Дьявол собственной персоной 9 страница
Запуганная и потрясенная всем этим, я впитывала каждый звук, пока он играл. И все же, в каждом звучании я также чувствовала острую боль от того, как всего мгновение тому назад он принижал эту искреннюю музыку – ту, что привела меня к нему.
Наконец его пальцы закончили потворствующую прогулку по клавишам. Последние ноты отлетели от рояля и рассеялись, потерявшись в пространстве между мной и парнем, чье присутствие впервые показалось безвозвратно чуждым. Я все еще не знала, являлся ли он студентом Принстона, был ли им в прошлом, или нашел иной доступ к единственной местной тусовке – пищевому клубу. Как бы то ни было, я провела первую пробу компании Плюща, и на вкус она оказалась нахальной, в то же время высокомерной, но слишком крутой для ее собственного привилегированного окружения. Это был мир, в который я и не ожидала быть допущенной, не говоря уж о такой скорости. И некоторое его проявление увлекло меня. Простота, с которой Риз делал что угодно. Его уверенность. Даже то, как он высмеивал Шопена, так отличалось от того, как другие люди насмехались над тем, чего не понимали. Он знал музыку Шопена очень хорошо и играл ее лучше, чем кто-либо, включая меня. Чего еще я могла желать?
Я пыталась улыбнуться. Вежливо его поблагодарить. Но мой голос доходил до меня сквозь толщу тишины – отстраненно, словно принадлежал кому-то иному – и им я говорила, что его Шопен был потрясающим, а затем попросила отвести меня домой.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ я получила обе вещи, что обещал мне предоставить деканат. Первое: копию расписания Эльзы. Греческое искусство. Семинар о Помпеях. Продвинутый курс литературы. Методика современной музыки. Не так уж удивительно, ведь двумя ее страстями были музыка и археология.
Второй вещью был звонок из консультационного центра, предлагающего мне встретиться в тот же день.
– Я действительно рада, что ты решила прийти, Теа. – Рукопожатие теплое, недолгое и профессиональное. – Джейн Пратт. Прости, в МакКош сегодня какой-то бедлам. Найти нас не составило труда?
Я решила, что она ссылалась на временно отключенные для проведения ремонтных работ лифты.
– Девушка на ресепшене была очень отзывчива, даже дала мне карту.
– Хорошо, хорошо… Прошу, садись. – Она указала на кресло посередине кабинета, а сама выбрала диван, что стоял напротив. – Это твой первый раз, я правильно понимаю?
– К счастью, мне еще не приходилось болеть в Принстоне, так что и причин посещать центр здоровья не было.
– Я имею в виду не МакКош. Я имею в виду, посещала ли ты прежде… – ее глаза сощурились, открыв внезапную паутину линий, прибавивших с десяток лет ее лицу, изысканная и густо покрытая веснушками кожа которого не позволяла дать ей более тридцати лет, делая ее более похожей на едва выпустившуюся из медицинского колледжа девушку, – … терапии?
– Я? Нет, не была.
Мы наблюдали друг за другом в тишине. Я не пыталась показаться враждебной, но обдуманная деликатность, с которой она сказала «терапии», да и само эти слово, рассердили меня.
– Доктор Пратт, в деканате меня попросили увидеться с вами для неформального рукопожатия, что бы это ни значило. Так что, честно говоря, я не подозревала, что это будет сеанс терапии. Или что он мне нужен.
‒ Никто не говорит, что тебе нужен сеанс. Нуждаться в нем и быть способной получить от него пользу – разные вещи. Если он проведен верно, то все мы можем извлечь из него выгоду.
Еще бы, да какая разница. Наверняка это была обычная болтовня, чтобы расслабить мой разум, пока она «диагностировала» длинный список того, что со мной не так, о чем я даже не знала.
– Я не отниму больше часа. Просто попробуй.
– Попробовать что конкретно? Психиатрические тестирования?
– Нет, нет. – Она покачала головой, даже слишком усердно. – Мы поговорим о том, что произошло в прошлом, и как это может – и должно ли вообще – воздействовать на твою жизнь здесь.
– Предполагаю, под «этим» вы имеете в виду смерть моей сестры?
Естественно, так и было. Как и моему профессору по греческому искусству (и, вероятно, множеству других людей, что я встречу в университете), ей с трудом давался процесс восприятия меня отдельным человеком, без отсылки к личности Эльзы. Почему-то ожидалось, что в моем поведении обнаружатся признаки перенесенной в детстве трагедии. И впервые я поймала себя на мысли, что, может быть, мои родители были правы. Может приезд в Принстон был ошибкой.
