Молдавская и валашская литературы 6 страница
Прядение и «пяличное дело» равняются в ее житии подвигам благочестия. Ночная работа приравнивается к ночной молитве: «Точно в прядивном и в пяличном деле прилежание велие имяше и не угасаша свеща ея вся нощи».
Соединение церковного идеала со светским бытом не могло быть, однако, прочным. Рачительная хозяйка, Ульяния не только отказывается от мысли о пострижении — у нее попросту нет времени ходить в церковь, чем заслуживает порицание своего приходского священника. Последний вынужден напомнить ей о ее долге прихожанки и для вящей убедительности подкрепляет свои увещания рассказом о чуде: ему якобы был голос от иконы Богородицы: «Шед, рцы милостивой Ульянеи: что в церковь не ходит на молитву?..» Таким образом, Ульяния оказывается святой в своем хозяйственном служении домочадцам и тем, кто приходил в ее дом. Соединение церковной идеализации с бытом неизбежно вело к разрушению идеализации. Церковные идеалы вступали в противоречие с бытом. Быт был многообразен, а идеалы однообразны, и приспособление одного к другому вело к усложнению и разложению церковной идеализации.
Однако при всех внутренних противоречиях образ Ульянии Осоргиной был ярок и привлекателен. По-видимому, это объяснялось именно теми бытовыми подробностями, которые придали ему особенную убедительность.
«Повесть о Ульянии Осоргиной» очень типична
348
для процесса секуляризации литературы и снижения литературных сюжетов.
В дальнейшем, впрочем, вторжение быта в литературу шло и другими путями.
Наиболее значительная и значимая черта русской литературы XVII в. — сознание ценности человеческой личности самой по себе, со всеми дурными и хорошими чертами ее характера. Человек ценен своей личной инициативой, самим своим существованием, индивидуальными чертами своей личности. Сознание ценности человеческой личности развивается, однако, вслед за осознанием значения народа в исторических событиях. В повестях о завоевании Сибири атаманом Ермаком, об Азовском осадном сидении казаков и в других произведениях XVII в. народные массы по собственной инициативе присоединяют к Русскому государству города и области, сами их обороняют, проявляя беззаветную храбрость и мужество.
Повести о завоевании Сибири Ермаком, известные в науке под названием «Сибирские летописи», представляют собой литературно обработанные воспоминания самих казаков — участников похода или их потомков. Повести эти начинались с «Написания», которое было составлено казаками в 1623 г. и оказалось в руках у составителя первой Сибирской летописи в 1620-х годах при сибирском архиепископе Киприане. Однако последующие официальные повествователи (а их было несколько) не могли полностью устранить основной тенденции казачьего «Написания»: казаки во главе с Ермаком по собственной инициативе завоевали Сибирь, силой вынудили Строгановых снабдить их всем необходимым и добровольно отдали Сибирь Русскому государству. Последующие повествователи — составители Есиповской и Строгановской летописи — расцветили первоначально простые рассказы пышной фразеологией и народную идеализацию Ермака изменили в церковном духе.
В 1637 г. отряд донских казаков захватил турецкую крепость Азов и затем оборонял ее с отчаянной храбростью от огромного турецкого войска.
Первая повесть об этих событиях названа исследователями «Исторической повестью об Азове». Повесть по преимуществу рассказывает о событиях. Характерно, что в ней нет единого героя, нет предводителя войска. Герой повести — все Войско Донское.
Во второй повести, получившей название «Поэтическая повесть об Азовском осадном сидении казаков», еще больше подчеркнуто отсутствие индивидуального героя. В ней говорится о казаках, об их доблести, удали, стойкости. Она раскрывает перед читателем не только их подвиги, не только повествует о событиях обороны Азова, но и описывает внутренние переживания казаков — их чувства, думы и надежды.
Как предполагает ее исследователь А. Н. Робинсон, повесть написана есаулом Федором Порошиным, который в составе казачьей «станицы» приехал из Азова в Москву, чтобы просить принять Азов «в вотчину» московского государя и оказать им немедленную помощь. Целью его повести было убедить участников Земского собора 1642 г. удовлетворить ходатайства казаков. Но, несмотря на такую узкую задачу, повесть приобрела широкое распространение благодаря своим незаурядным литературным достоинствам. Демократическая по своим тенденциям, она оказалась демократической и по своей форме. В ней чувствуется влияние народных песен, народной разговорной речи. Ее высокий патриотизм не риторичен, а лиричен и задушевен. Автор повести поднимается до острого трагизма, когда описывает безнадежную веру казаков в победу и их верность России.
