Смерть а. и. чехова и его посмертная жизнь 2 страница

Мой гений невидимкой

Летает надо мной...

Цитату из «Городка» можно было бы продолжить:

Сливаю голос свой

С пастушьею волынкой.

Это значит: пришло уже утро. Так же и в «Слове» — пришедшее наконец утро дано пробудившимся звуками галочьего говора.

Другие отзвуки «Слова» в лирике Пушкина сказываются преимущественно тогда, когда дело касается военной тематики или «седой старины». Об одном таком раннем стихотворении Пушкина — «Кольна» — мы уже упоминали. Но, даже говоря о будущем, Пушкин порою отталкивается от далекого прошлого.

Мечтая о «вечном мире», о котором позже он будет вести такие жаркие прения в Кишиневе, в доме генерала А. Ф. Орлова, Пушкин еще в 1815 году рисовал ото желанное будущее такими образами:

И придут времена спокойствия златые.

Покроет шлемы ржа, и стрелы каленые,

В колчанах скрытые, забудут свой полет;

Счастливый селянин, не знай бурных бед,

По нивам повлечет плуг, миром изощренный...

Здесь мы опять встречаем древние названия воинских доспехов, и картина счастливого пахаря прямо противопоставлена образам «Слова», когда пахари на Русской земле редко перекликались и земля лежала заброшенная.

В том же 1815 году, в стихотворении «Сраженный рыцарь», Пушкин так описывает поле древнего боя:

Чугунные латы на холме лежат.

Копье раздробленно, в перчатке булат,

И щит под шеломом заржавым;

Вонзилися шпоры в увлаженный мох —

Лежат неподвижно, и месяца рог

Над ними в блистаньи кровавом.

Здесь особенно интересно дан месяц: кровавый, блистающий рог! Откуда это? В «Слове» есть одно «темное» место, возбуждающее самые различные толкования: «...смагу мычучи въ пламянь розь». А между тем это непонятное место очень проясняется, если считать его перенесением затмения (остерегавшего Игоря от похода) на общее «затмение» Русской земли в результате разгрома русских сил.

В самом деле, по мере того как печальные и жалостные вести и восклицания «поскочили» по Русской земле, набегая волнами, настала эта печаль и тоска, эта тьма, в которой горело видение месяца с объятыми пламенем рогами. Пушкин говорит еще ярче:

...месяца рог

Над ними в блистаньи кровавом.

Правда, само собою напрашивается возражение: при чем же, мол, здесь месяц, когда речь идет о солнечном затмении? А дело в том, что Пушкин уже и в ту раннюю пору, по-видимому, знал не одно только «Слово», но также и летописи, относящиеся к походу Игоря на половцев. И что это было именно так, мы увидим и в дальнейшем, когда будем говорить о пушкинской прозе.

В самом «Слове» сравнения солнца во время затмения с серпом месяца нет, но уже в Киевской летописи есть это краткое сопоставление: «...и видъ солнце стояще яко мъсяць». Полный же образ, ведущий непосредственно к приведенному нами месту из «Слова», мы находим в Суздальской летописи, вошедшей в Лаврентьевский список: «...и въ солнци учинися яко мъсяць, изъ рогъ его яко угль жаровъ изхожаше...»

Но особенно ярко сказывается дыхание «Слова» в стихах 1831 года, посвященных Бородинской битве и нами однажды уже упоминавшихся,— тех самых, где мы находим эту знаменитую формулу, характеризующую Бородино: «И равен был неравный спор».

Цитату эту из Пушкина приводил еще в 1844 году исследователь «Слова» Дмитрий Дубенский:

И что ж? свой бедственный побег,

Кичась, они забыли ныне;

Забыли русский штык и снег,

Погребший славу их в пустыне.

Знакомый пир их манит вновь —

Хмельна для них слаеянов кровъ;

Но тяжко будет им похмелье;

Но долог будет сон гостей

На тесном хладном новоселье,

Под злаком северных полей!

Здесь образ «пира» продлен в соответствии со «Словом», с той только разницей, что там русские воины «сами полегоша за землю Рускую», а Пушкин обещает долгий смертный сон непрошеным «гостям» «на хладном новоселье» — в наших суровых северных полях. Неожиданный эпитет «тесное» новоселье в одном слове передает, как это часто бывает у Пушкина, целую картину!