– Теа, кажется, мы с тобой неправильно начали знакомство. К чему сопротивление?
– Потому что там, откуда я родом, никто не обращается к психиатру. Людям претит идея нанимать незнакомца, который бы выслушивал их проблемы. Для этого есть семья и друзья.
– Вот только это наука о наших чувствах, совокупности причинно–следственных связей, о которых твои друзья и семья могут не догадываться.
– Они знают самое важное: как действуют мои сердце и разум.
– Я бы тоже не возражала узнать это. – Она улыбнулась, учуяв первую трещину во льду. – Итак, могу я попытаться? Только пять минут. И потом, если ты все еще захочешь уйти, я не буду настаивать, обещаю.
Ладонями она хлопнула по коленям – руки костлявые, веснушчатые, без колец. А также никакого макияжа и других украшений. Серый брючный костюм, размером слишком велик. И прилизанные пепельно–белые волосы, с аккуратно подстриженной длиной до плеч. Словно она хотела быть невидимой. Слиться с комнатой, нейтральное, заурядное и практически обособленное оформление которой, вероятно, было терапевтическим приемом само по себе.
– Ладно. Начнем с твоего дома.
– А что с ним?
– Сколько в нем окон?
Я сделала мысленную прогулку по нашему дому в Софии.
– Семь.
– Уверена?
Я притворилась, что считаю еще раз. На стене позади нее в рамке, разрисованной невротическими разноцветными пятнами, висел натюрморт Сезанна, состоящий из пяти фруктов: трех яблок, лимона и айвы.
– Да, уверена. Семь окон.
– И когда ты их пересчитывала, то была внутри дома или снаружи?
– Внутри… а что?
– Хорошо, это все, что мне нужно было узнать. А теперь посмотрим, ошибусь ли я в истории прошлого. – Она разжала руки и придвинулась ближе, как если бы хотела утешить не столько меня, сколько себя. – Ты росла единственным ребенком, так? Твои родители никогда не говорили тебе об Эльзе. Держали ее имущество запертым в доме, скорее всего в комнате, доступ к которой ты получила совершенно случайно – тебе было сколько, пять или шесть лет? – и именно там ты нашла ее фортепиано. Семейный секрет наконец всплыл не так давно, возможно, накануне твоего решения приехать в Америку. И она начала охотиться за тобой. Странные случаи. Даже жуткие. Временами ты могла практически ощущать ее физическое присутствие в воплощении привидения. Что и сделало для тебя Принстон естественным выбором. На самом деле, единственным выбором, чтобы узнать, сможешь ли ты когда-нибудь быть от нее свободной. Кстати, как я справляюсь до сих пор?
Я была ошеломлена. На какое-то мгновение даже яблоки Сезанна, казалось, вздрогнули от шока, собираясь вывалиться из рамы и покатиться по полу.
– Приму твое молчание в знак того, что я права хотя бы отчасти.
– О да. Вообще-то во всем, но… как вы узнали обо всех этих вещах?
– Это моя работа, Теа. Технический термин звучит как «синдром замещения ребенка». Он дает очень точные предсказания тому, как будет изменяться модель поведения ребенка после смерти брата или сестры. Даже сам Зигмунд Фрейд – хотя в строгом смысле он не «замещенный» ребенок, потому что являлся первенцем – страдал от похожих симптомов после смерти его младшего брата Юлиуса.
– Страдал от чего конкретно?
– От груза, когда тебя рассматривают, как «замещенного» ребенка: который должен заполнить пустоту, заполнить которую невозможно, стереть потерю и подействовать в качестве панацеи. Совершенно очевидно, это невыполнимая миссия, потому что дети не взаимозаменяемы, а агонию от утраты ребенка нельзя так просто излечить появлением другого. Вместо этого родители должны признать потерю, разрешить умершему ребенку занять свою нишу в семье, и дать процессу скорби идти своим чередом. Неспособность сделать это проецирует их травму на выжившего ребенка, запуская синдром.
– Что заставляет вас думать, что мои родители оказались неспособны?
