Потребность в упорядоченном теоретизировании

У современного человека интересным образом сложился искаженный взгляд на самого себя благодаря тому, что он толковал собственную древнейшую историю, отталкиваясь от своих нынешних интересов — производства машин и покорения природы. А затем, в свой черед, он стал оправдывать свои нынешние заботы, называя своего доисторического предшественника животным, изготавливающим орудия и исходя из предположения, что материальные орудия производства господствовали над всей его прочей деятельностью. Пока палеоантропологи рассматривали материальные предметы (главным образом, кости и камни) как единственное научно допустимое свидетельство деятельности древнего человека, ничто не могло изменить этого стереотипа.

Мне же, как исследователю более общих вопросов, придется бросить вызов такому узкому взгляду на вещи. У нас есть здравые основания полагать, что с самого начала мозг человека имел куда более важное значение, чем его руки, и размер мозга отнюдь не зависел от одного только изготовления или применения орудий труда; что обряды, язык и общественный строй, не оставившие после себя никаких материальных следов, — но неизменно присутствуя в любой культуре, — вероятно, являлись важнейшими творениями человека уже с самых ранних стадий его развития; и что первейшей заботой первобытного человека было вовсе не покорение природы или изменение окружающего мира, а овладение собственной чрезмерно развитой и необычайно активной нервной системой и формирование своего человеческого «я», отделившегося от исходного животного «я» изобретением символов — единственных орудий, которые можно было создать, исходя из возможностей лишь собственного тела: сновидений, зрительных образов и звуков.

Чрезмерное внимание, уделяемое производству орудий, явилось результатом нежелания рассматривать какие-либо иные свидетельства, кроме тех, что основаны на материальных находках, а также решения исключить из поля зрения гораздо более важные виды деятельности, которые были присущи всем человеческим группам в любой части мира и в любой из известных периодов. Хотя ни одну из сторон нашей теперешней культуры нельзя, не рискуя впасть в серьезное заблуждение, воспринимать как ключ к прошлому, все-таки наша культура в целом остается живой свидетельницей всего того, что довелось пережить человеку, — неважно, отражено ли это в каких-либо письменных свидетельствах или нет. А само существование уже на заре цивилизации, пять тысячелетий назад — когда орудия труда все еще оставались крайне примитивными, — сложных в грамматическом отношении и чрезвычайно богатых смысловыми оттенками языков наводит на мысль, что у человеческого рода, вероятно, имелись более основательные потребности, нежели просто добыча пропитания, поскольку добывать его можно было бы и прежними способами, как это делали предки человека — гоминиды.

А если так, то что это были за потребности? Эти вопросы еще ждут своего ответа, — вернее, для начала их следует поставить перед собой. Ответить же на них нельзя без желания по-новому взглянуть на имеющиеся свидетельства и применить разумное теоретизирование, подкрепленное тщательно подобранными аналогиями к обширным «белым пятнам» доисторической эпохи существования человека, когда впервые складывался его характер — как создания, уже отличного от простого животного. До сих пор и антропологи, и историки, занимающиеся изучением техники, оберегали себя от теоретических ошибок, допуская как самоочевидное слишком многое — в том числе, собственные предпосылки. И это привело к гораздо более серьезным ошибкам истолкования, нежели те, которых они избегали.

Результатом явилось опирающееся на один-единственный фактор объяснение изначального развития человека, сосредоточенное вокруг каменного орудия: чрезмерное упрощение в методе, от которого в остальных областях уже отказались по причине его несоответствия общей теории эволюции, а также для истолкования других периодов человеческой истории, от которых сохранилось больше исторических свидетельств.

Разумеется, научное исследование неизбежно ограничивает тот факт, что обо всем, что касается не засвидетельствованного письменно начала эпохи человеческой жизни, (т.е. подавляющей части всего периода его существования, за исключением последнего отрезка, составляющего всего 1—2% от целого), — по большей части можно только строить догадки. Это рискованное дело, причем имеющихся трудностей отнюдь не уменьшают разрозненные находки — обломков костей или каких-либо изделий, поскольку без проницательного анализа, подкрепленного воображением, участия проницательного воображения и интерпретации по аналогам эти материальные улики говорят слишком мало. Однако вовсе воздерживаться от теоретизирования было бы еще менее разумно, поскольку тогда позднейшая, зафиксированная в письменных памятниках история человека представала бы исключительной и возникшей совершенно внезапно — как если бы на земле вдруг возник совершенно иной биологический вид. Говоря о «сельскохозяйственной революции» или «урбанистической революции», мы забываем, сколь великое множество малых холмов должно было одолеть человечество, прежде чем подняться к этим горным вершинам. А теперь позвольте мне изложить дальнейшие теоретические доводы, которые должны послужить необходимым инструментом для достижения адекватных знаний.

Дедукция и аналогии

Существует два способа частично пролить свет на эпоху раннего развития человека. Первый часто применяется во всех науках: из наблюдаемых фактов дедуктивно выводится невидимый или не отраженный в свидетельствах контекст. Так, откопав на поддающейся датировке стоянке древнего человека смастеренный из ракушки моллюска рыболовный крючок, можно сделать вывод — полагаясь единственно на эту крошечную улику — не только о наличии в данной местности воды (пусть даже русло реки или озеро давным-давно пересохли), но также о том, что здесь обитали люди, включавшие в свой рацион рыбу, выбиравшие определенную и изготовлявшие из этой ракушки крючки по некой модели, зародившейся только у них в голове, — люди, достаточно изобретательные, чтобы приспособить кишки животных или растительные волокна под леску, и достаточно терпеливые и ловкие, чтобы ловить рыбу данным способом. Хотя многие другие звери и птицы тоже питаются рыбой, ни один из видов животных, кроме человека, не пользуется рыболовным крючком.

Такие заключения будут вполне здравыми, хотя все прочие следы позитивных свидетельств, кроме этого крючка, исчезли — в том числе, и кости самого рыбака. Если при этом еще помнить о вероятности того, что рыболовный крючок мог попасть сюда откуда-то издалека, то все эти выводы будут тверды и незыблемы. Со сходными же ограничениями и сходным риском впасть в заблуждение, антропологи восстанавливают облик всего человеческого тела по величине и форме разбитого черепа и обломку челюсти — хотя, случись им переоценить свои силы, на погибель им может восстать призрак «пилтдаунского человека»2.

