Позвоните, пожалуйста, Валери Майерс, телефон 0653 378551
IV
Дэвид закрыл книгу и уставился на потолочную розетку. К одиннадцати стемнело достаточно, чтобы принудить куранты над конюшнями замолчать. С тех пор прошло два часа. Еще час, и можно будет идти. Пока же самое безопасное – при его-то взволнованности – дать телу расслабиться и постараться ни о чем не думать.
Он представил себе круг, внутри этого круга другой, а внутри другого еще один, и еще, и еще, и отправил внутреннее зрение стремительно пронизывать бесконечное кольцо колец, отыскивая в центре каждого светящуюся точку, которая в свой черед обращалась в новый кружок, содержавший все больше и больше кружков. Это походило на нырок в самую глубь вещей и отвлекало сознание от любых низменных, суетных мыслей. Дэвид позаимствовал эту технику из купленной во время прошлых каникул книги по йогической медитации, работала она превосходно, надо было только добиться крайней сосредоточенности, оставаясь в то же время полностью расслабленным.
В таком состоянии время летело удивительно быстро, и когда завершился второй час ночи, Дэвид понял это, даже не взглянув на часы у кровати.
Голый, он постоял, глубоко дыша, перед зеркалом. Ночь теплая, но чем-то прикрыть себя все же надо. Он выбрал футболку, просторные штаны от тренировочного костюма и пару кроссовок. Ни носков, ни трусов. Взяв с прикроватного столика фонарь, яблоко и завернутую в листок «Клинекса» баночку, Дэвид вышел из комнаты.
Горбатая луна – так ее вроде бы называют. Половинчатая. Достаточно светло, чтобы все видеть, достаточно темно, чтобы остаться незамеченным. В сущности, свет ему и не нужен. Сегодня, чувствовал Дэвид, он способен выполнить свою миссию и с завязанными глазами.
Кроссовки белели в темноте; в тени от дома, на скользкой черной траве – светлые пятна, раскачивающиеся вперед-назад. Взглянув в небо, он увидел пояс, мерцающий на талии Ориона, и Сириус, который катил, синея, к востоку. Шелест кроссовок по траве замирал в бархатистых глубинах ночи.
– Повсюду тишина, – шептал он себе, подлаживаясь под ритм бега и дыхания, – повсюду мертвый сон. Повсюду тишина… повсюду… мертвый… сон. Повсюду тишина… повсюду… мертвый… сон[183] .
Ну вот он и на месте. Длинная тень часовой башни падала на конюшенный двор, теплый душок лошадиных грив овевал Дэвида.
Тихо, точно ночница, он подпорхнул к двери углового хранилища упряжи. Внутри его ожидал другой запах – аромат седельного мыла и жира для кожи, такой густой, что Дэвид закашлялся. Задержав дыхание, он нащупал деревянный табурет, просунул пальцы в дырку, прорезанную в центре сиденья. Когда он поднял табурет, что-то – сбруя, уздечка или мартингал, – тонко звякнув, упало на пол; впрочем, Дэвид понимал, что звук этот не достигнет ничьих ушей, кроме его да лошадиных, а лошади знали, что он собирается сделать, и одобряли это.
Он подошел к стойлу Сирени, сдвинул засов верхней половины двери. Сирень, будто ожидала его, прянула головой вперед, здороваясь.
«Привет, – сказал Дэвид – мысленно, не шевеля губами и не напрягая голосовых связок. – Я тебе яблоко принес».
Сирень приняла подарок, как лишившийся аппетита больной, который знает, что есть надо для поддержания сил. Пока она медленно жевала яблоко, перекатывая его от щеки к щеке, Дэвид стянул футболку и выскользнул из тренировочных штанов. А поскольку он показался себе смешным – голый, но в кроссовках, – то заодно сбросил и их и теперь стоял голышом в свете луны.
Он легонько подрагивал, ощущая, как ноги покрываются гусиной кожей.
«Ты готова, старушка? – спросил он, опять-таки беззвучно. – Я готов».
Он нагнулся, чтобы достать из кармана штанов обернутую в бумагу баночку. Обойдется и без фонаря.
Открыв нижнюю половину двери и войдя с табуретом в руке в стойло, он мягко подтолкнул Сирень назад, но та и не сделала ни одного движения в сторону двора. Дэвид неторопливо закрыл обе половинки двери, теперь они с Сиренью находились в полной темноте.