– Большинство людей считают, что лучший способ излечиться – подавление боли или полное ее блокирование, даже если это означает бессрочное стирание умершего ребенка из истории семьи, запирание физических напоминаний о нем в недоступном месте, и так далее. Особенно это относится к родителям, у которых не было возможности погоревать как следует. Например... – Она посмотрела в сторону, словно уже не была уверена, что рассказывать пример такая уж хорошая идея. – Исторически сложилось так, что женщине, чей ребенок умер при рождении, не разрешалось держать его или даже смотреть на него – это считалось губительным для матери. Теперь же клинические исследования показали, что отрицание только то и делает, что оставляет горе неразрешенным. И рана, так сказать, всегда открыта.
Я наконец поняла, к чему она ведет. Исчезновение тела Эльзы не дало горю моих родителей найти выход, как было бы должно.
– В подобных случаях родители либо отталкивают и пренебрегают своим другим ребенком, либо опекают его сверх меры, любя до сумасшествия. Ты считала окна изнутри дома, что означает, что, должно быть, ты была счастливым ребенком, выросшим в любящем и понимающем доме. Я знаю многих, кому не так повезло.
– Они считали окна снаружи?
– Почти всегда. Отторгнутые дети – аутсайдеры, изгои. Некоторые рассказывали, что в семье чувствуют себя буквально невидимыми.
– Но счет изнутри не обязательно значит любящий дом. Может быть совсем наоборот: дом, кажущийся тюрьмой.
– Ты абсолютна права. – Она снова улыбнулась, но так уверенно, что, наверно, означало, что я была не совсем права. – Вот только узник смог бы назвать количество окон сразу же, разве нет? У него не было бы необходимости пересчитывать их для меня. И уж точно не во второй раз, как это сделала ты.
Это обеспокоило меня гораздо больше, чем все то, что она говорила до этого, потому что я не пересчитывала их во второй раз. Тогда… могло ли это быть правдой? За все эти годы уроки игры на фортепиано частенько заставляли меня чувствовать себя заточенной. И мои родители опекали меня сверх меры, это точно. Но я никогда не думала о своем доме, как о тюрьме. Или думала? Кроме того, я все же здесь. В чужом мире. Сама.
– Ты думаешь о тюрьмах и оковах?
Выбор слов сильно испугал меня – шутка, совершенно ясно, но в этот раз я была осторожнее. Если бы человеческий мозг был музыкальным инструментом, эта женщина была бы не худшим виртуозом, чем Риз прошлой ночью.
– Просто… Я все еще не понимаю, как вы догадались обо всех этих деталях моей жизни.
– Честно говоря, есть в этом немного от головоломки. Вот ты здесь, в Принстоне. И выдающаяся пианистка, не меньше. В общем, поступаешь точно так же, как и твоя сестра. Но почему твои родители позволили тебе это?
– Может, так я могла окончательно стать «замещающим» ребенком?
– Нет, так это не происходит. Родители перестраховщики держат «замещающего» ребенка – надеюсь, ты не против этого термина, я использую его только в описательном смысле – так близко, как это возможно. Не отсылают ее на другой континент. И определенно не в тот же университет, где умер первый ребенок. Другими словами, все эти решения принадлежат тебе. К примеру, фортепиано. Чтобы достичь такого уровня успешности, тебе нужно было бы начать в очень раннем возрасте. Но шестилетние дети не просыпаются в один прекрасный день со страстным желанием исполнять классическую музыку, верно? К этому должны подталкивать родители. Твои, само собой разумеется, никогда бы не сделали чего-то подобного по отношению к игре на фортепиано, которая добыла Эльзе хвалебный отзыв, вручившей ей входной билет в Принстон. То есть должен был быть другой спусковой механизм. Какое-то событие, которое должно было казаться ребенку загадочным, пленительным, и соблазнило бы тебя играть, невзирая на возражения матери и отца. Что-то вроде, скажем, изучения мира, что был закрыт от тебя. И вот там – ожидающее фортепиано. Вот только твои родители тут же сделали большую ошибку.
– Позволив мне играть?
– Нет, умолчав о твоей сестре. Подумай: большая часть твоего детства оставалась в их распоряжении. Много времени, чтобы осторожно посвятить тебя в истину, сформировать твою реакцию на нее, и устроить то, чего они хотели больше всего: держать тебя подальше от американского вирусного заболевания, которое, просто дыша посткоммунистическим воздухом, подхватило столько восточноевропейских молодых людей. Но вместо этого они ждали. Но когда у тебя появилась своя голова на плечах, было слишком поздно.