Однажды Сэмюэль Батлер в своих «Записных книжках» решил пофантазировать, вообразив, будто бы «в Геркулануме раскопали груду старых фотографий, — и скорее всего оказалось бы, что они не представляют ни малейшего интереса.» Но он упустил из виду, что такая исключительная находка уже сама по себе выявила бы множество интересных фактов, благодаря чему историю пришлось бы переписывать: ведь это означало бы, что римляне изобрели фотографию, а это, в свой черед, говорило бы о том, что они обогнали греков и в химии, и в физике, что они знали особые химические свойства группы галогенов, возможно, пользовались линзами и проводили оптические опыты, а также имели в своем распоряжении металл, стекло или пластические массы с гладкими поверхностями, на которых крепилось полученное химическим образом изображение. То твердое знание, которое у нас имеется относительно доисторической эпохи, основывается именно на такого рода умозаключениях и предположениях, выведенных, как правило, из анализа обыденных, «неинтересных» находок вроде черепков, костей животных или растительной пыльцы.

Изучая доисторический мир, ученый, занимающийся общими вопросами, преследует особую цель: свести воедино весьма несходные сферы знания, благоразумно отгороженные от других областей узкими специалистами, превратив их в более обширную территорию, видимую глазу лишь с большой высоты. Лишь пренебрегши деталями, можно охватить взором всю картину целиком, хотя, увидев наконец эту картину, порой мы тут же замечаем новые детали, ускользнувшие от внимания даже самых основательных и сведущих полевых исследователей, раскапывающих погребенные друг под другом пласты далекого прошлого. Задача такого ученого состоит не в том, чтобы добывать новые свидетельства, а в том, чтобы связать в осмысленное целое те достоверные фрагменты, которые до той поры существовали порознь лишь по случайности, а иногда по недоразумению, — из-за того, что узкие специалисты излишне строго придерживаются «джентльменского соглашения» — не вторгаться на чужую территорию. Хотя такой подход гарантирует безопасность и общественную гармонию, он не учитывает того обстоятельства, что сами изучаемые явления отнюдь не исповедуют тех же принципов. Если бы и исследователь общих проблем тоже соблюдал подобные «запретительные» законы, это препятствовало бы его смелым вылазкам за границы отдельных областей и тем самым не позволяло бы ему выполнять свою собственную, особенную функцию — странным образом сходную с функцией тех полинезийских торговцев и толмачей, которым позволяется нарушать племенные табу и вольно странствовать по неограниченной территории.

Тем не менее, существуют определенные правила игры, которых должен придерживаться такой ученый, пытаясь выложить из разрозненных осколков исторических свидетельств некую цельную и осмысленную мозаику. Даже тогда, когда ему кажется, что вот-вот возникнет связная картина, ему не следует тайком «обстругивать» кусочки, чтобы те идеально заполняли оставшиеся пустоты — как на доске с головоломкой, — и уж тем более ему не подобает самому подделывать какие-нибудь кусочки, чтобы получался гладкий узор, — хотя, разумеется, он может просто искать их не там, где ищут другие. К тому же, он должен отвергнуть любое свидетельство — сколь бы он им ни дорожил, — как только кто-нибудь из его коллег-специалистов докажет, что оно сомнительно, или что оно не укладывается в определенный контекст или противоречит определенной временной последовательности, о которой идет речь. Когда же имеются не все необходимые части для воссоздания целого, то ученому остается только ждать, пока сведущие авторитеты не найдут или не создадут их. С другой стороны, если восстановленная им картина не сможет вместить всех документальных свидетельств, собранных специалистами — то ее нужно решительно отбрасывать как ошибочную. Ученому же после этого придется начинать все заново, укладывая кусочки для своей мозаики в более подобающую раму.

Вместе с тем, даже ученые-специалисты, которые готовы опровергнуть зыбкую теорию, нередко соглашаются с ней, главным образом, подавая чисто спекулятивные заключения так, как если бы то были достоверно установленные факты, и не допуская при этом никаких альтернативных гипотез. Возьму в качестве примера случай, уже достаточно удаленный по времени, чтобы не задеть ничьих чувств. Основываясь на сделанной в пещерах Чжоукоудянь находке — треснутых бедренных костях пекинского человека, — многие антропологи поспешно пришли к выводу, что человек этот был каннибалом. Возможно, это так. Но все, что нам в действительности известно, — это то, что кости каких-то загадочных человекообразных существ треснули, находясь в особых условиях, способствовавших их сохранности.

Кроме характерных отметин, оставшихся от ударов по черепу, которые, быть может, наносились уже после смерти, в тщетной попытке расколоть его, или же значительно раньше, но не привели к смерти, — мы не располагаем никакими свидетельствами относительно того, были ли эти существа убиты или умерли своей смертью. Если предположить, что их убили, то опять-таки мы не знаем, являлось ли человекоубийство заведенным обычаем в здешнем краю, или то был единичный случай: разумеется, невозможно делать сколько-нибудь серьезные статистические выводы на основании немногочисленных образцов, найденных в пределах одной археологической стоянки. Не знаем мы и того, убили ли этих существ их же сородичи или чужаки, а быть может, какие-то гораздо более крупные хищные гоминиды, принадлежавшие к вымершей расе, чьи огромные зубы тоже найдены в Китае.

Далее, хотя найденные черепа указывают на то, что через их основание извлекали мозг, мы не знаем, съедалась ли остальная часть мяса и костный мозг; и наконец, даже если каннибализм и вправду был укорененным обычаем, мы опять-таки не знаем, убивали ли жертв для пищи обычным чередом, или это делалось только под угрозой голодной смерти: ведь такое временами случалось и среди людей, кому каннибализм всегда был представлялся жутким делом, — например, среди американских первопроходцев в ущелье Доннер-Пасс. Или, может быть, такое извлечение костного и головного мозга было, как и у некоторых более поздних народов, частью священного, магически-религиозного обряда? И наконец, не использовали ли костный мозг для кормления младенцев, или для разжигания костра (засвидетельствованы оба случая такого применения костного мозга в первобытных условиях жизни)?

