однако в основе своей не изменилось ничто. Вряд ли кто-нибудь возьмется всерьез утверждать, будто выпускник английской закрытой школы выходит из нее наделенным ранимостью уроженца южной части Лос-Анджелеса или обликом, душой и характером потомственного сварщика. Тело его, по всем вероятиям, развито теперь еще лучше, мозг развит все так же сносно, а вот сердце остается, как и прежде, неразвитым. Британцы всегда впитывали чужие культурные влияния без ущерба для своего характера. В конце концов, тот же Хамфри Литтлтон[128]и представители его поколения 1930-х слушали в Итоне черный джаз и, вероятно, использовали в качестве обращения слова «киска» и «старик». В наши дни мы произносим «полный улёт» и «типа того, что…», однако на нашей англичанистости это никак не сказывается. Plus ça change… [129]

Стоит отметить, я полагаю, что упоминаемый в «Замечаниях» индийский «друг» Форстера был, конечно, его любовником; стоит отметить и то, что представления Форстера об английском характере были связаны не только со средним классом, но также исключительно с мужским полом .

Так случилось, что первое издание «Абинджерской жатвы», которым я располагаю, принадлежало прежде историку Р. У. Кеттон-Кремеру, который вложил в эту книгу давнюю, вырезанную из «Санди таймс», номер от 22 марта 1936-го, рецензию на «Жатву», написанную выдающимся критиком Десмондом Маккарти, – в те дни и вправду существовало такое явление, как «выдающийся критик».

Маккарти с великой проницательностью и изяществом отмечает следующий тонкий момент:

Его [Форстера] странное сочетание качеств намного чаще встречается в женщинах, чем в мужчинах; и если бы меня не удерживала боязнь быть не понятым теми, кто считает интеллект мужской специальностью, я добавил бы, что его позиция… и как критика, и как творца, отзывается скорее женщиной, чем мужчиной… Нелепости и трагедии, похоже, говорит он, суть следствия неспособности связать воедино познанное на собственном опыте – неспособности к установлению связей. Таков «посыл» мистера Форстера. Ну так вот, подход мужчины к жизни состоит, по существу своему, в том, чтобы управляться с разными ее обстоятельствами по отдельности. Мужчина говорит себе: вот мой дом и моя частная жизнь, состоящая из личных отношений; вот мой бизнес, моя работа; а вот моя жизнь как гражданина страны. И применительно к каждому «отделу» у него имеются принципы, определяющие то, как надлежит справляться с возникающими в этом отделе ситуациями. Однако принципы, применяемые в каждом отделе, различны. Искусство жить состоит для мужчины в том, чтобы разрывать связи – это упрощает проблемы… Напротив, женщина – объясняется ли это особенностями женского образования или самими основами женской натуры – руководствуется стремлением видеть жизнь скорее как континуум. Отчасти это я и имел в виду, когда сказал, что мистер Форстер и как писатель, и как критик стоит на женских позициях.

Интуитивное, а затем и уверенное знание, что Форстер был в чем-то схож со мной – был Не Таким, Как Другие Мальчики, – позволило мне установить с ним, как с писателем, внутреннюю связь более естественную, чем та, что могла бы образоваться без этого знания. И разумеется, «Замечания об английском характере», а впоследствии «Говардс-Энд» стали для меня в «Аппингеме» священными текстами, наряду с исполненными совершенства «Врагами обетов» и «Теорией перманентного отрочества» Сирила Коннолли:

Это теория, согласно которой опыт, приобретаемый мальчиками в прославленных закрытых школах, опыт их побед и поражений, обладает такой силой, что направляет жизни этих людей, тормозя дальнейшее их развитие. В результате представители правящего класса остаются, по большей части, отроками – мыслящими, как школьники, легко смущающимися, трусоватыми, сентиментальными и в конечном счете гомосексуальными.