Сирень стояла очень спокойно, только легкая испарина и выдавала ее страшную болезнь. Она стояла молча, время от времени ударяя в каменный пол задним копытом. Дэвид вплотную приблизился к ней, тела их соприкоснулись, и он на ощупь двинулся к дальнему концу стойла. Жар, исходящий от крупа лошади, пробуждал в мальчике жар еще пущий, и когда он забрался на табурет, то почувствовал, как головка пениса проталкивается сквозь крайнюю плоть, как весь пенис поднимается, становясь прямее и тверже, чем когда-либо прежде. Дэвид выпрямился, оперся рукой о круп Сирени и задышал размереннее, прилаживаясь к ритму ее дыхания. У Сирени как раз была течка, значит, она не станет лягаться, как могла бы в другое время. Да она и так бы не стала – Дэвид знал, что Сирень с радостью примет его.
Когда он был совсем готов, когда осознал, что стал как бы единым целым с лошадью, Дэвид сунул два пальца в баночку и подцепил шматок вазелина. Другой рукой он отвел в сторону хвост Сирени. Та послушно подернулась и подняла хвост повыше, чтобы позволить Дэвиду работать обеими руками. Найти под репицей и анусом внешние губы труда не составило, проникнув в них, он нащупал головку клитора, а чуть ниже мягкую ткань внутренних срамных губ. Осторожно просунув внутрь палец, Дэвид отыскал то, что должно было, подумал он, представлять собою уретру, и ласково повел пальцем вниз, к нежным тканям под нею. Словно подтверждая его открытие, Сирень тихо выдохнула сквозь нос и пристукнула копытом.
Дэвид ввел шарик вазелина в вагинальный проход, теперь его пальцы легко скользили, входя и выходя. Оставшимся вазелином он смазал пенис, хоть тот уже и был увлажнен тонкой струйкой собственной секреции.
Пенис – прямой, скользкий, твердый – вошел с поразительной легкостью, быстрая судорога Сирени словно сама втянула его. Стенки влагалища сомкнулись, засасывая пенис все глубже, и Дэвид задохнулся от наполнившей его слепящей радости. Положив руки по сторонам от основания хвоста, он, в виде опыта, вытянул себя почти целиком наружу и затем протолкнул почти целиком внутрь. От полученного ощущения в голове его вспыхнули звезды. Миллиметр туда, миллиметр сюда – копыта гремели в мозгу Дэвида, жаркие кристаллы рассыпались в животе на миллиарды обжигающих зернышек. Чувство абсолютной правильности, святости, совершенства и красоты жизни пронзило его. Он мог бы остаться здесь навсегда, он и все царство жизни – животной, растительной, человеческой, захваченной смерчем любви. В прошлый раз все произошло слишком быстро, чтобы он успел испытать этот безумный восторг: тогда он был с женщиной и ощущал неловкость, необходимость что-то говорить, произносить слова.
«Ты здорова, Сирень, – произнес, обращаясь к лошади, голос внутри Дэвида. – Именем этого дара чистого духа я объявляю тебя здоровой и исцеленной».
Огни в его голове взвивались, опадали и кружили в безумной агонии, а он все нажимал, нажимал, точно не мог поверить в непревзойденную глубину и силу ошеломившего его наслаждения, и вот сплошной белый свет наполнил голову Дэвида, и мальчик почувствовал, как высокая волна духа, владевшего им, накатывает, и накатывает, и накатывает, и накатывает, и накатывает, точно неспособная остановиться.
Когда все кончилось, когда он выдавил последнюю каплю, баночка из-под вазелина с лязгом свалилась на пол, и Сирень тихо заржала в тревоге и сомкнула широкое кольцо своих мышц, больно защемив Дэвида.
Он вздрогнул, но остался неподвижным, зная, что если он будет спокоен, то Сирень успокоится тоже. Понемногу напряжение отпустило ее, и она расслабила мышцы, позволив Дэвиду выпростаться наружу.
С мгновение он простоял, держа лошадь горячими ладонями за бока, ликующий и истомленный. Потом спустился на пол, подобрал бумагу, которой была обернута баночка, и принялся старательно, тщательно вытирать Сирень, разговаривая с нею.
Выйдя на конюшенный двор, Дэвид содрогнулся всем телом, натянул футболку и опустил взгляд на свой обмякший, обвисший пенис.
«Ты должен беречь свой великий дар, – сказал он себе, – очень и очень беречь».
Глава шестая
I
Альберт и Михаэль Бененстоки выращивали сахарную свеклу в той части Венгрии, которую в 1919 году переименовали в Чехословакию. Этот акт картографической тирании за одну ночь превратил Михаэля в сиониста, и он, вдохновляемый любовью к приключениям и зажигательными писаниями Хаима Герцога[184] , в 1923 году отплыл в Хайфу, приняв гордое новое имя Амоса Голана. Голан, как сам Михаэль с удовлетворением объяснял по завершении долгого и, на взгляд Альберта, совершенно бессмысленного исследования семейной истории, – это подлинное родовое имя израильтян Бененстоков. К тому же оно более чем к лицу человеку, который отправляется в путь, чтобы заявить права на землю своего народа.