– Не совсем так. Когда я узнала, через что они прошли, я предложила остаться в Болгарии.
– Их счастье взамен твоего. Какие родители пошли бы на такую сделку?
– Я не торговалась. Я говорила серьезно.
– Само собой, так и было. Эмпатия. Самопожертвование. Раннее осознание горя и утраты. Все это довольно типично, потому что «замещающий ребенок» не ждет, что будет центром вселенной. И в этом огромная разница между тобой и Эльзой.
Разница не была такой уж огромной, учитывая, как я выбрала Принстон, зная, что это огорчит моих родителей. И все–таки, было что-то еще в ее последнем высказывании. Прозвучало оно очень лично. Дело не в дедукции – просто точное наблюдение.
– Доктор Пратт, давно вы в Принстоне?
Она поднялась с дивана, подошла к столу в дальнем углу комнаты и взяла бутылку воды со стеллажа, стоящего рядом с ним.
– Будешь?
–Нет, спасибо. – В дипломе на латыни над ее столом было указано ее имя, название университета Джона Хопкинса и год его получения – 1990. – Вы же были здесь в девяносто втором году?
Она открутила крышку и посмотрела внутрь бутылки так, словно прозрачная жидкость содержала в себе молекулы прошлого.
– Моя сестра тоже приходила на терапию?
– Не добровольно.
– Вы имеете в виду, она нуждалась… в помощи психиатра? – Я почти подавилась словами, жалея, что отказалась от воды.
– Тогда я так не думала. Но университет был не согласен. Ты слышала о Голых Олимпийских играх?
Похоже на дионисийскую версию Олимпийских игр.
– Имеют ли они какое-то отношение к древней Греции?
– К сожалению, нет. – Мое предположение позабавило ее. – Это традиция Принстонского университета. Точнее, была ею до 1999 года, когда попечительский совет запретил ее. Каждую зиму, в ночь первого снегопада, второкурсники обнаженными бежали вокруг Рокфеллер Колледжа, во внутренний двор Холдера, а оттуда в город, врываясь в магазины и рестораны. В зависимости от опьянения мог последовать секс, вандализм, ведущий к арестам, преступления и даже госпитализации.
– Но моя сестра не была второкурсницей.
– Верно, не была. Что было лишь частью проблемы. В том году первый снегопад выпал на тринадцатое декабря…
– В те же выходные, когда ее тело исчезло из похоронного зала?
– Да, хотя я и не думаю, что между этими событиями есть какая-то связь. Смысл в том, что зимой 1992 года – и, насколько я знаю, в первый и единственный раз в истории университета – Голые Олимпийские игры, похоже, прошли дважды. Тринадцатого декабря, когда выпал первый снег. И месяцем ранее, десятого ноября – тогда группа студентов начала забег в Холдере, а закончила в лесу на юге кампуса. Участие в нем принимал только один человек, не числившийся на втором курсе: твоя сестра. И, по случайности, она была единственной женщиной.
Я почувствовала, как покраснели щеки. Очевидно, Эльза была куда более дикой, чем я подозревала.
– Кто-нибудь был арестован?
– К несчастью, да. Офицеры городской полиции были высланы после первого же заявления о дебоше. Студентов вроде было шестеро, и все они столкнулись с дисциплинарными предписаниями. Свелось все к обязательным консультациям, но сначала велись разговоры об отстранении на весь весенний семестр.
– Отстранении? За бег голышом?
– Ну… там было намного больше, чем просто бег. Уверена, ты можешь себе представить.
Вообще-то я не могла. Моя сестра. Голая. С пятью мужчинами в лесу. Посреди ночи.
– Хотя, я все еще не понимаю. Зачем им было бежать на месяц раньше вместо того, чтобы дождаться первого снегопада с другими?
«Потому что мы не уподобляемся другим». Это были ее точные слова, когда я задала ей этот же вопрос. «И к тому же, сказала она, были первые заморозки, разве это не больше похоже на свободу?»
Для меня это не было похоже на свободу. Но как бы я хотела знать эту девушку. Хотела бы быть похожей на нее: дерзкую и смелую бунтарку.
– Доктор Пратт, вы думаете, что так она… что этот случай связан с тем, как она умерла?
– Неважно, что я думаю, Теа. Мы никогда этого не выясним. А даже если и выясним, ты не сможешь изменить то, что уже случилось. Единственное, что в твоих силах – это проживать жизнь, свободную от призраков.