Мне сложно было толком понять, как с этим качеством справиться. С одной стороны, я был уверен, что так и родился гомосексуалистом, с другой – мне нравилось думать, что это Школа Кругом Виновата, что я – жертва порочной, растленной системы. Коннолли, как я теперь понимаю, подразумевает гомосексуальность столько же социальную, сколько эротическую, отсюда и его «в конечном счете», – однако выпадали дни, когда я, недовольный моим сексуальным уделом, предпочитал винить в особенностях моей натуры получаемое мной образование. Ихаб Хассан[130]был, как это с ним часто случается, прав на все сто, когда сказал в своем «Антигерое»:

Двойственность буржуазного героя, принадлежащего к обществу, подавляющим влиянием в котором обладает средний класс, проистекает из проблем отчужденности и общности, искренности и имитации, честолюбия и молчаливого согласия… Грустная история антигероя – это не что иное, как история изменения самосознания человека… Это хроника его отступничества… А человек между тем, строя из себя шута, прокладывает свой сентиментальный путь в вечность.

Порою трудно бывает смотреть, как твою уникальную, героическую жизнь столь безжалостным образом раскладывают по полочкам. Выпадали, конечно, дни, когда я готов был со всем согласиться, все одобрить и все подтвердить; однако по мере того, как я, строя из себя шута, прокладывал свой сентиментальный путь в вечность и сражался с проблемами отчужденности и общности, искренности и имитации, честолюбия и молчаливого согласия, меня бросало из крайности в крайность – от мучительных размышлений о том, стою ли я вообще хоть чего-то, к размышлениям о том, стоит ли гроша ломаного хоть что-то, кроме меня.

Простите мне столь обильные заимствования из других авторов, однако напоследок я все же призову себе на защиту Монтеня:

Если я цитирую других, то лишь для того, чтобы лучше выразить свою собственную мысль.

И еще. Если у вас ненароком создалось впечатление, будто я начиная с тринадцати лет проводил все время в библиотеке, читая Сирила Коннолли, Мишеля де Монтеня (сказочного издания его, в переводе носящего сказочное имя М. Э. Скрича, тогда еще не существовало), Э. М. Форстера, Рональда Фербенка и Ихаба Хассана, тогда я просто обязан сказать, что, говоря о них здесь, я сплавлял совсем разные годы, сжимал, если угодно, время.

И чтение это, и попытки соединить или отождествить себя с написанным и прожитым другими начались лишь после того, как произошло великое событие – я влюбился. А до того я в огромных количествах читал «Шерлока Холмса», П. Г. Вудхауса, Талбота Бейнса Рида[131]и Дж. Хенти,[132]Алистера Маклина и Агату Кристи, Бигглза и Бакана, Хэммонда Иннса[133]и Лена Дейтона, Дорнфорда Йейтса[134]и Дороти Сейерс.[135]Более того, я и сейчас их читаю.

Думаю, «Стаутс-Хилл» хотел, чтобы я покинул его как можно скорее. В двенадцать лет я держал экзамен, позволявший получить именную стипендию «Аппингема», – держал, да не выдержал. Однако я подобрался к ней достаточно близко для того, чтобы «Аппингем» порекомендовал мне совершить несколько позже еще одну попытку. Впрочем, «Стаутс-Хилл», как я подозреваю, считал, что С Него Довольно, – мысль о том, что я еще целый год буду путаться у него под ногами, Кроми ничуть не устраивала, и в итоге решено было так: я переберусь в «Аппингем», а уже там буду сдавать вступительный экзамен. И я простился со «Стаутс-Хиллом» – двенадцатилетний, так и не ставший старостой, или, иначе, префектом, не включенный ни в одну из спортивных команд, не получивший вообще никаких отличий, если не считать рекордного числа порок да горстки академических наград.