Рассуждая трезво, доводы против существования каннибализма, столь же весомы, как и доводы в его пользу. Очень немногие животные убивают собственных сородичей ради пищи — при любых обстоятельствах, и по всей вероятности, если бы такое извращение было столь же распространено среди древнейших людей, как среди многих живших позднее дикарей, это шло бы во вред выживанию групп, практиковавших его, так как человеческое население было в ту пору чрезвычайно рассеяно, и никто не мог уберечься от голода соседей. Из позднейших свидетельств мы знаем, что примитивные народы, живущие охотой, испытывают чувство вины из-за того, что отнимают жизнь у животных, которые нужны им для пропитания, и даже молят животное о прощении или представляют дело так, как будто животное само пожелало умереть. Тогда откуда же такая уверенность в том, что древний человек испытывал меньшее сочувствие по отношению к своим собратьям-людям — не считая приступов страха или гнева?

Даже многочисленные примеры каннибализма среди «современных» дикарей — а он долгое время процветал в Африке и Новой Гвинее — еще не свидетельствуют о том, что этот обычай был распространен в древности. Точно так же, как первобытный человек был не способен на свойственные нам самим массовые проявления жестокости, пытки и взаимное истребление, он мог быть совершенно неповинен и в умертвлении себе подобных ради пищи. Расхожее мнение о том, что человек всегда был убийцей, и притом каннибалом, сразу пристрастившимся ко вкусу человеческого мяса, должно считаться с этими многочисленными альтернативными предположениями. Ни одно категорическое утверждение об исконном каннибализме человека не может представить на крепком основании более солидных доказательств чем противоположная гипотеза и его нельзя преподносить как нечто неоспоримое.

Подобные ловушки отнюдь не лишают ценности дедуктивный метод, если применять его с должной тщательностью. Я лишь хотел продемонстрировать, что когда имеются альтернативные объяснения, одинаково правдоподобные и, быть может, одинаково обоснованные, то следует оставлять вопрос открытым в надежде когда-нибудь напасть на следы позитивных свидетельств, которые позволят окончательно склониться в пользу той или иной гипотезы. Но если выведенные с помощью дедукции признаки наличествуют у родственного людям вида приматов — а о каннибализме этого сказать нельзя, — и если они появляются в более поздние эпохи в человеческих группах, как это обстоит с тесными и сравнительно устойчивыми супружескими связями, — то можно с уверенностью приписывать их и древнему человеку. Этому правилу я и предлагаю следовать. Однако тот факт, что вопрос, который стоит рассмотреть с общетеоретической точки зрения, может оставаться открытым в течение неопределенного времени, — еще не служит достаточным основанием, чтобы вовсе этого вопроса не ставить. Это относится практически ко всей сфере знания, касающейся истоков существования человека.

Короче говоря, замечание Лесли Уайта весьма справедливо: «Ученые без малейших колебаний подступаются к таким проблемам, как происхождение галактик, звезд, планетных систем, жизни вообще во многих ее проявлениях... Если возникновение земли два миллиарда лет назад, или возникновение жизни невесть сколько миллионов лет назад может служить — и служит — серьезным предметом научного рассмотрения, то почему таковым не могут служить истоки культуры, которая зародилась всего миллион лет тому назад?»

Второй метод, которым пользуются для исследования исконной природы древнего человека, имеет столь же серьезные недостатки — настолько серьезные, что многие этнологи последнего поколения часто вовсе отказывались от него как от не заслуживающего научного рассмотрения. Это метод аналогии, то есть поиска параллелей между уже известными обычаями и теми, на которые вроде бы указывают древние находки. В XIX веке многие примитивные племена, которые долгое время не вступали в прямые контакты с цивилизованными людьми, все еще жили только вспахиванием земли и охотой, применяя каменные орудия и оружие, сходные с теми, что Буше де Перт впервые нашел среди палеолитических останков в 1832 году. Это навело многих исследователей на предположение, что традиции таких современных первобытных племен, возможно, напрямую восходят к укладу жизни их далеких предков, и что различия в культурном развитии между социальными группами даже соответствуют различиям во времени.

Это было соблазнительное заблуждение. Ошибка же коренилась в забвении того факта, что сегодняшние «первобытные люди», пусть даже они давно заняли надежную нишу, тем не менее на протяжении всего этого времени непрерывно совершали процесс культурного накопления, изменения и развития: они давным-давно перестали быть «нетронутыми» в культурном отношении, и возможно — как это было в случае с религией, по мнению отца Вильгельма Шмидта, — порой даже опускались ниже прежде достигнутого более высокого культурного уровня, пуская на самотек позднейшие фантазии или изобретения. Между языком и обрядами австралийских аборигенов и языком и обрядами культуры мустье пролегает временной промежуток, наверное, в пятьдесят тысяч лет: это достаточно длительный срок, чтобы возникло множество существенных различий — даже притом, что некоторые специфические черты могли все-таки сохраниться.

Вместе с тем, если допустить процессы расхождения и вырождения, то параллели становятся весьма убедительными и порой помогают пролить свет на многие вещи. Собственно, невозможно сделать никаких стоящих выводов относительно непонятных каменных орудий, не сопоставляя их со сходными позднейшими орудиями, предназначение которых известно. Так, пигмеи, или африканские бушмены, «открытые» европейцами век с лишним назад, охотились в основном на тех же животных и пользовались тем же оружием, что и человек эпохи палеолита в других частях света более пятнадцати тысяч лет назад. К тому же у бушмен в прошлом была даже мадленская наскальная живопись. Не снимая различий в климатических условиях и физическом облике, эти люди стояли гораздо ближе к культуре своих далеких предков, нежели к современным европейцам. Хотя У. Дж. Соллес зашел чересчур далеко, рассматривая тасманийцев, бушменов и эскимосов как прямых наследников их палеолитических предков — соответственно, ранней, средней и поздней эпох, — их образ жизни тем не менее дает важные сведения, служившие ключом к пониманию древних культур.