– Отправляется навстречу неприятностям, – сказал Альберт. То были слова, которые он впоследствии не раз с усмешкой произносил на собственный счет.
Единственного своего сына Альберт назвал Михаэлем как раз в честь его взбалмошного дяди – к вящему ужасу венской родни, устроившей ему по этому поводу не один скандал. Согласно традиции, давать одно и то же имя нескольким членам семьи – дурная примета. Однако Альберт не был традиционалистом. Он не был человеком религиозным, не обладал подлинным чувством собственного еврейства. Он был фермером и наездником, близким скорее к мадьярским антисемитам, чем к городским и местечковым многоумным мужам из отряда габардиновых жесткокрылых, с опущенными головами сновавшим по улицам и при встрече с гоями малодушно вжимавшимся в стену, словно боясь подцепить, а быть может, и передать некую ужасную болезнь.
В 1914 году, молодым еще человеком, Альберт сражался за своего императора. Получивший, подобно другим ополченцам, сверкающую кирасу с кивающим плюмажем, синий гусар Альберт был одним из тех, кто первым ходил в атаки на сербские пушки в те начальные недели Первой мировой, когда она оставалась еще мелким балканским конфликтом, не имевшим, по общему мнению, никакого значения. В дальнейшем гордым кавалерийским коням пришлось стушеваться перед титанической артиллерией двадцатого века, и Альберт с разочарованием наблюдал, как их низводят до роли тягловых и курьерских лошадок, волокущих, понурив головы, телеги и санитарные повозки за студеной линией Карпатских гор или доставляющих бессмысленные донесения с передовой в штабы и обратно. С ироническим смирением он твердил себе, что преданность пышным венским усам не глупее преданности пышной иерусалимской бороде. В конце концов Альберт решил, что видел уже слишком много белых червей, заползавших в пустые глазницы слишком многих его мертвых товарищей, – как и слишком много живых товарищей, поджаривавших на кострах печень и легкие слишком многих зарубленных, по-детски круглолицых казаков. Он преувеличил симптомы легкой контузии, полученной им при артиллерийском обстреле, и с радостью перевелся в удаленную дивизию, расквартированную в той части Румынии, что известна под именем Трансильвании, там он и просидел до конца домалывавшей остатки кавалерии войны.
Что касается лошадей, тут Альберт владел каким-то особым даром. Он понимал их гораздо лучше, чем служившие в императорской армии инструкторы верховой езды и хирурги-ветеринары, – обстоятельство, порождавшее недобрые чувства у некоторых из его собратьев-офицеров. Другие же собратья предпочитали трубить повсюду о присущем Альберту искусстве целителя, рассказывая удивительные истории, которые Альберт неизменно опровергал.
– В том, что я делаю, нет ничего загадочного, – говорил он. – Я просто терпелив с животными. Я показываю им, что их любят. Стараюсь успокоить. Остальное – дело природы.
Однако говорить все это было – что плевать против ветра. Слава Альберта разрасталась, и наконец, после глупой истории с его денщиком Бенко, начали поговаривать, будто он способен исцелять и людей. Как-то под вечер дурачок Бенко позволил испугавшемуся жеребцу отдавить ему ногу. Вместо того чтобы тут же доложить о полученном увечье по команде, Бенко смолчал, и за ночь рана загноилась. Наутро, когда он приковылял с кофе к Альберту, тот спросил:
– Бенко, ты почему так хромаешь? Бенко залился слезами.
– Ах, господин! – воскликнул он. – Может, вы взглянете на мою ногу? Я боюсь обращаться к хирургу, он ее ампутирует. Он никогда ничего другого не делает.
И то сказать, солдаты, имевшие глупость обращаться к полковым костоправам, были вечным объектом шуток. Ходил рассказ об одном рядовом, потерявшем голову настолько, что сунулся к докторам с обычной мигренью – и потерял голову окончательно. По-румынски эта шутка звучит лучше, чем по-венгерски. Другая история касалась Яны, местной проститутки. Как-то раз у солдата по имени Янош вырос на члене прыщ, ну он и поперся к врачу. С того дня никто его больше не видел, зато всего неделю спустя в этих краях разбила палатку Яна.
Хорошо понимая нежелание Бенко действовать по официальным каналам, Альберт согласился осмотреть его ногу и невольно содрогнулся от отвращения, когда тот осторожно стянул сапог и обмотки. Бенко был не из чистоплотных солдат, очень походило на то, что сапог этот уже много недель как не расставался с ногой. Бенко заметил реакцию Альберта и испуганно залепетал:
– Это гангрена, ведь так, господин? Это гангрена, не видать мне ноги! Я знаю, я знаю.