Совершенно особняком стоит упоминание о Бояне, которое, конечно, отмечается пушкинистами в отрывке 1826 года «Как счастлив я, когда могу покинуть...».

В этом стихотворении оно возникает после образа женщины, подымающейся с речного дна и заставляющей вспомнить и будущую пушкинскую «Русалку», и будущую «молодую красавицу Елицу», утопившуюся в реке Мораве («Яныш Королевич» из «Песен западных славян»). Чего стоит здесь такое одно выражение:

О, скоро ли она со дна речного

Подымется как рыбка золотая?

И все же вряд ли можно считать эти строки наброском будущей «Русалки». Сюжетно здесь почти ничего не намечено, а самый образ и все внешние черты его и краски взяты из природы, окружавшей Пушкина в ту пору: это осенние прохладные волны при свете луны...

Трудно сказать, как развил бы далее поэт черты женского образа из названного нами отрывка, который писался в Михайловском, куда Пушкин совсем ненадолго приехал после Москвы. Одно только ясно, что сам он воспринимал его чрезвычайно поэтически — настолько, что с равным правом можно считать его и каким-то реальным воспоминанием, и в то же время как бы одним из образов пушкинской Музы. В пользу этого последнего толкования говорит очень многое, и прежде всего хотя бы то, что у ног этой женщины волны «ласкаются, сливаясь и журча»: невольно вспоминается другая строка Пушкина — о том, как его «стихи бегут, сливаясь и журча».

О том же говорят и следующие две строки:

Ее глаза то меркнут, то блистают,

Как на небе мерцающие звезды.

Это, несомненно, характеристика все той же стихии поэзии, это как ритм стиха, который и сам, сменяя движение краткою паузой, «то меркнет, то блистает», создавая живую музыку поэзии.

Быть может, именно отсюда, из этого образа Музы, возникли и те заключительные четыре строки стихотворения, которые нас непосредственно здесь интересуют:

А речь ее... Какие звуки могут

Сравниться с ней — младенца первый лепет,

Журчанье вод, иль майской шум небес,

Иль звонкие Бояна Славья гусли.

Нам знаком уже этот «звонких гуслей беглый звук» по «Руслану и Людмиле». Только здесь древний певец именуется точнее: не Баян, а — но «Слову» — Бонн, и знаменитое прозвище «Славий» — соловей — взято из «Слова» же. Что же ставит поэт в один ряд с гуслями Бонна — Соловья? Что напоминает Пушкину эта древняя (а следовательно, молодая, ранняя) наша поэзия? Она и напоминает «младенца первый лепет»: первый лепет русской поэзии, а «журчанье вод иль майской шум небес» невольно заставляет вспомнить о весеннем — в апреле и мае — походе Игоря, когда птицы, также между собою переговариваясь, летели на север.

Мы чувствуем, как все эти сравненья: первый лепет младенца, весеннее журчанье вод, майский шум небес — как они необыкновенно гармонируют друг с другом, неся в себе большую чистоту, прозрачность, самую раннюю, младенческую юность: поэтическое звучание ранней весны. — природы и человека. Все они, хотя и с разными оттенками, говорят об одном и том же.

Поэт осторожно и бережно кладет рядом, один за другим, возникающие в нем образы и вдруг, па первый взгляд совсем неожиданно, прибавляет к первым трем сравнениям это четвертое: «Иль звонкие Бояна Славья гусли». Однако, принимая во внимание этот ровный ряд образов-сравнений, из которых одно как бы отражает в себе другое, а все они в совокупности дают характеристику одной и той же речи — именно речи Музы, не приходится сомневаться в том, что и последнее это сравнение дано в той же самой тональности: юности и чистоты.

Таким образом, четыре эти строки, давая то, что они непосредственно дают,— характеристику «речи» женского образа, возникшего из струящейся под луною воды,— вместе с тем неожиданно раскрывают нам и нечто большее: они для нас раскрывают, как Пушкин воспринимал и характеризовал для себя древние истоки нашей — в те давние века действительно юной — поэзии.

Так возникла эта, непроизвольно родившаяся в минуту лирического волнения своеобразная «критическая статья» в четырех поэтических строках.

Это, конечно, неожиданно, что стихотворение, перед началом которого в рукописи стоят инициалы Е. W. (Елизавета Воронцова), кончается поэтической характеристикой «Слова», но гений Пушкина знал такие своевольные повороты, какие мы, откровенно и честно говоря, не в силах и разгадать: построить здесь какую-либо правдоподобную гипотезу может разве лишь романист, но не исследователь.