От ее выбора слов я вздрогнула, пока не осознала, что она говорит не буквально.
– Не уверена, что могу. Эльза – часть меня, которую я только начала познавать.
Она покачала головой.
– Та часть тебя, что годы напролет подсознательно перенимала тревогу и печаль у твоих родителей. Когда секрет гноится так долго, открытие правды может привести к ночным кошмарам. Некоторых людей травма поглощает настолько, что они начинают видеть привидения их почивших братьев или сестер. Вроде видения в окне в ночи.
– И это просто… галлюцинации? – Впервые после поездки в Царево, где я видела фигуру в белом, я ощутила облегчение.
– Можешь назвать это так. Говоря научным языком, это когнитивное искажение: твой мозг пытается сделать так, чтобы она выглядела реальной с целью минимизировать потерю. Но не попадайся в ловушку отождествления себя с ней.
– Почему нет? Я часто задаюсь вопросом, похожи ли мы.
– Не похожи. Поверь мне, я знала эту девушку. В ней таилось какое-то раздражение на весь мир, скрытая злоба ко всем и ни к чему в частности. Не похоже, чтобы что-то из этого относилось к тебе. – Пауза, чтобы придать вес следующим словам. – Что очень даже хорошо.
АЛЛЕЯ ЗАКОНЧИЛАСЬ; я бы поняла это и с закрытыми глазами. Мои шаги, лишь мгновение назад заглушаемые мириадами звуков, исходящими от переполненного кампуса, теперь, когда я шла по тротуару, отдавались отчетливым стуком, рябью поднимавшимся под арочный каменный свод, подобно голосу входящего в церковь прихожанина.
Арочные проходы Принстона всегда захватывали дух. Суетный мир оставался позади. Впереди же далекие решетчатые окна, деревья, возможно клочки неба. Но в промежутке ты чувствовал стык чудес. Низкий потолок возвышался над головой, готовый хранить твои секреты. Слабый свет мог бы вытянуть твою тень вдоль стен. Растянутые эхом, твои шаги могли бы превратиться в музыку. И на несколько секунд, пока ты держал свой путь через мрачный короткий коридор, ты и камень оставались один на один. И ничего больше.
На другой стороне именно этой арки находился четырехугольный двор Холдер Рокфеллер Колледжа (который известен всем под ласковым сокращением «Рокки»). Я должна была понять это давным–давно, задолго до того, как услышала упоминание о «Рокки» в кабинете психиатра: это было общежитие Эльзы. Должно было им быть. Годы тому назад я была свидетельницей одного инцидента. Случайное упущение, висевшее в воздухе, являющееся таковым, как и все на первый взгляд неважные воспоминания, до момента, пока ты не пытаешься сложить мозаику прошлого, давая новую оценку произошедшим событиям.
– Черт, не знаю. Думаешь, эти американцы сидят на чем-то? Потому что в старые времена мы называли подобное эксплуатацией детей.
Говоривший мужчина был боссом моего отца: главой экспертно–криминалистической лаборатории и одним из приглашенных моими родителями на ужин гостей. И, несомненно, он был непреклонен в мнении, что никто младше восемнадцати лет не должен работать – подстрекаемый обсуждением данной темы по телевизору, пока остальные за столом ждали возможности узнать, прошла ли футбольная команда Болгарии квалификацию для участия в Мировом Кубке.
– Павко, угомонись. – Его жена нахмурилась, она сидела в отдалении от него. – Как ты можешь говорить такое, когда коммунисты заставляли нас проводить большую часть летних каникул за принудительными работами? Я все еще помню эти студенческие бригады: потеющие от убийственной жары, пашущие в поле, либо на консервной фабрике. И все это под лозунгом "Во благо общества"? В Америке этим детям, по крайней мере, платят!
– Я не поддерживаю коммунистов. Я вижу это так: эти бригады были частью взросления, тем, через что нам нужно было пройти. Одно дело, когда государство говорит, что каждый должен внести вклад. Но чтобы родители посылали своих детей зарабатывать деньги? Не знаю, как по мне, то это бардак какой-то.
– Согласен, – кивнул сидящий с другой стороны стола самый молодой гость, ассистент в лаборатории. – Если вы не способны содержать детей, то может, для начала, не стоит их заводить?