О чем я говорю? Я завоевал третье место (большой диплом и книга весом в два фунта) в «Национальном художественном конкурсе» Ассоциации независимых приготовительных школ благодаря написанному мной портрету под названием «Незабываемая личность». Неверно прочитав название на одной из баночек с краской, стоявших в классе живописи, – я решил, что на ней написано «Грунтовочная жидкость», – и пытаясь исправить нанесенный моему произведению ущерб, я наложил вокруг глаз на портрете такое количество лака, что он стал более чем отвечать своему названию. Я даже думаю, что судьи того конкурса и по сей день не в состоянии забыть поблескивающих, мерцающих глаз и грозно насупленных бровей, бороды и очков моего персонажа, что он является им в страшных снах подобием покрытого лаком Рольфа Харриса.[136]

Собственно говоря, в «Стаутс-Хилле» существовала еще должность «субпрефекта» – с обязанностями она была сопряжена неопределенными, а привилегии давала нулевые. В «Касабланке» это звучит прекрасно – «Выездную визу можно получить в конторе субпрефекта за обычную плату», – однако я думаю, что пост этот был учрежден в школе лишь для того, чтобы предоставить безнадежным недотепам вроде меня возможность вписать хоть что-то в выпускную характеристику, с которой им потом жить да жить. Думаю, я вправе также отметить, что был «3-м забивающим» – роль, которую я исполнял один или два раза, но только во внутренних матчах: выпустить меня на игру с другими школами никому бы и во сне не привиделось.

Итак, я, не то чтобы исключенный из школы, проведя дома каникулы, в середине которых мне исполнилось тринадцать, в сентябре 1970-го появился в «Аппингеме». Роджер уже год как учился там, с обычным его добродушием приготовляясь к новой встрече со своим хлопотным братаном. В те летние каникулы мы с ним оставались неразлучными, о чем в школе нечего было и думать. Мы поругивались, конечно, как это заведено у братьев (помню, при одной нашей ссоре я запустил в него дротиком; всплывающий время от времени в памяти вид этого дротика, торчащего у него из колена, и сейчас нагоняет на меня тошноту), но это случалось редко, и, оглядываясь назад, я только дивлюсь тому, какое количество творческих сил вложили мы в то лето, проведенное в месте, настолько удаленном от любых городских увеселений. Мы с Роджером попали в ситуацию столь же затруднительную, как та, в которой оказался, застряв в деревне, преподобный Сидни Смит[137]– в письме к другу он говорит, что наилучшим образом его положение описывает фраза «просто-напросто во множестве миль от ближайшего лимона». Сидни Смит – на случай, если он вам не известен, – более чем заслуживает прочтения, ему присуще уникальное сочетание тонкого, сюрреалистического и добродушного остроумия. К примеру, сведя знакомство с Даниэлем Уэбстером,[138]он сказал, что тот произвел на него впечатление «паровой машины в штанах», а во время одного из званых обедов кто-то слышал, как он произнес, обращаясь к соседке по столу: «Мадам, всю свою жизнь я искал человека, который ненавидит мясную подливу так же сильно, как я, – давайте поклянемся в вечной дружбе». Так вот, мы с Роджером оказались не просто во множестве миль от ближайшего лимона, мы оказались во множестве миль от ближайшего кафе, ближайшего кинотеатра, ближайшего магазина игрушек, ближайшего кегельбана и ближайшего приятеля. Вот нам и приходилось довольствоваться друг другом. Правда, к тому времени у нас уже имелась сестра, Джо, – в лето 1970-го ей было шесть, – обожавшая меня и безоговорочно верившая каждому моему слову. Я самым серьезным образом уверил ее, что умею летать и что, когда ей исполнится семь лет, научу летать и ее. Вскоре после седьмого дня своего рождения она напомнила мне, возвратившемуся домой после первого триместра в «Аппингеме», об этом обещании. Я отвел ее наверх, усадил на подоконник и объявил, что ей нужно лишь спрыгнуть вниз, а все остальное – дело моей магии. Немного поразмыслив, она решила на одни лишь мои слова не полагаться. Рад сказать здесь, что Джо ни разу в жизни – ни словом, ни видом – не дала понять, что недовольна своим братом или разочарована в нем.