Единственно, что необходимо отметить, это то, что образ Музы действительно сливается в этом стихотворении с образом Е. К. Воронцовой. Дело в том, что не только волны «ласкаются, сливаясь и журча», в то время как и в другом стихотворении — «Ночь», писанном в Одессе, также осенью три года тому назад, есть прямо соответствующие этим строки, которые мы уже приводили, но и другая строка, также нами цитировавшаяся: «Ее глаза то меркнут, то блистают», имеет параллель в том же одесском стихотворении: «Во тьме твои глаза блистают предо мною». Указанный несомненный параллелизм открывает нам, что и стихи «Ночь» также, несомненно, посвящены Е. К. Воронцовой.

Мы не останавливаемся на этом вопросе подробней, потому что он выпадает из непосредственной нашей темы, но оговорить его было необходимо, чтобы читатель, которому все вышеизложенное относительно Е. К. Воронцовой легко могло прийти в голову и самому, не заподозрил нас в том, что, говоря о Музе, мы утаиваем другую, реалистическую сторону дела. А кроме того, на этом примере, которого нельзя было обойти, мы еще и еще раз убеждаемся в замечательной черте пушкинского гения: как бы ни могло показаться отвлеченным какое-либо его стихотворение, это всегда не плод «чистого умозрения», а имеет начальным истоком своим реальную жизнь, реальное чувство.

Итак, прежде чем перейти к другим стихотворениям, мы не можем не подчеркнуть еще раз, что своеобразнейшие последние строки этого стихотворения имеют прямую связь с самою стихией поэзии «Слова» и дают нам- образ поэтического ее восприятия самим Пушкиным.

Мы упоминали уже о «Яныше Королевиче» из «Песен западных славян». Отметим и там хотя и краткий, но весьма выразительный штрих, заставляющий пас вспомнить о «Слове». Рассказывая королевичу о потонувшей Елице, дочка ее Водяница так говорит о своей матери:

Мать моя царица водяная:

Она властвует над всеми реками;

Над реками и над озерами;

Лишь не властвует она сипим морем.

Синим морем властвует Див-Рыба.

Откуда же взял Пушкин образ Див-Рыбы? По этому поводу невольно приходит на ум «словено-российский лексикон» ученого-монаха первых десятилетий XVII века Павмы Берынды. У него сирена названа «дивъ морский, до пояса станъ панянский (то есть девичий), а далее рибъй (то есть рыбий)». В библиотеке Пушкина этой книги не значится, но он мог видеть ее у кого-либо из своих друзей — литературоведов.

Как не узнать этого «Дива», который в «Слове» был птицей, а здесь еще и рыбой прикинулся! И здесь, уж конечно, это не «дикая», а «дивная», диковинная Рыба.

В стихах Пушкина есть места, не связанные непосредственно со «Словом», но родственные ему — в том смысле, что они говорят о пристальном внимании Пушкина к древним судьбам России, определявшимся ее борьбою с кочевниками. Так, в «Езерском» (1832) мы находим, при описании его предков, не только ссылку на «Софийский хронограф», но и картину двух сражений русских с татарами — картину хотя и самую краткую, но весьма яркую, — рокового поражения русских при реке Калке и славной победы русских над татарами между Непрядвою и Доном.

Вот эти замечательные строки:

….................................... При Калке

Один из них был схвачен в свалке,

А там раздавлен, как комар,

Задами тяжкими татар;

За то со славой, хоть с уроном,

Другой Езерский, Елизар,

Упился кровию татар

Между Непрядвою и Допом,

Ударя с тыла в кучу их

С дружиной суздальцев своих.

Так умел Пушкин, как никто, претворить даже «мертвую воду» родословной в «живую воду» истории.

* * *

Говоря о пушкинских сказках, приходиться сказать, что только в одной из них, а именно в «Сказке о мертвой царевне и о семи богатырях», есть весьма значительная параллель со «Словом», а именно — в разговоре королевича Елисея со «стихиями»: Солнцем, Месяцем и Ветром. Этот разговор очень живо напоминает мольбы и просьбы Ярославны, обращенные также к Ветру, Днепру и Солнцу.