Пользуясь эскимосским масляным светильником из камня — предметом, по конструкции соответствующим палеолиту, — можно судить о том, при каком освещении работали художники в пещерах, где были найдены похожие палеолитические светильники. Благодаря эскимосам, очень эффективно использующим скудные природные ресурсы в климатических условиях, сходных с условиями ледникового периода, мы можем собрать множество сведений о том хозяйстве, которое позволяло людям выживать и даже оставляло им возможность для развития культуры. Точно так же и оружие, маски, костюмы и украшения, обряды и церемонии проливают некоторый свет на сходные изображения, обнаруженные в пещерах на территории Испании, Франции и Северной Африки, и наводят на определенные догадки. Однако, как настойчиво подчеркивал Андре Леруа-Гуран в своем недавнем монументальном исследовании «Западное искусство в доисторическую эпоху», эти намеки отнюдь не следует принимать за убедительные доказательства: так, например, если в некоторых палеолитических пещерах найдены отпечатки ног мальчиков и юношей, то это говорит лишь о том, что молодежи разрешали туда входить или поощряли к этому, а не о том, что там совершались обряды инициации. Даже изображения стрел и нанесенных ран в наскальной живописи в десяти процентах случаев не лишены двусмысленности: возможно, они указывают на магический охотничий ритуал, а возможно, отмечает ученый, они символизируют мужское и женское начала: копье-пенис, воткнутое в рану-вульву.

Одна из причин, по которой важные идеи, ведущие к разгадке ранних стадий развития человека, так и остались незамеченными, — это то, что научная традиция в XIX веке была (независимо от методов отдельных ученых) рационалистической, утилитарной и чрезвычайно скептической по отношению к любым системам воззрений, которые молчаливо отрицали не подвергаемые критике утверждения самой науки. Если магию признавали как некий древний ритуал (возможно, поддающуюся истолкованию в терминах Джеймса Фрэзера"'), как попытку взять под контроль природные силы, которая в конце концов уступила место научному методу, — то уже всякие более общие представления о космических силах, например, религия, не принимались в расчет. Сама мысль о том, что древний человек мог рассматривать небо, как-то реагировать на присутствие солнца и луны и, быть может, даже узнавать кажущуюся неподвижной полярную звезду (как предположил Зелия Наттал более полувека назад), — казалась столь же далекой от действительности, как и мысль о том, что этот человек мог создавать произведения искусства.

Вместе с тем, уже по крайней мере со времени появления homo sapiens'a мы находим в его отношении к смерти, к духам предков, к будущему существованию, к солнцу и небу некоторые черты, свидетельствующие о том, что в сознании человека, тем не менее, присутствовали некие силы и существа, удаленные во времени и пространстве, и если даже зримые, то недосягаемые, — которые, возможно, и играли главенствующую роль в его жизни. Это была подлинная интуиция, хотя прошли, наверное, сотни тысяч лет, прежде чем человеческое мышление смогло в полной мере постигнуть важность этого прозрения и подкрепить его рациональными доказательствами — от существования невидимых частиц до столь же загадочных разлетающихся галактик.

Представляется вероятным, что древнейшие народы (возможно, еще до возникновения языка) смутно сознавали тайну собственного бытия: это давало им больший стимул к размышлениям и саморазвитию, нежели любая прагматическая попытка приспособиться к своему более узкому окружению. Отголоски этого серьезного религиозного отклика до сих пор дают о себе знать в мифах творения у многих выживших племенных культур, особенно среди американских индейцев.

Здесь мы опять-таки можем справедливо воспользоваться своими знаниями касательно современных первобытных людей, чтобы пролить новый свет на верования и поступки древнего человека. Возьмем, к примеру, загадочные отпечатки человеческих рук на стенах пещер в столь удаленных друг от друга краях света, как Африка и Австралия. Эти отпечатки еще более озадачивают тем, что по ним явственно видно: на многих ладонях недостает одной или даже нескольких суставов пальцев. У нас бы не было никакого ключа к расшифровке такой загадки, если бы мы не знали, что до сих пор среди некоторых племен (разделенных не меньшим расстоянием) бытует обычай жертвовать в знак траура фалангу пальца: так личная физическая утрата подчеркивает утрату более важную.

Разве не будет справедливым заключить, что отпечаток искалеченной ладони на стене пещеры служил вторичным символом скорби — перенесенным от первичного символа из недолговечной плоти и кости на каменную поверхность для увековечения? Такое символическое изображение руки может считаться (даже с большим правом, нежели пирамиды из камней) самым ранним общественным памятником покойному. Но вполне возможно, что этот ритуал имел и более глубокий религиозный смысл; ибо Роберт Лоуи описывает сходный обычай, бытовавший у индейцев кроу: там он являлся частью истинного религиозного обряда: ухода от светской жизни человека, желавшего приобщиться к Божеству.

Во всех этих случаях сам ритуал обнаруживает чрезвычайную подверженность человека сильным чувствам по поводу очень серьезных вещей, а также желание сохранить и передать это чувство другим. Должно быть, это укрепляло семейные связи и преданность общине, а тем самым способствовало выживанию не меньше, чем, скажем, усовершенствования в изготовлении кремневых орудий. Хотя среди представителей многих других биологических видов родители нередко жертвуют собственной жизнью, чтобы спасти своего партнера или детенышей, такое добровольное символическое пожертвование фаланги пальца — характерно именно для человека. А там, где подобные чувства отсутствуют — как это зачастую случается в сумасшедшей круговерти нашей механизированной, обезличенной культуры мегалополисов, — связывающие людей узы настолько ослабевают, что единство человеческого общества способна удержать лишь очень мощная внешняя регламентация. Вспомним тот классический пример эмоциональной холодности и нравственной испорченности, когда некие жители Нью-Йорка услышали ночью крики женщины о помощи, и потом равнодушно наблюдали, как ее убивают у них на глазах, даже не позвонив в полицию, — как будто они просто смотрели телевизор.