Однако для тринадцати-четырнадцатилетних мальчишек девочки шести лет – не более чем игрушки, так что большую часть времени Джо проводила в обществе своей замечательной нянюшки Райзборо, служившей в нашем доме еще при прежних его хозяевах, с самых юных своих годов.

Чтобы не создавать у читателя чрезмерно брайдсхедовской[139]картины моего детства, я, пожалуй, опишу, совсем коротко, жизнь в Норфолке. Дом, в котором я вырос и в котором родители мои живут и поныне, был, безусловно, большим, однако отцу, после того как он отказался от ученой карьеры, обнаружил, что жизнь в основном русле индустрии его не устраивает, и решил создать собственное дело, как раз большой дом и требовался. Еще когда мы жили в Чешэме, он потратил немало дней, колеся по Англии в поисках пригодного для его целей поместья с множеством надворных построек. Я помню наши бесчисленные поездки в огромные, не пользующиеся спросом дома, стоявшие в окружении запущенных парков. Мама одним махом обходила кухни и гостиные, отец же хмурился и качал головой, не удовлетворенный пристройками. А мы с Роджером бродили по огородам, и скучно нам было до изнеможения.

В конце концов один из подчиненных отца, рабочий сахарного завода, обнаружил в крохотной норфолкской деревушке Бутон выставленный на продажу дом. То было импозантное викторианское загородное поместье с огромной конюшней и на удивление нелепым обилием надворных построек, имелся и отдельный коттедж размером с приличный городской дом. Поместье могло также похвастаться необъяснимым числом наружных уборных – их было пять, – великолепным огородом с грядками спаржи, яблоневым садом, теннисным кортом, площадкой для игры в бадминтон, свинарником, выгулом для лошадей, курятниками, зловещими зарослями ревеня и летним домиком. Дело решили размеры и состояние конюшен. В них предстояло разместиться лаборатории отца. В конюшнях хватало места для такого количества токарных станков, осциллографов и прочих гудящих, пищащих и ухающих приборов, каким удовольствовался бы и самый безумный изобретатель.

Да и с прислугой там в ту пору все обстояло хорошо. Миссис Райзборо стряпала и нянчила Джо. В деревне Коустон у нее имелась невестка и подружки, которые мыли в доме полы, прибирались и разжигали зимой камин. Братья Табби садовничали и огородничали, впрочем, со временем их сменил мистер Годфри, который долгие годы ухаживал потом за нашим огородом, потешая меня и брата бесконечным и нескончаемым потоком жалоб на почву, каковую он при всякой морозной погоде именовал «сучарой». Поскольку мистер Годфри был пожилым человеком, потреблявшим каждый день огромные количества сладкого рулета, замерзшая земля и должна была казаться ему сучарой, и мне неприятно теперь вспоминать, как мы с Роджером хихикали, слушая его. Сад и огород при доме были очень и очень не маленькие, самые что ни на есть викторианские, предназначенные для того, чтобы круглый год обеспечивать большой дом овощами и фруктами. В надворных постройках всю зиму сохранялись яблоки, груши и картошка, а миссис Райзборо варила варенье и готовила желе и маринады из созревавших в саду слив, вишен, клубники, малины, тернослива, крыжовника, ежевики, красной и черной смородины. При условии, конечно, что мама не добиралась до них первой. Мама была помешана на кисленьких ягодках и могла обобрать куст крыжовника быстрее, чем пастор раздевает мальчишку-хориста.