Мы не приводим в этом случае цитат ни из «Слова», ни из Пушкина, потому что они слишком известны. Обратим лишь внимание на то, что Пушкин разрешил самим стихиям вступить в разговор со смертными, а Ветер даже помог королевичу Елисею отыскать царевну.

Высказывалось предположение о том, что это обращение было взято Пушкиным из какого-то варианта гриммовских сказок. На самом же деле несомненно, что попало оно к Пушкину из «Слова о полку Игореве», куда, в свою очередь, вероятно, вошло непосредственно из народного творчества. Эту возможность тем более можно считать вероятной, что (как недавно указано И. Д. Тиуновым) в «Причитаниях Северного края» Е. В. Барсова приведена народная песня, весьма близко напоминающая плач Ярославны, с обращением к ветру, солнцу и реке. Все обращение полно забот об ушедшем «ладе». Мы слышим, как кукует «кукушка горе-горькая», но оказывается, что это

Не кукушка кукует горе-горькая,

Горюет то твоя да молода жена...

В данном случае трудно предположить, что сама эта песня создалась под влиянием «Слова», после его выхода в свет. Скорее другое: в нашем Северном крае где-то был (а может быть, сохранился и поныне) свой древний список «Слова»...

Надо сказать, что разговор «по душам» со стихиями — вообще очень в духе славянского народного творчества. Вспомним хотя бы прелестные майковские стихи:

В няньки я тебе взяла Ветер, Солнце и Орла.

* * *

Переходя к «Борису Годунову», мы прежде всего должны остановиться на посвящении этого произведения, сделанном Пушкиным после смерти Карамзина. Вот оно: «Драгоценной для Россиян памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением и благодарностью посвящает Александр Пушкин».

Припомним соответствующее место из послания Пушкина «Жуковскому» 1818 года, где как будто бы имеется полная параллель этому посвящению, вплоть до того, что и там и здесь говорится о благодарности поэта Карамзину. Однако, как мы уже видели это в случае с Жуковским, «благодарность» поэта историку не имела в виду вдохновения при чтении «Истории Государства Российского». Посвящение же Пушкина и его благодарность в «Борисе Годунове», напротив того, имеют прямую связь с историческими трудами Н. М. Карамзина. Эту оговорку необходимо сделать, дабы у внимательного читателя Пушкина не могло по этому поводу возникнуть какого-либо недоразумения.

Непосредственно вспомнить «Слово» при чтении «Бориса Годунова» можно разве лишь при указании Пушкиным места и времени одного из сражений: «Равнина близ Новгорода-Северского (1604 года, 21-го декабря)». Это место княжения Игоря Святославича, откуда он и вышел в поход на половцев.

По чисто поэтическому построению «Слово» напоминают следующие строки из обращения Марины к Самозванцу:

Час от часу опасность и труды

Становятся опасней и труднее.

Уж носятся сомнительные слухи,

Уж новизна сменяет новизну...

А в «Слове»: «Уже бо, братiе, не веселая година въстала, уже пустыни силу прикрыла». Или из обращения бояр к великому князю Святославу: «Уже Княже туга умь полонила» — «Уже соколома крильца припъшали поганыхъ саблями». А дальше они говорят еще и так: «Уже снесеся хула на хвалу; уже тресну нужда на волю; уже връжеса дивь на землю».

Общее чувство нарастающего неблагополучия, возникающее от повторения слов: «уж, уж» — «уже, уже»,— дает ощущение непроизвольной близости пушкинского текста с текстом «Слова».

Мы вовсе не утверждаем того, что «Слово о полку Игореве» могло иметь какое-то влияние на Марину Мнишек (подобное замечание однажды было нам сделано). Мы говорим о непроизвольном воздействии чисто синтаксического построения «Слова» на самого Пушкина. То обстоятельство, что Марина Мнишек была «полячкой», не могло смущать поэта, прибегавшего позже к помощи многих других славянских языков в своей работе по углубленному осмыслению древней поэмы.

Необходимо сделать еще одну оговорку, о том, что приведенные нами соображения не являются соображениями формалистического порядка. Подобные родственные параллели совершенно непроизвольно возникают при поэтическом творчестве. Живое поэтическое восприятие образа, манеры выражения, самое звучание какого-нибудь поэтического места — все это остается жить и обнаруживает себя при каких-либо новых, поэтически родственных обстоятельствах.