Короче говоря, пренебрегать подобными аналогиями было бы столь же глупо, как и чрезмерно на них полагаться. Если обратиться к более поздним историческим стадиям, то, как указывал Грэм Кларк, именно современная месопотамская архитектура — дома из глины и тростника — помогла Леонарду Вулли истолковать найденные им следы доисторических сооружений в Шумере; а предназначение круглых глиняных дисков, найденных в местах раскопок минойской цивилизации, оставалось непонятным до тех пор, пока Стефанос Ксантудидис не узнал в них верхние диски гончарного круга, какой и до сих пор в ходу на Крите. То обстоятельство, что в Двуречье люди и в нынешнем веке пользуются примитивными лодками, смастеренными из связок камышей, на каких плавали их далекие предки пять тысяч лет назад, как с удовольствием отметил Дж. Г. Брестед, позволяет укрепиться в предположении, что и прочие предметы и даже обычаи вполне могли сохраняться неизменными в течение периодов настолько продолжительных, что наш собственный переменчивый век находит это невероятным.

Таким образом, аналогия, если прибегать к ней осмотрительно и осторожно, совершенно незаменима в истолковании поведения других людей, принадлежащих иным эпохам и культурам: и в любой сомнительной ситуации будет разумным предположить, что homo sapiens, живший пятьдесят тысяч лет назад, гораздо больше напоминал нас самих, нежели любой другой, более отдаленный, животный предок.

Камни, кости и мозги

Ошибочное представление о том, что человек есть прежде всего животное, производящее орудия и обязанное своим необычайно высоким умственным развитием главным образом длительной практике в изготовлении орудий и оружия, вытеснить будет нелегко. Как и другие правдоподобные теоретические построения, оно ускользает от рациональной критики, в особенности еще и потому, что льстит тщеславию современного «человека технического» — этого призрака, облаченного в железо.

На протяжении последнего полувека сам этот короткий промежуток времени как только не называли: век машин, век энергии, век стали, век бетона, век покорения воздуха, век электроники, ядерный век, век ракет, компьютерный век, космический век, век автоматизации. Исходя из подобных характеристик, едва ли догадаешься, что все эти недавние технические победы являются лишь крупицей в бесконечном количестве чрезвычайно разнообразных слагаемых, которые и входят в нынешнюю технологию, и составляют лишь ничтожнейшую часть всего наследия человеческой культуры. Если вычеркнуть хотя бы одну фазу далекого человеческого прошлого — совокупность изобретений палеолитического человека, начиная с языка, — то все эти новейшие достижения оказались бы совершенно бесполезными. И то же самое можно сказать о культуре одного поколения.

Растущее освоение «внечеловеческой» энергии, которая характерна для недавнего периода, как и полное переустройство человеческого окружения, которое началось еще пять тысяч лет назад, — явления сравнительно второстепенные с точки зрения начавшихся гораздо раньше преобразований человека. Главная причина, по которой мы переоцениваем важность орудий и машин, это то, что наиболее значимые ранние изобретения человека — будь то в области обрядов, общественного строя, нравственности или языка, — не оставили никаких материальных следов, тогда как каменные орудия, относимые к разным периодам от полумиллиона лет назад можно связать с опознаваемыми костями гоминидов тех же периодов.

Но если орудия действительно являлись важнейшим фактором умственного развития, оторванного от сугубо животных потребностей, то как тогда объяснить, что те примитивные народы, вроде австралийских бушменов, у которых технология до сих пор пребывает на самом рудиментарном уровне, тем не менее обладают чрезвычайно изощренными религиозными обрядами, крайне разработанной системой родственных связей и сложным, богатым множеством смысловых нюансов языком? И далее, почему народы с высоко развитой культурой — такие, как майя, ацтеки и перуанцы, — по сей день пользуются лишь простейшим ремесленным оснащением, хотя они были способны возводить величественные сооружения, шедевры инженерного дела и зодчества, как, например, дорога, ведущая к Мачу-Пикчу, и сам Мачу-Пикчу? И наконец, чем объяснить, что майя, у которых не были ни машин, ни тягловых животных, были не только величайшими художниками, но и мастерами трудных для понимания математических вычислений?

Есть здравые основания полагать, что технический прогресс человечества начался лишь с появлением homo sapiens'a после того, как он разработал более изощренную систему средств выражения и общения, вместе с которой сложились и формы более сплоченной групповой жизни, так что отныне человеческие общины насчитывали большее число членов, нежели во времена первобытных предков. Но, если не считать найденных остатков угля с древних кострищ, единственными надежными следами человеческого присутствия являются наименее «оживленные» знаки его существования, то есть его кости и камни — разрозненные, немногочисленные и с трудом поддающиеся датировке, даже если они относятся к той поре, когда уже практиковались погребение в урнах, мумификация или делались надгробные надписи.

Пусть материальные рукотворные свидетельства бросают упрямый вызов времени, но то, что они способны поведать о человеческой истории, — это гораздо меньше, чем правда, только правда, и ничего, кроме правды. Если бы единственными следами, которые остались бы от Шекспира, оказались бы его колыбель, кружка елизаветинской эпохи, его нижняя челюсть да несколько гнилых досок от подмостков театра «Глобус», — то по ним даже и смутно нельзя было бы вообразить себе содержание его пьес, и уж тем более как-либо угадать, что он был за поэт, И, впрочем, хотя мы оставались бы весьма далеки от справедливой оценки Шекспира, мы могли бы составить более адекватное представление о его творчестве, изучая известные пьесы Шоу и Йейтса и благодаря прочитанному восстанавливая утраченное прошлое.

Так же обстоит и с древним человеком. Приближаясь к заре истории, мы сталкиваемся с такими свидетельствами, которые делают полное отождествление человека с его орудиями крайне сомнительным, ибо в ту эпоху многие другие стороны человеческой культуры уже достигли чрезвычайно высокого развития, тогда как орудия труда по-прежнему оставались грубыми. В ту пору, когда египтяне и жители Междуречья изобрели искусство письма, построенное на символах, они продолжали пользоваться палками-копалками и каменными топорами. Но задолго до этого их языки успели превратиться в сложные, грамматически упорядоченные, изощренные инструменты, с помощью которых можно было высказать и записать практически любой из аспектов постоянно расширявшегося человеческого опыта. Такое высокое развитие языка в раннюю эпоху, как я покажу позже, говорит если не о намного большей, чем считается, продолжительности истории, то, во всяком случае, о более постоянном и плодотворном развитии.