– Дело не в способности. – Жена Павко повысила голос, переорав ведущего по телевизору, который только что отметил, насколько для подростков ядовита праздность. – Мы говорим об Америке. Уверена, там люди способны позволить себе многое в сравнении с нами и остальным миром. Они всего лишь пытаются привить их детям ценности с раннего возраста.
– Серьезно? Как например? – Моя мама больше не могла сдерживаться. – Что лучшее, на что они могут тратить свое время, это обслуживание столиков шесть дней в неделю?
– Согласен с вами! Кто мы такие, чтобы спорить о воспитании детей с тем, кто вырастил это? – Павко смеялся, указывая на мои висящие в рамках победные грамоты за игру на фортепиано. – Зарабатывать деньги – работа родителей, а работа детей – становиться гениями, верно? Славин, что думаешь?
– Я думаю... – Мой отец сделал паузу, бросая взгляд на маму, выискивая согласие с тем, что он собирался сказать. – Думаю, если потерпеть с прививанием детям ценностей до момента, когда они станут достаточно взрослыми, чтобы работать, то уже будет слишком поздно.
За столом повисла тишина. На экране телевизора в огненно–красном костюме женщина, претендующая на звание "семейного консультанта по достатку", начала рассказывать о Рокфеллерах, и как их внук получал жалование в двадцать пять центов за уборку листьев по восемь часов в неделю.
– Вот почему дети Рокфеллера и не стали знаменитыми на весь мир пианистами! – Павко подмигнул мне, но больше никто не смеялся.
Родители смотрели друг на друга. Затем моя обычно сдержанная мать встала, переключила канал и вышла из комнаты, не обронив ни единого слова.
Теперь, годы спустя, я оглядываю «Рокки» ‒ роскошное студенческое общежитие, сделанное в готическом стиле, по счастливому случаю дарованное колледжу собирателем листьев. Одна из его уединенных комнат принадлежала моей сестре. В эти самые окна она наблюдала разворачивающуюся перед ее глазами жизнь двора Холдер. Утренний балаган. Опадение осенних листьев. Снования студентов туда–сюда через арочные ходы. Вечерние сумерки. Дожди. И эти бесславные первые заморозки, которые, как только что сказала мне Пратт, обернулись первым знаком беды.
«Потому что мы не уподобляемся другим».
И тогда меня осенило: что если родители знали о Голых Олимпийских играх? Что если реакция матери была связана не с проживанием Эльзы в общежитии, а с тем, что ей рассказали об одной ноябрьской ночи, когда ее дочь участвовала в забеге за пределами Рокфеллера без одежды и с группой мужчин?
И тогда… я вернулась к самому началу. Эльза могла как жить, так и не жить здесь. Могла как прогуливаться по этим аллеям, под этими деревьями, сквозь эти арки, так и не делать этого… Но, с другой стороны, меняло ли это что-нибудь?
Меня накрыло осознание тщетности проделанного мною пути. Поиска улик, которые, казалось, вели в определенном направлении, пока, неминуемо, не начали указывать совсем в другую сторону. И когда я вернулась к Форбсу, то решила попытаться сделать то, что все считали лучшим для меня выбором: оставить призраков в прошлом и жить собственной жизнью.
ВЕГЕТАРИАНСКАЯ СМЕСЬ или мясное жаркое?
Смесь – запеканка… Смесь – запеканка… Я не знала, что значили эти слово, и взгляд на блюда ничем не помог. Обычно закрытый по субботам Проктер Холл устраивал специальный вечер с блюдами из местного ресторана, и моя работа заключалась в предоставлении каждому магистру выбора: из двух сомнительного вида приготовлений предпочесть то, которое на слух воспринималось как алкогольная вечеринка, состоящая из овощей, либо другое, по звучанию казавшееся чем-то типа причудливой запряженной кареты. Хуже всего было то, что нам следовало носить поварские кители и высокие бумажные колпаки.
– Будет ли страшно, если мы сбросим колпаки?
Управляющий в обеденном зале одарил меня презрительным взглядом.
– Сбросить колпаки?
– Я тут подумала, что если они упадут?
– Ну так постарайся сделать так, чтобы этого не произошло.
Совершенно ясно, что просьба к управляющим пересмотреть протокол сравнима с просьбой к полицейскому ограбить со мной банк. Так что я просто переживу эту смену с надеждой закончить до того, как Риз мог войти и увидеть меня вооруженной лопаточкой и коронованной бумажным цилиндром.