– Тише, дурень, тише. Дай посмотреть толком.
– Нет, нет! Мне конец, мне конец!
Альберт взял его за плечи и заговорил прямо в ухо:
– Слушай внимательно. Ты должен успокоиться. Должен дышать глубоко и медленно. Очень медленно и очень глубоко. Ну-ка, постарайся.
Бенко, весь дрожа, попытался исполнить этот приказ. Альберт продолжал говорить, твердо, но ласково, пока не увидел, что истерика юноши прекратилась. С лошадьми было проще, они ощущали его уверенность без слов.
– Ну вот, теперь я осмотрю ногу. Думай все время о том, что ничего с ней страшного не случилось. Она нарывает, тебе очень больно, но это еще не конец света.
Когда Альберт, набрав побольше воздуха в грудь, присел и нажал ладонью на раздувшуюся, полиловевшую ступню, Бенко, взвизгнув от страха, отвернулся. Из самой середки раны выскочила небольшая заноза, следом ударила струйка гноя.
– Ладно, – сказал Альберт, – так-то оно лучше. Бенко, вернув голову на место, уставился на него:
– Лучше?
– Да, я уверен, скоро твоя ступня заживет.
– Вы положили руку мне на ногу – и говорите, что она заживет?
– Нет-нет, я просто…
Но было уже поздно. По казармам поползли слухи.
– Нога у Бенко аж почернела вся от гангрены…
– Бененсток сам от вони чуть в обморок не грохнулся…
– Просто прикладывает руку…
– А рука, Бенко говорит, прямо жжется…
– А то бы отхватили по самое колено…
– И посмотрите теперь на этого мальчишку…
– Прыгает, что твой терьер…
– Бененсток мужик со странностями, я это всегда говорил…
– Не из христиан, сам понимаешь…
– Да и еврей-то не настоящий…
– Капрал Хайлбронн говорит, никто его в синагоге ни разу не видел…
Спустя какое-то время даже сам Альберт начал гадать, что он, собственно, сделал. Он-то был уверен, что видел занозу, что отшатнуться от раны его заставил всего-навсего сырный запах грязных обмоток, что все его «искусство» сводится к умению успокоить, в подлинном смысле этого слова – внушить уверенность, укрепить. Но сделанного не воротишь, и с того дня Альберт уже не знал среди своих однополчан ни минуты покоя. Лошадь, которую он «чудотворно» вылечил, вскоре взбесилась и сбросила рекрута, так что тот сломал позвоночник и навсегда утратил способность ходить. Куда бы Альберт ни повернулся, он всюду видел крестное знамение или талисман от дурного глаза. А тут еще Бенко, глупенький суеверный Бенко, обратился к начальству с просьбой перевести его на другую работу. Не может он прислуживать капитану Бененстоку у него от этого нервы сдают. Неделю спустя Бенко погиб, наступив на мину.
«Той самой ногой наступил, – говорили солдаты, – проклятие Бененстока».
Больше Альберт никогда и никому присягать на верность не будет – такую клятву он дал, вернувшись в 1919 году на свои запущенные венгерские поля, коим предстояло в скором времени стать запущенными чехословацкими. Брат Михаэль, оставшийся с благословения императора дома, чтобы заботиться о них – надо же было хоть чем-то подсластить войну народу империи, – оказался фермером не из лучших. Клоп сионизма уязвил его еще в начале Гойской Свары, как именовал он войну, и помыслы Михаэля были устремлены к предметам более возвышенным, нежели возделывание чужих, собственно говоря, полей.
После отъезда Михаэля Альберт провел десять лет в трудах, обративших его в крупнейшего свекловода Чехословакии. В 1929-м он увенчал свои триумфальные достижения, построив на собственной земле небольшой сахарный завод и женившись на дочери заводского мастера, маленькой девушке с карими глазами и роскошными волосами. Через год она принесла ему сына, Михаэля, а весной 1932-го скончалась, рожая Ревекку. Альберт пытался спасти жену, но не смог. Как он ни горевал, а все же думал, что, быть может, в неудаче, которой закончились его попытки выходить жену, единогласно объявленную докторами практически мертвой, есть и хорошая сторона. Репутация безбожного колдуна последовала за ним и домой, так что Альберта сторонились даже раввины, которым полагалось бы стоять выше легковерного стада.
Да Альберт и не нуждался ни в ком. Он доказал свою силу. Он – замечательный земледелец. Теперь, когда он остался один с двумя маленькими детьми, своими обширными полями и сахарным заводом, его обуяло желание покинуть страну, которая его страной больше уже не была. Кроме двух языков своей матери, идиша и венгерского, Альберту пришлось освоить – ради службы в гусарах – немецкий и румынский, а позже и языки его нового правительства, чешский и словацкий.