Хотя отдаление человека от чисто животного состояния осуществлялось благодаря именно символам, а не орудиям, созданная им наиболее мощная форма символизма — язык — не оставляла зримых следов до тех пор, пока не достигла своего полнейшего развития. Но даже когда на костях погребенного в мустьерской пещере скелета обнаруживают раскраску красной охрой, то и этот цвет, и само погребение свидетельствуют о мышлении, освободившемся из-под гнета грубой необходимости, уже движущемся к представлению мира с помощью символов, осознающем разницу между жизнью и смертью, способном вспоминать прошлое и обращаться к будущему и даже воспринимающем красный цвет крови как символ жизни: говоря коротко, это мышление, которому ведомы слезы и надежда. Само захоронение куда больше расскажет нам о человеческой природе, нежели то орудие, которым копали могилу.

Между тем, из-за того, что каменные орудия сохраняются лучше всего, прежние исследователи древнейшей культуры — Эдвард Тайлор составляет важное исключение, — обычно приписывали им неизмеримо большую важность, чем всем прочим проявлениям культуры, сопровождавшим их, — тем более потому, что сама эта культура остается для нас практически недосягаемой. Самой сохранности каменных предметов оказалось достаточно для утверждения об их преобладающей значимости. Но в том-то и дело, что эти якобы прочные свидетельства полны изъянов; а их несообразие прикрывалось теориями куда более легковесными, нежели те, которые отважусь выдвинуть я сам.

Тем не менее, остаются сомнения, — в некоторых случаях неразрешимые, — относительно того, являются ли груды почти бесформенных камней, получившие название эолитов, делом рук природы или человека; и не имеется никаких ощутимых указаний на то, для чего же в действительности использовался так называемый ручной топор — основное орудие раннепалеолитических народов на протяжении сотен тысяч лет. Разумеется, это был не топор в современном смысле слова — то есть, специальный инструмент для рубки деревьев. Даже в случае с таким более изящным по форме орудием или оружием, как загадочный инструмент, получивший название 'baton de commandement',* — изначальное его предназначение все равно вызывает сомнения, хотя в более поздние времена отверстие в этом коротком жезле использовали для выпрямления стрел.

В противовес таким вещественным, но весьма сложным для истолкования находкам, мы — отстаивая свой тезис о становлении сознания, — можем прибегнуть к другому столь же прочному, но одновременно столь же зыбкому свидетельству: это человеческий скелет, крайне редко доступный для исследователя целиком, а в частности, его черепная коробка. Имеются доводы (добытые благодаря изучению других животных, помимо человека, и приводимые у Бернхарда Ренша) в пользу того, что лобная доля, отвечающая за более специфические, тонкие и разумные реакции, растет быстрее, чем остальные части мозга; и что у человека эта часть мозга всегда была более развитой, чем у ближайших к нему приматов.

Это развитие продолжалось у промежуточных человеческих типов, пока приблизительно пятьдесят или сто тысяч лет назад не возник homo sapiens; к тому времени человеческий мозг в целом уже достиг своего нынешнего размера и структуры. К сожалению, размер и вес мозга — лишь весьма приблизительные индикаторы умственных способностей, показательные главным образом при сравнении родственных видов. Гораздо важнее количество активных слоев, сложность нейронных связей, специализация и локализация функций; ведь если учитывать только чистую массу или вес, то вполне может оказаться, что у великого ученого мозг меньше, чем у какого-нибудь борца-чемпиона. Здесь снова свидетельства, кажущиеся достоверными, порождают ложное чувство уверенности.

Однако, чем бы еще ни являлся человек, он уже с самого начала был преимущественно животным с высоко развитым интеллектом. Более того, он бесспорно стоит выше всех других позвоночных животных, так как имеет наиболее специализированную нервную систему, при развитии которой сначала появилась обонятельная луковица и мозговой ствол, а затем увеличилось количество и сложность нервной ткани в таламусе, или «старом мозге» (у предков человека этот участок, в котором локализовались эмоции). С мощным ростом лобной доли сложилась целая система, способная справиться с гораздо более обширными сведениями об окружающем мире, чем это было под силу любому другому животному: она фиксировала чувственные впечатления, блокировала ответные сигналы, соответствующие раздражителям, исправляла неудачные реакции, выносила быстрые суждения и генерировала связные сигналы, и, не менее успешно сохраняла полученные результаты в обширной кладовой памяти.

Наделенный этим вложенным в него природой снаряжением, человек «осознавал» окружавший его мир гораздо лучше, чем любое другое животное, и потому сделался господствующим биологическим видом на планете. Но что, пожалуй, еще важнее, — он стал «осознавать» самого себя. Та всеядность, которая дала ему преимущество перед другими, более разборчивыми в еде, животными, — так как он умел приноравливаться к переменам в климате и изобретал разные способы добывания пищи, — имела свое соответствие и в его умственной жизни: это сказывалось в непрестанных поисках, неутомимом любопытстве, безрассудно храбром экспериментаторстве человека. Поначалу все это, несомненно, касалось еды, но вскоре затронуло и иные сферы, так как кремень и обсидиан, оказавшиеся лучшим материалом для орудий, можно было найти не везде, а на то, чтобы их разыскать и опробовать, требовалось время. Даже первобытные люди нередко проделывали для их добычи значительные расстояния. Это в изобилии наделенное интеллектом существо с высоко организованной нервной системой могло гораздо чаще идти на риск, чем прочие животные, потому что у человека для исправления неизбежных ошибок и заблуждений уже имелось нечто большее, нежели тупой животный инстинкт. А кроме того, в отличие от всех других животных, у него имелась потенциальная способность объединять частицы приобретенного опыта в куски связного целого — зримого или припоминаемого, воображаемого или предвосхищаемого. Позднее эта черта сделалась господствующей у более высших человеческих типов.