Подобные явления в области поэзии еще не стали предметом настоящих научно-поэтических исследований, а между тем имеется весьма богатый материал для такого рода изучения; стоит указать на Лермонтова по отношению к Пушкину, на самого Пушкина по отношению к своим предшественникам и многое другое. Более того, как это ни странно звучит, Пушкин вовсе не редко как бы «заимствовал» — у самого себя!

И вообще, нам кажется, было бы важно установить, что при сопоставлении творчества каких-либо авторов имеют значение не одни только логические совпадения тех или иных текстов, но и собственное, чисто поэтическое восприятие особенностей авторской манеры. Подобный способ помогает читателю (равно как и исследователю) проникнуть в самую суть высказываний поэта. Причем способ этот не представляется, на наш взгляд, противоречащим любому другому «научно-законному» способу. Вспомним, как Белинский говорил о родственности пейзажа у Державина и у Пушкина, оговариваясь, что никакого «доказательства» этому своему утверждению он привести не может!

В раздумьях о «Слове» в связи с «Борисом Годуновым» прежде всего возникает, конечно, образ Пимена.

Пимен у Пушкина — это образ летописца. Когда заговорят о Пимене, то сразу же приводят его наставления чернецу Григорию:

Тебе свой труд передаю. В часы,

Свободные от подвигов духовных,

Описывай, не мудрствуя лукаво,

Все то, чему свидетель в жизни будешь:

Войну и мир, управу государей,

Угодников святые чудеса,

Пророчества и знаменья небесны...

Это — наказ Пимена. Но таков ли он сам? Обладает ли он этим желанным бесстрастием?

Прежде чем ответить на этот вопрос, невольно хочется отметить в наказе Пимена бросающиеся в глаза слова о том, что надо описывать «войну и мир». Да ведь это название будущей эпопеи Л. Н. Толстого!

Но каков же «труд» самого летописца, который Пимен завещает Григорию? Если внимательно вникнуть в характер этого «усердного» и одновременно «безымянного» труда, то окажется, что и труд этот, и сам автор далеко не так спокойны и бесстрастны, как это может показаться с первого взгляда. И если Григорий полагает, что Пимен

Спокойно зрит на правых и виновных,

Добру и злу внимая равнодушно,

Не ведая ни жалости, ни гнева,—

то летописец, как бы в ответ, признается, что и ему не чужды мирские соблазны, и ежели он не успокоит себя долгою молитвой, то

Мой старый сон не тих и не безгрешен;

Мне чудятся то шумные пиры,

То ратный стан, то схватки боевые,

Безумные потехи юных лет.

Естественно предположить отсюда, что и сами писания Пимена должны таить в себе жар минувшей жизни. И это предположение полностью оправдывается в той же самой сцене: «Ночь. Келья в Пудовом монастыре». Вызванный Григорием на откровенность, Пимен дает яркую, живую и страстную картину убийства царевича Димитрия. Эта речь его бесконечно далека от бесстрастного летописного стиля. Сам образ Пимена на наших глазах как бы преображается; мы слышим его поэтически-взволнованную речь. Самые

чувства этого старца, поэта-импровизатора, волнуются, подобно прошлым событиям, как «море-океан». Ничто не умерло, ничто не отошло в прошлое, и вовсе неверно, что «немного лиц мне память сохранила». Все действующие герои налицо — и кормилица, и предательница мамка, и Иуда-Битяговский. И вот уже пе отдельные лица предстоят перед нами, а творящий свой суд народ, п наконец произносится зловещее имя Бориса!

Но перерастает ли здесь образ летописца в образ поэта, который пост «по былинам сего времени»?

...Недаром многих лет

Свидетелем господь меня поставил

И книжному искусству вразумил...

Мало того. Пимен не только свидетель, но и участник давно прошедших событий. Юность его протекла весьма бурн-о. А Григорий еще и уточняет его прошлое: «Ты воевал под башнями Казани». А это — поход на татар, то есть все на тех же кочевников востока!

Так, изображая «книжника» Пимена, Пушкин дает образ, весьма близкий все к тому же «безвестному», к которому он летел своею юношеской «отважною мечтой». Таковым и останется в потомстве Пимен, завершивший свой «безымянный» труд.

Когда-нибудь монах трудолюбивый

Найдет мой труд усердный, безымянный,

Засветит он, как я, свою лампаду —

И, пыль веков от хартий отряхнув,

Правдивые сказанья перепишет,

Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу...