Я, как вы знаете, не так чтобы очень стар, однако то время кажется мне принадлежащим к другой жизни – жизни, шедшей в одном ритме со сменой времен года; жизни, остававшейся по сути своей неизменной в течение десятилетий. Все для нее потребное в дом доставлялось: по средам привозили на телеге рыбу (не будучи католиками, мы не видели смысла приберегать ее до пятницы). Смешно, но правда – я действительно не настолько стар, однако в наш дом каждую неделю приезжал рыбник, и лошадь его цокала копытами совсем как Геркулес Степто.[140]Хлеб доставлялся тоже, помнится, три раза в неделю. В среду утром мама звонила в Ричс или Рипхэм и заказывала всяческую бакалею, которую затем привозил в фургончике мистер Нили, приветствовавший меня, как приветствуют все норфолкцы мальчиков, словами: «Здрасьте, молодой человек!» – после чего он трепал меня по щеке. Молоко доставляли из местной маслодельни в навощенных картонных коробках, которым потом была уготована судьба растопки – шипящей, плюющейся и потрескивающей. Поступало оттуда и наижелтейшее, наисладчайшее сливочное масло, каждый брусок которого нес со всех боков следы лопатки, которой его обхлопывали при взвешивании. Мясо же привозилось фургоном из Тадденхэмса или Коустона – в тех краях почему-то считалось, что коустонский мясник лучше рипхэмского. Примерно раз в месяц наезжал угольщик, а раз в неделю у дома останавливалась разъездная библиотека.

Фруктами и овощами (если не считать апельсинов, лимонов и бананов) нас оделяли сад и огород.

«Никогда не есть спаржу после “Аскота”[141]» – таково было одно из маминых правил.

Грядки спаржи полагалось засевать в самом конце июня, так что идея эта представлялась разумной. Однако, будучи женщиной не вполне последовательной, мама вечно совершала набеги на них ради замечательных стеблей этого растения, которые очень хорошо смотрелись в букетах. Я помню также, что осенью спарже требовались огромные количества соли. Мистер Годфри (временами ему помогал я) высыпал соль мешок за мешком на высокие грядки, пока они не начинали блестеть и посверкивать, словно их прихватила ранняя изморозь.

Викторианские устроители огорода разделили его на части, использовав для этого ряды гравийных тропок, вдоль которых тянулись прямоугольные зеленые изгороди. «Сучья работка – держать их в порядке», – любил напоминать мне, брату и всем кроликам с галками, какие могли его услышать, бедный мистер Годфри.

Он сожительствовал с некоей миссис Блейк и время от времени просил разрешения забирать из нашего огорода избыток плодов для семейного стола. Однажды настал день, в который он удивил Коустон, обратив ее в порядочную женщину, однако и после заключения брака продолжал именовать супругу «миссис Блейк». Люди Норфолка если и меняются, то медленно. Я хорошо помню эту пожилую чету, жившую в маленьком коттедже с надворной уборной. Они уже много лет как перебрались в новый, построенный муниципалитетом дом со всеми современными удобствами. Но и сегодня, если вы приходите к ним в гости и у кого-то из хозяев возникает желание посетить уборную, они приводят еще не знающих их людей в сильное недоумение, поднимаясь по лестнице со словами: «Мне только в огород заглянуть…»

На дальнем конце огорода стоял красный деревянный свинарник, в те дни, увы, уже не использовавшийся, а за ним располагался конский выгул, на котором мы одно время держали огромное стадо гусей – невыносимо злобных, крикливых и прожорливых, подъедавших все, кроме крапивы, отчего выгул выглядел лысоватым и клочкастым.

Каждый день миссис Райзборо стряпала нам ленч, да так, как теперь умеют стряпать лишь очень немногие. Не думаю, чтобы она хоть раз в жизни заглянула в поваренную книгу, да она вряд ли когда-нибудь и видела таковую – или миксер, или морозильную камеру. Она готовила яичные заварные кремы, яблочные пироги, салаты из ревеня, бифштексы и пудинги из почек, костные мозги с мясным фаршем, цветную капусту и макароны с сыром, самые разные английские пироги, пирожки и плюшки. Роджер любил пироги с патокой, посыпанные сверху кукурузными хлопьями, я любил их без хлопьев, поэтому каждый четверг мы попеременно получали то такой, то этакий. Миссис Райзборо научила меня сооружать в центре пирога розочку, беря на ноготь большого пальца слой сладкого теста, потом нанося еще один под углом в сорок пять градусов к первому и так далее, а затем надсекая их острием ведомого вдоль большого пальца ножа. В августе и сентябре она заготавливала мясной фарш и смеси для рождественских пудингов, занимавшие пять или шесть огромных чаш. В смесь для пудинга входила морковь и макесоновский кремовый портер. Мясной же фарш пропитывался бренди и сохранялся для пирогов, которые пеклись в дальнейшем.