Если бы мы захотели вкратце охарактеризовать первоначальное состояние человека в тот момент, когда он перестал быть просто животным, привязанным к извечному кругу кормления, сна, спаривания и выращивания молодняка, — нам бы, пожалуй, не удалось это сделать лучше, чем уже сделал Руссо в своем «Рассуждении о происхождении неравенства». Он описал человека как «животное, которое слабее одних и менее проворно, чем другие, но в целом организованное самым выгодным в сравнении с другими образом».

Перечислим вкратце эти преимущества: вертикальное положение тела, стереоскопическое цветовое зрение с широким спектром, способность ходить на двух ногах, так что руки освобождаются для иных целей, помимо передвижения и кормления. Сюда же можно отнести способность как производить постоянные двигательные манипуляции, так и выполнять повторяющиеся ритмичные телесные движения; умение издавать различные звуки и изготавливать орудия. Поскольку, как указывал д-р Эрнст Майр, даже примитивнейшие гоминиды, чей мозг был едва ли больше мозга антропоидов, уже умели производить орудия, последняя из перечисленных способностей составляла, вероятно, лишь второстепенный компонент во «влиянии естественного отбора на увеличение мозга». Позже я особо остановлюсь на этом вопросе и укажу еще одну-две черты в специфическом умственном багаже человека, на которые почему-то никто не обращал внимания.

Мозг и разум

Развитие центральной нервной системы в значительной мере освободило человека от автоматически действующих инстинктов и рефлексов, избавив его от строгой привязанности к непосредственной пространственно-временной среде. Теперь он не просто реагировал на внешние раздражители или внутренние гормональные побуждения: он стал думать о прошлом и будущем. Вдобавок, он научился прекрасно стимулировать и регулировать действия и порождать идеи и так как его отделение от животного состояния ознаменовалось способностью строить планы — помимо тех, что были запрограммированы в генах для его биологического вида.

Пока что, исключительно удобства ради, я описывал особые преимущества человека единственно с точки зрения величины его мозга и сложной нервной организации, как если бы это были единственно важные факторы. Однако это еще далеко не все, потому что радикальнейшим шагом в эволюции человека стал не просто рост самого мозга — частного органа с ограниченным сроком жизни, — но возникновение разума, каковой и придал чисто электрохимическим изменениям стойкий характер символической организации. Это породило общий для множества людей мир упорядоченных чувственных впечатлений и сверхчувственных значений что в конце концов вылилось в некую связную область понятных смыслов. Эти порождения мозговой деятельности невозможно определить с точки зрения массы или движения, электрохимических изменений, или информации, заключенной в ДНК и РНК, — ибо они существуют на совершенно ином уровне.

Если крупный мозг был органом, ответственным за поддержание динамичного равновесия между организмом и окружающей средой в непривычных ситуациях или при стрессах, то разум проявил себя как организующий центр, обеспечивавший приспособляемость и воспроизведение верных реакций, как в переделах человеческого организма, так и в среде обитания; ибо сознание нашло способ пережить породивший его мозг. На животном уровне, мозг и разум — это практически одно и то же, и на протяжении большей части человеческой жизни они остаются почти неразличимы, — хотя, следует отметить, о разуме уже было многое известно благодаря его направленной вовне деятельности и ставшими общим достоянием изобретениям, — задолго до того, как признали, что главнейшим умственным органом является именно мозг, а не шишковидная железа или сердце.

Говоря о нервных реакциях человека, я прибегаю к понятиям «мозг» и «сознание» как тесно связанным, но отнюдь не взаимозаменяемым, терминам, чью природу в целом невозможно адекватно описать с точки зрения только одного из этих аспектов. Но я стараюсь избегать как традиционной ошибки — представлять сознание или душу как неосязаемую сущность, отделенную от мозга, — так и современной ошибки — отметать как субъективные (то есть, не заслуживающие серьезного научного исследования) все типичные проявления сознания: иными словами, большую часть истории культуры человека. Ничто из того, что происходит в мозгу, невозможно описывать иначе, как посредством символов, созданных сознанием, которое является культурным порождением, а не мозгом, который является биологическим органом.

Разница между мозгом и сознанием в действительности столь же велика, как разница между фонографом и музыкой, которая льется из него. Ни в дорожках пластинки, ни в усилителе не содержится и намека на музыку, если не считать вибраций, производимых игрой при вращении пластинки: но и эти физические предметы и процессы не становятся музыкой до тех пор, пока их не распознает человеческое ухо и проинтерпретирует человеческий ум. Для этого содержательного конечного акта и интерпретации совершенно необходим весь аппарат, и физический и нервный, — и все же мельчайший анализ мозговой ткани, наряду со всеми механическими тонкостями фонографа, все же не прольют ни малейшего света на эмоциональное воздействие, на эстетическую форму и на назначение и смысл музыки. Электроэнцефалограмма, фиксирующая отклик мозга на музыку, абсолютно лишена каких-либо признаков, что хоть отдаленно напоминающих бы музыкальные фразы и звуки, — как лишена их и сама пластинка, помогающая воспроизвести звук.

Когда речь будет идти о смысле и символических средствах передачи смысла, я, соответственно, буду употреблять слово «ум». Когда же речь пойдет о черепно-мозговом устройстве, которое первым получает, фиксирует, сочетает, передает и накапливает значения, я буду говорить о «мозге». Сознание не могло бы возникнуть без активного содействия мозга, или, вернее, без организма в целом и окружающего его мира. Однако, как только сознание сотворило из собственного потока образов и звуков некую систему символов, каждый из которых можно выделить и сохранить, оно обрело определенную независимость, которой другие, родственные человеку, животные обладают в гораздо меньшей степени, а большинство организмов, судя по внешним признакам, не обладают вовсе.

Множество имеющихся свидетельств указывает на то, что как чувственные впечатления, так и символы оставляют в мозге свои следы, и что без постоянного потока сознательной деятельности сами нервы сжимаются и разрушаются. Эти динамичные отношения контрастируют со статичным запечатлением музыкальных символов на пластинке фонографа, запись на которой скорее стирается от использования. Но взаимоотношения сознания и мозга представляют собой двусторонний процесс: так, прямое электронное воздействие на некоторые участки мозга может, как показал доктор Уайлдер Пенфилд, «вызвать в сознании» воспоминания прошлого; и это наводит на мысль о том, как сходные электрические токи, возникающие в мозгу без внешней стимуляции могут внезапно вызывать в сознании какие-то посторонние образы, как без особых усилий можно создавать новые сочетания символов, или как нарушения во внутренней электрической сети приводят к забывчивости или полной потере памяти.