Такова как раз была и судьба «Слова», хорошо известная Пушкину. Автор его пе был, конечно, монахом, по рукопись, открытая А. И. Мусиным-Пушкиным, была работой именно какого-нибудь трудолюбивого монаха, который переписал правдивые сказания, предварительно «отряхнув пыль веков». Так дошло до потомков и «Слово», история которого исчисляется не годами, а именно веками.

* * *

В пушкинской прозе «Слово» непосредственно почти не отразилось. Известно лишь выражение «свычаи и обычаи», которое целиком перенесено из древней поэмы в «Капитанскую дочку». Однако интересно отметить еще одно место — из «Истории села Горюхина», приведенное в самом конце этой замечательной «новости». Вот эта последняя фраза, характеризующая полный упадок крестьянства:

«Половина мужиков была на пашне, а другая служила в батраках; ребятишки пошли по миру — и день храмового праздника сделался, но выражению летописца, не днем радости и ликования, но годовщиною печали и поминания горестного».

А вот подлинная цитата из летописи, на которую как бы ссылается Пушкин: «И тако, во день святаго воскресения, наведе на ня господь гнъвъ свой: въ радости мьсто наведе на ны плачь, и во веселье мъсто желю (печаль), на ръцъ Каялы».

Вряд ли у Пушкина были с собою в Болдине, куда он уехал лишь ненадолго, чтобы перед женитьбой привести в порядок свои хозяйственные дела,— вряд ли у него были там летописи. Приведенное место, надо думать, просто сохранилось в памяти поэта, и в этом отношении чрезвычайно интересна та близость, а с другой стороны, и то своеобразие, с которыми Пушкин передает в «Истории села Горюхина» это выражение из Киевской летописи.

Кроме того, для нас очень важно отметить, что Пушкин блестяще знал не только само «Слово», но и летописи, рассказывающие о походе Игоря Святославича на половцев. Это показывает уже на углубленное, внимательное вглядывание Пушкина в древнюю поэму и — более того — сближение ее с летописями.

Интересно остановиться также на одном выражении Пушкина —из «Путешествия в Арзрум», предпослав ему предварительно небольшую выписку из той же Ипатьевской летописи о походе Игоря Святославича: «Свътающи же суббогъ, пачаша выступати полциполовецкий, акъ боровъ; изумъшася князи рускии, кому и хъ которому поъхати, бысть бо ихъ бещисленое множество».

Выражение «ак борове» обычно понимается так, что половцы начали наступать — «как лес», или «как бор», «как лес копий». Таковы ученые переводы зтого выражения. Но вот в «Материалах для терминологического словаря Древней России», изданных Академией наук СССР (1937), мы имеем следующую справку: «боров — ср. свинья. «И поидоша полкы половецкие яко борове». Смотрим слово свинья: «Свинья — порядок боевого построения. «И прошибошася свиньею сквозе полкъ».

Мы привели и это второе определение для того, чтобы читатель видел, как составитель словаря Г. Е. Кочин не только указывает на тот порядок боевого построения, который известен под названием «свиньи», но особо выделяет интересующее нас выражение, полагая, что «борове» — это никак не лес, а просто множественное число от слова «боров».

Таким образом, мнения современных ученых по поводу выражения «ак борове» не совпадают. Но причем же, однако, здесь Пушкин? А вот цитата из его «Путешествия в Арзрум»:

«Мы встретили раненого казака: он сидел, шатаясь, на седле, бледен и окровавлен. Два казака поддерживали его. «Много ли турков?» — спросил Семичев.— «Свинъём валит, ваше благородие»,— отвечал один из них».

Мы не собираемся утверждать, что Пушкин во время своего путешествия в Арзрум, а тем более во время этой своей боевой поездки обдумывал, как бы вернее ему перевести это забавное выражение из летописи. Но несомненно, что, услышав живые и колоритные слова казака: «Свиньём валит», он тотчас же вспомнил выражение «ак борове», которое, конечно, не могло ему не запомниться.

* * *

Говоря об общем взаимоотношении пушкинских произведений и «Слова», можно поставить еще один, весьма важный вопрос, требующий, впрочем, особо внимательно!! разработки. Это изумительный лаконизм, свойственный как «Слову», так и самому Пушкину. Лаконизм Пушкина, присущий ему и в стихах и в прозе, так же как н лаконизм «Слова», особенно замечательны тем, что всегда дают всю полноту картины, образа, мысли и вместо с тем никогда не порождают ни схематизма, ни сухости, которые столь часто бывают присущи лаконизму порочному, то есть произведениям, но согретым изнутри пи истинным чувством, ни горячею мыслью.