Представления миссис Райзборо о салатах с их порождениями английского огорода – свеклой, редисом, карликовым латуком и кочанной капустой, помидорами и огурцами, смешанными со сваренными вкрутую яйцами и приправленными петрушкой, – сейчас показались бы смешными: какой-нибудь там эруки, цикория, латука кудрявого или листьев кориандра в них и помину не было. Мне ни разу не удалось наесться таким салатом досыта, если, конечно, под рукой у меня имелось достаточно салатного соуса «Хайнц».

Впрочем, кой-какие причудливые идеи она все же исповедовала. К примеру, миссис Райзборо питала твердую уверенность в том, что если добавить к залитому водой латуку кусочек угля, то листья салата станут хрусткими, а время от времени объявляла, что в теле ее накопился избыток крови – надо бы ее носом пустить. С другой стороны, как знать? Насколько мне известно, в некоторых больницах снова пошли в ход пиявки, может, скоро и до банок дело дойдет.

Миссис Райзборо трудилась на кухне, в которой раковина отсутствовала, а водопроводный кран имелся только один, да и тот помещался низко, едва ли в футе над полом. Водопровод к Бутону подведен не был, приходилось каждый день повторять процедуру «подкачки». Колодцев имелось два: один давал жесткую грунтовую воду, которую мы пили, другой был просто цистерной для сбора дождевой воды, используемой при стирке и мытье. Низкий кухонный кран был единственным в доме источником питьевой воды. Гости, особенно лондонцы, приняв ванну, неизменно отмечали мягкость нашей воды, но большинство их дивилось, как нам хватает сил ежедневно возиться с дурацким насосом и почему зимой вода внутри дома всегда холодней, чем снаружи.

Насосная была оборудована электрическим мотором, – не хочется, чтобы в вашем воображении нарисовалась картина, на которой мы с Роджером корячимся, точно средневековые прихожане, посреди поросшей зеленой травкой деревенской площади. Мотор приводил в движение огромные колеса, от которых тянулись широкие ремни, громко хлопавшие при работе. Когда мы только переехали в Бутон, к нам заглянул инспектор службы здравоохранения, забравший образец воды для анализа (на дне цистерны кишмя кишели красные нематоды). Несколько месяцев спустя мы получили сообщение, что пить эту воду можно , но только не детям, еще не прожившим своего первого года. Поскольку Джо ничего другого все эти месяцы не пила, было решено махнуть на эти глупости рукой.

Дом оставался нетронутым со времени его постройки, помещения и удобства его были (да и теперь еще остаются) викторианскими: кухню окружали кладовки обычные, кладовки для дичи, моечные, наружные моечные плюс нечто, именовавшееся сервизной буфетной. Обшитые деревом уборные отличались огромностью размеров – на цепочках их унитазов значилось слово «тяни», а умывальные тазы крепились на вертлюгах и опустошались простым переворотом. Глажка осуществлялась с помощью гигантского электрического бельевого пресса, все рычаги которого были украшены бакелитовыми шишечками. На стене тыльного коридора висел большой ящик из тех, что производила в Норидже компания «Манн Эгертон», – пока она не решила, что наживет больше денег, продавая «роллс-ройсы», – из ящика этого выскакивала жестяная звездочка, показывавшая, в какой из комнат дома нажата кнопка звонка для вызова слуг, а рядом с ящиком свисал толстый, синий с красным, колокольный шнур, который полагалось дергать, вызывая нас, детей, из сада – к обеду, к ужину или на предмет выволочки.

Наши рекомендации