Отношения между психикой и соматикой (psyche и soma), между сознанием и мозгом особенно близки и тесны; но, как и в браке, партнеры не неразлучны; по сути, их расставание и стало одним из условий для независимой истории разума и всех его достижений.

Однако у человеческого сознания имеется особое преимущество по сравнению с мозгом: ведь, сотворив осмысленные символы и накопив важные воспоминания, он способен передать эти продукты своей деятельности таким материалам, как камню или бумаге, которые переживут срок, отведенный физическому мозгу конкретного человека. Когда организм умирает, мозг — вместе со всем своим «содержимым», накопленным за целую жизнь, — тоже погибает. Сознание же воспроизводит себя, передавая свои символы другим посредникам, живым и механическим, обретая независимость от того самого мозга, который некогда и породил их. Так сознание, в силу одной только своей способности делать жизнь осмысленной, научился продлевать собственное существование и влиять на других людей, отдаленных от него во времени и пространстве, одушевляя и осваивая все более обширные области опыта и знания. Все живые организмы умирают, и лишь благодаря сознанию человеку удается в некоторой степени пережить смерть и продолжать функционировать.

Мозг как физический орган сегодня едва ли крупнее и не намного лучше, чем он был около тридцати или сорока тысяч лет назад, когда появилось первое пещерное искусство, — если только порожденные им символы в самом деле не запечатлелись в генетическом коде и не сделали мозг более предрасположенным к сознательной деятельности. Зато человеческое сознание невероятно увеличилось в размерах, области распространения, сфере приложения и силе; ибо теперь оно располагает огромнейшими и продолжающими свой рост запасами представленного в символах, опыта, который разделяют огромные массы населения. Изначально этот опыт передавался от поколения к поколению путем наглядного наставления — примера, подражания и устного рассказа. Но на протяжении последних пяти тысячелетий сознание оставило свой отпечаток на созданных зданиях, памятниках, книгах, картинах, городах, окультуренных ландшафтах, а в последнее время — и фотографиях, фонографических записях и фильмах. Таким образом человеческое сознание в значительной степени преодолело биологическую ограниченность мозга — его хрупкость, изолированность, замкнутость и отведенный ему недолгий срок жизни.

Такие замечания мне хотелось сделать для прояснения того подхода, который я вскоре применю ко всему развитию человеческой культуры. Однако остается подчеркнуть еще один момент, чтобы мимо читателя не прошло главное мое утверждение, а именно, что мозг и сознание суть несопоставимые стороны единого органического процесса. Хотя сознание может существовать и функционировать используя многие другие носители, помимо мозга, сознанию все-таки необходимо вновь пройти через живой мозг, чтобы перейти от потенциального к актуальному выражению или сообщению. Например, наделив компьютер некоторыми функциями мозга, мы отнюдь не отказываемся от человеческого мозга или сознания, а передаем их соответствующие функции внутреннему устройству компьютера, его программам и истолкованию результатов. Ведь компьютер — это большая модель мозга в его самом элементарном состоянии: гигантский осьминог, который вместо крабов питается символами. Никакой компьютер сам не может породить новых символов.

Свет сознания

Достигнув определенной ступени, внезапно или постепенно, человек, должно быть, пробудился от спячки той повседневной рутины, в которой пребывают прочие биологические виды, и оставив позади долгую ночь инстинктивных поисков и метаний, медленной, сугубо биологической приспособляемости, слишком хорошо выученных «сообщений», — чтобы встретить бледную зарю сознания. Это привело к обостренному осознанию прошлого опыта и принесло новые ожидания будущих возможностей. Поскольку вместе с древними останками пекинского человека были найдены и следы использования огня, то можно заключить, что, наверное, человек впервые шагнул за предел прежнего животного состояния отчасти благодаря своей отваге в обращении с огнем, которого благоразумно избегают или боятся все остальные животные.

Эта игра с огнем стала поворотной точкой в развитии как человека, так и техники; тем более, что огонь обладает тремя главными качествами — светом, энергией и теплом. Первое качество дало возможность искусственно преодолеть темноту, отгоняя ночных хищников; второе позволило человеку и кардинальным способом изменить лицо природы выжигая лес; третье же поддерживало в нем самом постоянную температуру тела, а мясо животных и крахмалистые растения превращало в легко усваиваемую пищу.

Да будет свет! Этими словами и начинается по-настоящему история человечества. Всякое органическое существование, и не в последнюю очередь человеческое, зависит от солнца и испытывает воздействие солнечных вспышек и пятен, циклических перемещений земли относительно солнца, а также всяческих погодных и сезонных изменений, которые сопровождают эти события. Если бы человек своевременно не научился добывать огонь, он едва ли смог бы пережить превратности ледникового периода. Возможно, его способность думать в столь суровых условиях зависела — как это было с Декартом, когда его посетили первые философские прозрения, — от способности подолгу оставаться в тишине и покое в теплом укромном месте. Первым убежищем и приютом человека стала пещера.

Но не в пламени горящей древесины следует искать источник силы нашего далекого предка: источник формирования характерных признаков человека внутри его. Муравьи были намного трудолюбивей древнего человека, да и общественное устройство у них было намного сложней. Но ни одно другое живое существо не наделено человеческой способностью создавать в своем собственном представлении некий мир из символов, который и смутно отображает окружающую действительность, и в то же время выходит за ее рамки. Впервые осознав себя самого, человек приступил к длительному процессу расширения границ вселенной; при этом он наделил немое зрелище космических пространств единственным атрибутом, которого ему недоставало, — знанием о том, что совершалось в нем на протяжении миллиардов лет.

Таким образом, свет человеческого сознания — величайшее чудо жизни и главное оправдание всех страданий и тягот, которые сопровождали развитие человека. В бережном хранении очага, в построении мира, в усилении света, в расширении любознательной и сочувственной дружбы человека со всякой тварью, — и таится смысл человеческой истории.

Наши рекомендации