Окидывая одним взглядом все наблюдения и сопоставления, приводившиеся нами, мы должны сделать и еще одно замечание общего характера. Оно сводится к тому, что дыхание «Слова» особенно ощутимо у Пушкина в тех местах его поэзии, где с особой силой выражается пушкинский патриотизм. Можно сказать даже так: «Слово» и Радищев — вот два главных спутника на пушкинском творческом пути. При этом характерно, что имя Радищева сопутствует всей революционной тематике Пушкина, а патриотизм «Слова» почти полностью сливается с патриотизмом Пушкина.

Во время Отечественной войны 1812 года, как и в последующие годы, «Слово о полку Игореве» — эта древняя поэма, полная любви к русскому народу и страстной заботы о целости и независимости Русской земли,— воспринималось почти как современная вещь.

Мы видели непосредственное влияние «Слова» и на Жуковского («Певец во стане русских воинов»), и на Пушкина («Воспоминания в Царском Селе»).

Можно далее думать, что в тесном и дружеском общении «учителя» и «ученика» Пушкин, впервые писавший настоящую большую поэму, не только пользовался какими-либо советами старшего друга, но и сам принимал живое участие в переводе «Слова», осуществляемом Жуковским.

В настоящей поэтической дружбе понятия «старший» и «младший» не существуют. Мы уже видели в послании Пушкина к Жуковскому 1818 года, как интимно близок был Пушкин к работе своего старшего товарища. А подобное предположение невольно напрашивается еще и потому, что уж очень этот перевод «Слова» был своеобразен и смел для обычной манеры Жуковского и совсем не напоминал другие его переводы, также имеющие свои достоинства, но совершенно иного порядка.

Тогда, может быть, станет более понятным и то обстоятельство, что рукопись перевода в конце концов попала для окончательной ее обработки к Пушкину. Как известно, сразу же после того, как был найден перевод (писарская копия с пометками Пушкина), его и приписали непосредственно самому Пушкину. Это, конечно, было ошибкой, но какие-то внутренние основания к этому, несомненно, были.

Память о «Слове» и внутреннее общение с ним у Пушкина длились гораздо дольше, чем у Жуковского, и были неизмеримо прочнее. Объясняется это не чем иным, как близостью поэтического восприятия мира у автора «Слова» и у Пушкина.

Отношение одного гениального поэта к другому — «безымянному» или «безвестному», но также гениальному — и определяется в первую очередь этим глубоким внутренним между ними родством.

V

РАБОТА ПУШКИНА НАД «СЛОВОМ»

Пока мы имели дело с вопросом о возможном влиянии «Слова» на произведения Пушкина или о непосредственном родстве поэтики обоих творцов, мы Должны были пристально вглядываться как в особенности их манеры, так и в самый текст. Отсюда порою возникала некоторая скрупулезность исследования; но нам, естественно, хотелось назвать по возможности все то, что, в пределах поставленной задачи, видел наш исследовательский глаз. Наряду с этим, впрочем, мыслимо и другое: быть может, кое-что мы и упустили из виду — никогда нельзя поручиться, что все додумано уже до самого конца.

Но очень важно предупредить читателя о том, что ни в одном случае мы не «подгоняли» цитат с заранее обдуманным намерением во что бы то пи стало доказывать правильность своего построения. Мы всегда исходили из самого поэтического материала и, естественно, из того, как мы сами его воспринимаем.

Так было с текстами «Слова» и с текстами Пушкина, чем-то отзывающимися на «Слово». Но вот мы переходим к вопросу о том, какое же место занимает «Слово» в жизни Пушкина и в его непосредственной работе над ним. И здесь характер нашей собственной работы неминуемо должен значительно измениться. Здесь мы имеем дело уже со многими фактами, хорошо собранными и порою обстоятельно прокомментированными. Их незачем просто повторять, ежели не появится необходимость добавить что-либо такое, что приоткрывало бы самый характер восприятия «Слова» Пушкиным. Что же касается работы поэта непосредственно над этим гениальным памятником древней русской литературы, то свою точку зрения по отношению к этой важной и волнующей теме мы изложим, когда дойдем до заключительного этапа нашей работы.

Наши рекомендации