– Я хочу уехать до того, как французы возьмут Прагу, – говорил он своему слуге Томашу. Всю жизнь Альберт испытывал странный ужас перед французским, непостижимым образом веруя, что освоить его труднее, чем любой другой язык Европы.
Но как уехать? Кто купит свекольные поля? Кто даст хорошую цену за завод? И куда он поедет? В его деревне ходило много толков насчет Америки, однако Америка – это Нью-Йорк, и только; в фермерских местах евреев там не жаловали. Брат Альберта, Михаэль, вернее, Амос настойчиво звал его в письмах к себе в Палестину, где он со своей женой Норой уже произвел на свет двух новехоньких детей, Арона и Эфраима, то были настоящие сабры, из которых со временем вырастут новые евреи нового Иерусалима.
«В конце концов, ты, Альберт, и сам что-то вроде сабра», – писал Амос.
Альберта это замечание озадачило. Насколько он понимал, еврей вправе называть себя сабром, только если он родился на земле израильской. Образованный друг растолковал ему смысл Амосовых слов.
– Это дружеская шутка, Альберт. «Сабром» называют еще определенный плод[185] . Что-то вроде шипастой груши, колючей снаружи, но мягкой и сладкой внутри. Лучшее описание Альберта, какое только можно было придумать. Ему приходилось быть колючим – владения его велики, управление ими требует массы труда и энергии, рынками сбыта правят люди, продажные до мозга костей, инфляция безумно высока, а народ живет в жесточайшей нужде. Приходилось быть колючим и потому, что самого Альберта, спокойного и рассудительного, принимали за черного душой гипнотического колдуна.
Через неделю после того, как пришло письмо от Амоса, народ Германии избрал Адольфа Гитлера своим новым канцлером. Альберт был разочарован. Гитлер не казался ему сколько-нибудь подходящим для немцев вождем: антисемитизм, считал Альберт, любой антисемитизм – это всего лишь малоприятные разглагольствования, ничего практически не значащие. Альберт от антисемитизма почти не страдал. Он, бывало, и сам ощущал некоторую склонность к нему – когда слушал, к примеру, разглагольствования хасидов о законе или Амоса с его друзьями, талдычащих о Сионе. Не то чтобы Альберт стыдился своей национальности, он просто не имел ни малейшего желания поднимать вокруг нее шум. Он был отцом и фермером, вот и все.
Еще через неделю случилось нечто поразительное. Альберта посетил английский джентльмен, которого сопровождал переводчик из Праги. То, что он принимает в стенах своего дома самого настоящего англичанина, взволновало Альберта до крайности. Из всех народов мира англичан он любил больше всего. Он с радостью думал о том, что во время войны ему не пришлось встретиться с ними как с врагами, – Альберт был уверен, что непременно поддался бы соблазну перейти линию фронта и присоединиться к ним. Ему нравился педантизм англичан, их твидовые костюмы, их уважение к искусству наездника, иронический юмор и отсутствие склонности к внешним эффектам.
Альберт провел англичанина с переводчиком в кабинет, усадил в кожаные кресла и звонком вызвал слугу.
– Джентльмен выпьет чаю? – спросил он у переводчика. Альберт надеялся, что англичанин не сочтет звонок слуге показухой. Дня Альберта чаепитие именно в этот час было делом совершенно обычным, как и для Томаша – звонок и просьба заварить чайку.
– Это было бы замечательно, мой дорогой сэр, – на превосходном венгерском ответил переводчик. Он, как показалось Альберту, норовил своей довоенной напыщенностью и довоенными бакенбардами переангличанить самого англичанина.
После того как чай был разлит по чашкам, Альберт вежливо выпрямился в кресле, ожидая, что ему объяснят цель визита. Английский джентльмен, отхлебнув из чашки с таким видом, точно пребывал в гостях у неких приятнейших друзей и вообще сидел в эту минуту на ровнейшей из лужаек Беркшира, произнес короткую фразу и добродушно склонил голову в сторону переводчика. Говор у англичанина был легкий, приятный, с мягкими «р» и нежными модуляциями. Переводчик широко улыбнулся и провозгласил:
– Мистер Бененсток, я представляю правительство Его Величества в Лондоне.
Что за прекрасные слова! У Альберта слегка закружилась голова – и на протяжении следующего часа, пока англичанин излагал свое дело, голова продолжала кружиться все сильнее.