– Когда и откуда мне забрать тебя завтра? – спросил он меня прошлой ночью.
– В девять, с работы.
– Работы?
– Обеденный зал Магистерского Колледжа. Это условие финансовой помощи. – Я ждала реакции, но ее не последовало. – Ты ничего не говоришь. Какая-то проблема?
– Пока нет.
Пока. Деликатный способ сказать, что встречаться с посудомойкой нормально, но до тех пор, пока кто-нибудь не увидит его с ней (кроме его дворецкого).
– Риз, я не богата. Если тебя это волнует, мне лучше знать.
– С чего бы это меня волновало?
Потому что я слышала о друзьях, с которыми ты тусуешься. Видела машину, которую ты водишь. И дом, в котором живешь.
Когда я не ответила, он поторопился объясниться:
– Просто не хочу, чтобы твоя работа отрывала тебя от меня слишком надолго. Особенно в выходные.
К счастью, к окончанию смены, его следа не было. Так как остальные стремились попасть на главную улицу, я добровольно вызвалась закрыть помещение и начала проходить по привычному списку:
Выключить посудомоечную машину;
Запереть морозильные камеры;
Выключить свет (на кухне, в кладовой, в зале);
И конечная остановка: Проктер Холл.
С другой стороны подсвеченного стекла в свои права вступила ночь. Окна потеряли свой цвет, так что единственным освещением служили не уверенные в своих силах лампочки в люстрах. Я развернулась, чтобы проверить, открыты ли еще двери в вестибюль…
И столкнулась лицом к лицу с кем-то ожидающим в темноте, облокотившимся на ближайший столик.
– Привет, Теа.
Я узнала его интуитивно: этот голос, как он произносил мое имя. Затем увидела силуэт. Белый цветок в его руке. Но и нечто еще: без сомнения совершенно другое тело, незнакомое лицо. До последнего мгновения мой разум отказывался принять видимое. Затем я была сражена очевидной истиной.
Вероятно, это парень с моего концерта. То был не Риз.
Прежде чем я успела отреагировать, он улыбнулся и подошел ко мне. Двигаясь медленно, осторожно, и остановившись лишь тогда, когда его тело практически касалось моего.
– Кто… кто ты?
– Думаю, ты знаешь. – Он дотянулся до моей руки. Вложил в нее цветок. – На какое-то время я уезжал. Но думал о твоем Шопене каждую минуту.
От его тихого голоса воздух начал движение.
– Как ты… – В горле пересохло, слова застряли на выходе.
– Как я что?
– Узнал, что я здесь?
– Я обещал найти тебя. И нашел.
Я сделала шаг назад. Как я могла перепутать Риза с ним? Они выглядели похоже, но только на расстоянии. Вблизи же все оказывалось разным: тело (такое же сильное, но более худое, мускулатура выражена не так ярко), лицо (такое же великолепное, но более угловатое) и глаза (темно–голубые, но более теплые, невыразимо теплые)…
В зале эхом раздались шаги.
– Вижу, вы уже познакомились? – Риз поспешил к нам, не оставляя времени на ответ. – Ферри отмечал, что ты можешь вернуться домой сегодня вечером, но я не думал, что он скажет тебе искать меня здесь.
Парень механически пожал плечами, ложь ему давалась довольно легко.
Риз обернул свою руку вокруг меня.
– Мой брат зол на тебя, потому что ты разрушила его план.
Братья? Я уставилась на него в ужасе.
– Какой же это план я разрушила?
– Годы напролет меня тошнило от этого кампуса, и я пытался убедить Джейка переехать со мной в Манхеттен. Но он любит это место – покой и тишину. Откровенно говоря, я этого не понимаю. Так что мы достигли компромисса: остаться здесь еще на год и покончить с этим местом. А две недели назад, нежданно–негаданно, он согласился переехать. Даже нашел нам жилье в Сохо, сказал мне собираться и уезжать отсюда. Вот только… остальное ты знаешь. Я вернулся на одну ночь и, что ему неизвестно, встретил тебя, что к огорчению моего дражайшего брата отложило мой переезд в Нью-Йорк на неопределенный срок. Неудачное время, так Джейк?
Никакой реакции, даже кивка.
– Забавно, как Принстону удается держать меня на коротком поводке. Сначала брат, теперь ты. – Риз взял меня за руку, наконец заметив цветок. – И это от?..