Британская империя – еще одна прекрасная фраза! – глубоко озабочена, сказал англичанин, своей полной зависимостью от тростникового сахара, поступающего из ее далеких доминионов в Австралии и Вест-Индиях. Если в Европе разразится новая война – а англичанин считает себя обязанным подчеркнуть, что таковое развитие событий почитается теми, кого он представляет, настолько маловероятным, что его вообще вряд ли стоит принимать во внимание, – то, как единогласно уверяют знатоки морской тактики, Британия, со всех сторон окруженная морем, может оказаться практически отрезанной от жизненно необходимых ей поставок производимых в жарком климате продуктов, из коих важнейшим является сахар… ну, быть может, после чая. Британцы за всю свою долгую историю – и это оплошность, по правде сказать, решительно непростительная – никогда не выращивали у себя дома сахарную свеклу. По этой части у них нет никакого, просто-напросто никакого опыта. То, что выращивать ее там можно, не вызывает ни малейших сомнений. Собственное производство тростникового сахара, это англичане прекрасно понимают, представляется несколько нереалистичным – по причине погоды, которая, как мистеру Бененстоку, несомненно, известно, капризна до столь излюбленного британцами абсурда. Сахарная же свекла, главный продукт родных и плодородных полей мистера Бененстока, выглядит в совершенстве подходящей для британского климата. В конце концов, не является ли она ближайшей, не так ли, родственницей моркови, репы и – как можно предположить – свеклы обыкновенной? Британский фермер славится превосходным качеством своей моркови, репы и свеклы, и уж наверное выращивание их близких кузенов Beta Rapa и Beta Vulgaris не лежит за пределами его возможностей. Кабинет министров считает, однако, что фермеру необходим некто, способный руководить им, человек, хорошо знакомый со всеми особенностями пути, если можно так выразиться, свеклы – от поля до сахарницы. Мистер Бененсток был назван представителю Кабинета в Праге как один из наиболее авторитетных в сфере сахарного производства людей. Так вот, не согласится ли мистер Бененсток обдумать возможность года через два отправиться в Англию, дабы консультировать и обучать там несведущих фермеров, руководить проверкой пригодности полей, управлять строительством сахарных заводов и попытками взрастить первые скромные британские урожаи? Если прибегнуть к метеорологической метафоре, Британские острова поразила засуха, и им необходим человек, подобный мистеру Бененстоку, дабы оросить их своими знаниями и опытом. Правительство Его Величества готово щедро оплатить его труды, оно с удовольствием приняло бы на себя любые расходы, какие только могут возникнуть в связи с переездом мистера Бененстока и его обустройством в новой стране. Сам английский джентльмен нимало не сомневается в том, что, буде у мистера Бененстока возникнет такое желание, он сможет заблаговременно подать прошение о принятии полного подданства короля Георга, питая при этом совершенную уверенность в том, что ответ на таковое прошение будет, разумеется, положительным.
Правительство все того же Величества было бы также радо приобрести в последующие два года – по твердой рыночной цене и с согласия мистера Бененстока – все его поля и сахарный завод в Чехословакии, а также прислать сюда некоторое число агрономов, каковые прошли бы вместе с ним два полных цикла производства сахара – от выращивания свеклы до сбора урожая и рафинирования конечного продукта. Правительство Чехословакии преисполнено желания оказать всемерную помощь в этом деле, дружба вашего молодого демократического государства с Британией есть незыблемый факт нашего переменчивого мира, это отношения, на которые всегда можно положиться в нынешние трудные для Европы времена.
Теперь же англичанин и его чешский переводчик покинут мистера Бененстока, дабы тот основательно обдумал сделанное ему предложение. Свое решение он может сообщить в течение следующих двух недель. Нет, право, чай просто великолепен. Лучший, какой англичанину довелось попробовать на континенте. Всего вам доброго, мистер Бененсток. Какие очаровательные дети.
Если бы Альберт еще до этого визита опустился на колени и покрыл голову, чтобы умолить Бога дать ему все, чего он желает, то вряд ли сумел бы составить мольбу, настолько точно отвечающую его нуждам. Альберту удалось не утратить достоинства и не дать ответ немедля – лишь через три дня он сообщил в Прагу, что готов присоединиться к плану английского джентльмена и с нетерпением ожидает возможности радушно принять у себя тех сельскохозяйственных экспертов, которых Лондон отберет для сотрудничества с ним.
В тот же год к нему приехали английские фермеры мистер Нортвуд, мистер Эйвз и мистер Уильямс. Альберту они понравились как люди и умные, и почтительные, и внимательные, и на редкость понятливые ученики во всем, что касалось производства сахара. Гарри, Пол и Вик – они настояли на том, чтобы Альберт называл их именно так, – были добры к Михаэлю и Ревекке, которые в ответ овладели английским с такой быстротой, точно он был посеян в них еще при рождении и ждал лишь этой возможности, чтобы расцвести. Альберт тоже довольно скоро ухватил дух и саму сущность английского, однако Михаэль, который никак не мог понять, почему отцу не удается полностью усвоить склад этого языка, то и дело поддразнивал его.
– Нет, отец. Не «Уик Вильямc» и не «вандерфул уиллидж», а «Вик Уильямc» и «уандерфул виллидж»[186] .
– Я не способен выговорить эти буквы.
– С ума можно сойти! – вскрикивал разгневанный подобной нелепицей Михаэль. – Если ты можешь выговорить «Вильямc» и «уиллидж», то уж конечно и «Уильямc» с «виллидж» тебе тоже по плечу.
– Старые ветераны – люди привычки, – с нарочитой неуступчивостью отвечал Альберт.
В те два удивительных года все разговоры в доме Бененстоков велись по-английски и об Англии. Гости рассказывали о пабах и клубах, о крикете и футболе, об Оксфорде и Кембридже, о Лесли Хауарде[187] и Ноэле Кауарде[188] , о кроссвордах и лисьей охоте, о печеньях «Хант-ли-Палмер» и чае «Мазаватти», о Би-би-си и Лондонском центральном почтамте, о Ночи Гая Фокса[189] и Дне дерби[190] , о «Премьер-министре увеселений»[191] и принце Уэльском[192] . Альберт откопал в книжной лавке экземпляр «Der Forsyte Saga von John Galsworthy»[193] и, прочитав эту книгу, исполнился еще более нетерпеливого желания влиться в добрый, упорядоченный мир городских площадей и приморских отелей, уютных туманов и дребезжащих такси, политиков в цилиндрах и герцогинь в белых перчатках.
На борту отплывавшего из Бремерхафена судна (последний взгляд на несчастную Германию и несчастную, несчастную Европу), пока обвисшую на поручнях Ревекку рвало, Михаэль заговорил с отцом об их именах.
– Гарри говорит… – в последние два года этими словами начиналось каждое высказывание Михаэля, – Гарри говорит, что англичанам фамилия Бененсток может показаться смешной. Гарри говорит, что она звучит как название какого-то бобового супа.
– О боже, – сказал Альберт. – Нам ни к чему, чтобы над нашими именами смеялись. Надо придумать какие-то другие.
Но только год спустя, когда они уже обосновались в пригороде Хантингдона, опять-таки Михаэлю и пришла в голову блестящая мысль. Лучшего его друга по детскому саду звали Томми Логан, и Михаэль, множество раз выводивший имя Томми в своей тетрадке, как то принято между лучшими друзьями, вдруг заметил, что «Логан» – это, собственно, «Голан», в котором буквы поменялись местами.
Альберт пришел в восторг. «Логан, – то и дело повторял он про себя, – Логан… Логан… Логан».
– Вот видишь, отец, – сказал Михаэль, – мы сделали англо –вариант Голана!
Полгода спустя двое детей возвращались с отцом из расположенного на Трафальгар-сквер Департамента натурализации Министерства внутренних дел.
– Дядя Амос будет такой довольный, – повторял Альберт Логан, подданный Его Величества короля.
Однако в реакции Томми Логана, там, в детском саду Хантингдона, решительно никакого довольства не усматривалось.
– Ты же мою фамилию украл! – завывал он. – Гнусный жид, ты украл мою фамилию. Да как ты смел! Я с тобой больше не разговариваю, жид вонючий!
– Но как они узнали, что ты еврейский? – удивился Альберт, когда Майкл рассказал ему о разрыве с другом.
– А им мисс Хартли сказала, в первый же день, – ответил Майкл. – Сказала, что все должны относиться ко мне с тактом, потому что порядочные люди давно уже простили нам убийство Христа.
– Вот как? – произнес Альберт, и на лбу его обозначилась маленькая бороздка.
Впрочем, главное значение имела не она, а борозды на полях. Испытательные участки в Хантингдоншире стали сенсацией дня и – на недолгое время – главной темой разговоров в Англии.
«БРИТАНИЯ ЗАСТАВИТ МИР ПОКРАСНЕТЬ, ТОЧНО СВЕКЛА!» – гласил аршинный заголовок «Дейли экспресс»[194] . Помещенная под ним фотография изображала Альберта и государственного агронома, гордо стоящих перед своими «экспериментальными» акрами.
«Это невзрачное растение, являющееся, в сущности, не чем иным, как репой-сластеной, может стать ключом к будущему процветанию Британии», – утверждал автор передовицы.
Впрочем, британская публика такой уверенности не питала.
– А сахар из свеклы не будет красным?
– Удастся ли превратить его в обычные английские кубики?
– От него, наверное, толстеют быстрее?
– А землей он на вкус отдавать не будет?
– Можно ли добавлять его в торты?
– Смогу я выращивать ее в саду и делать сахар самостоятельно?
– Да, но честно ли это по отношению к колониям?
– Вот увидите, скоро его начнут подавать в чайных гостиных галереи Тейт.
Следующие четыре-пять лет улыбчивый венгр в твидовых брюках-гольф объезжал в зеленом, как падуб, «остине» Южное побережье и Восточную Англию, делясь правительственными субсидиями и сельскохозяйственными советами с озадаченными, но благосклонными фермерами. Майкл с Ребеккой продолжали учиться в детском саду мисс Хартли, что в Хантингдоне, – городе, к которому Альберт уже привязался, несмотря на первоначальное недоверие.
– Оливер Кромвель? – воскликнул он, впервые услышав об этом. – Отсюда родом Оливер Кромвель? Убийца короля?
Альберт просто не мог поверить, что хантингдонские горожане, такие лояльные и респектабельные люди, искренне гордятся своим нечестивым сыном, этим позором английской истории, британским Лениным. Однако со временем он научился прощать лорда-протектора, бывшего, в конце концов, таким же джентльменом-фермером, как сам Альберт, человеком, которого одни лишь несчастные обстоятельства – а не большевизм или кровожадность – вовлекли в события, приведшие к той ужасной январской ночи в Уайтхолле. В свой черед, и жители Хантингдона научились любить странного чехословака с обаятельными манерами, совершенно английскими детьми и необъяснимо шотландской фамилией. Вот сахарный завод, строительством которого он руководил и которым теперь управлял, вызывал у них чувства менее теплые. От завода исходил запах подгоревшей ореховой пасты, в котором по безветренным дням купался весь город. Зато строительство второго сахарного завода, в Бари-Сент-Эдмундс, стало – и за то нам следует быть ему благодарным – для маленького Майкла первым уроком по части управления.
В один дождливый вечер, когда Майкл с Ребеккой играли на полу отцовского кабинета, Альберта посетил инженер. Он принес на утверждение мистера Логана 600-страничный отчет, полный чертежей и технических данных.
Майкл некоторое время наблюдал за отцом, который просматривал лежавшие у него на коленях бумаги.
– И ты должен все это прочесть?
– Прочесть? Что я понимаю в манометрах и усилителях? Я делаю вот что.
Проведя большим пальцем по обрезам страниц, Альберт наугад открыл отчет. Затем подчеркнул красной ручкой три-четыре слова, перелистнул несколько страниц, обвел кружком какие-то цифры и поставил на полях большой знак вопроса. Эту операцию он повторил четыре или пять раз, а под конец нацарапал внизу последней страницы: «Сможет ли подстанция выдержать дополнительную нагрузку?»
Неделю спустя, когда инженер пришел снова, Майкл случайно оказался вблизи кабинета.
– Я проверил, перепроверил и еще раз перепроверил цифры, которые вызвали у вас сомнение, мистер Логан, то же проделали мои коллеги, и провались все мы на месте, если нам удалось найти хоть одну ошибку.
– А. Мне так жаль, мой дорогой друг. Должно быть, это я ошибся. Мне не следовало усомниться в вас.
– Ну что вы, сэр, дотошность нам только по душе. Мы и насчет подстанции были совершенно уверены. И вдруг, вы нипочем не догадаетесь, вдруг звонят подрядчики и говорят, что они напутали в расчетах допусков. Допуски должны быть на десять процентов выше.
Проводив благодарного, восхищенного инженера до дверей, Альберт обратился к Майклу, который маячил в коридоре:
– Видел? После такого контроля все наверняка будет хорошо.
– А подстанция? Откуда ты знал?
– Иногда случаются счастливые догадки. Поверь мне на слово – ты всегда можешь положиться на то, что подстанция нагрузки не выдержит, – как и на то, что гордость другого человека выполнит за тебя большую часть твоей работы.
II
В один из летних дней – ровно за неделю до того, как Майклу предстояло начать свой первый учебный год в школе-интернате в Сассексе, – Альберт вызвал детей к себе в кабинет. Вид у него был очень серьезный, да и говорил он по-венгерски, что было верным признаком какой-то беды.
– Я только что получил письмо от вашего дяди Амоса, – сказал он. – Из него следует, что мне придется ненадолго уехать. Да и пора бы уже отдохнуть. Ты, Майкл, отправишься в новую школу пораньше. Я позвонил директору, он будет рад позаботиться о тебе. А ты, Ребекка, останешься дома, за тобой присмотрит миссис Прайс.