В последнем бою за Азов казаки прощаются с белым светом: «Простите нас, леса темные и дубравы зеленые. Простите нас, поля чистые и тихие заводи. Простите нас, море синее и реки быстрые. Прости нас, море Черное, прости нас, государь наш тихий Дон Иванович, уже нам по тебе, атаману нашему, с грозным войском не ездить, дикова зверя в чистом поле не стреливать, в тихом Доне Ивановиче рыбы не лавливать».
Оба цикла повестей — сибирские и азовские — отходят от традиционных жанров. Это повести, не только по-новому трактующие историческую тему, но и по-новому ведущие рассказ, сплошь да рядом отходящие от литературных приемов воинских повестей и черпающие новые художественные средства из фольклора и деловых документов.
Литература не только пишет о народе — сам народ, демократическая среда, начинает создавать свою литературу. Создателями этой литературы были простые крестьяне, ремесленники, мелкое духовенство.
К числу лучших произведений демократической литературы принадлежат «Повесть о Ерше Ершовиче», описывающая под видом тяжбы между ершом и лещом — жителями Ростовского озера — земельные тяжбы XVII в., «Повесть о Шемякином суде», изобличающая взяточничество судей, «Азбука о голом и небогатом человеке», рассказывающая о злоключениях бедного москвича-посадского, «Калязинская челобитная», дающая представление о пьянстве в монастырях, и многие другие.
349
Литература эта распространяется в простом народе: среди ремесленников, мелких торговцев, низшего духовенства, проникает в крестьянскую среду и т. д. Она противостоит литературе официальной, литературе господствующего класса, отчасти продолжающей старые традиции.
Литература демократическая оппозиционна феодальному классу; это литература, подчеркивающая несправедливость, господствующую в мире, отражающая недовольство действительностью, социальными порядками. Недовольство своей судьбой, своим положением, окружающим — это черта новая, неизвестная предшествующим периодам. С этим связано господствующее в демократической литературе стремление к сатире, к пародии. Именно эти, сатирические и пародийные, жанры становятся основными в демократической литературе XVII в. Пародия давала выход народному недовольству — недовольству не отдельными историческими лицами, а самым социальным укладом. Она позволяла широко обобщать жизненные явления, в чем особенно нуждались оппозиционно настроенные представители посада и крестьянства.
То обстоятельство, что пародия служила в XVII в. средством обобщения именно явлений, выхваченных из самой гущи жизни, видно хотя бы из того, что объектами пародий являлись отнюдь не литературные жанры, а деловые документы: роспись о приданом, азбуки, челобитные, лечебники, судебные дела, дорожники, церковная служба и т. д. Высмеивались, следовательно, жизненные явления как таковые, а не литературные формы.
Средством типизации жизненных явлений наряду с пародией служила и небылица, проникшая в литературу под влиянием народного творчества. Небылица излагала как обычное то, что как раз было необычным в жизни, и тем самым подчеркивала ненормальность обычного положения вещей. К числу таких небылиц в литературе относится «Сказание о роскошном житии и веселии». Герой — некий «добры и честны дворянин», но сам он не играет в произведении особой роли. Вернее всего, что герой сказания — сам читатель, бедность которого выставляется напоказ адресованным ему приглашением поехать и насладиться в вымышленной стране «тамошним покоем и весельем».
Наряду с пародией и небылицей на тех же правах проникает в литературу XVII в. из фольклора животный эпос. Это тот же откровенно признанный вымысел, о котором читатель как бы заранее предупреждается, то же переходное и типичное для литературы XVII в. явление.
С этой точки зрения одна из самых интересных попыток конца XVI — начала XVII в. вырваться из пределов стеснявшего средневекового «историзма» — известная «Повесть о Ерше Ершовиче».
Перед нами перенесение народного животного эпоса в литературу. Автор повести, стремясь изобразить судейские порядки и людей скромного положения, перенес действие своего произведения в мир рыб — насельников русских рек и озер. Показ людей в образах животных позволял наделить их характерными чертами, обычными в животном эпосе и еще не ставшими обычными в письменности. То же явление может быть отмечено и в другом произведении — в «Сказании о куре и лисице».
«Повесть о Ерше» примечательна и еще одной чертой, типичной для литературы, перешагнувшей за ограниченность средневековых художественных обобщений. В ней художественное обобщение достигается при помощи пародии на судебный процесс. И в этом также заметно стремление к «вымыслу без обмана», к вымыслу предупрежденному, заранее декларированному. Автор как бы не хочет обманывать. Он только балагурит.
Пародирование судопроизводства позволило автору повести дать прямые характеристики Ершу и другим действующим лицам, художественно оправданные самой формой судебных челобитий, показаний и решений. Эти прямые характеристики давались уже не от лица автора, как раньше, а от лица свидетелей и судей — действующих лиц повести. Эти характеристики оказались притом и чисто светскими, что являлось важным моментом в секуляризации литературы.
В «Повести о Ерше» (как и в «Повести о Шемякином суде») нельзя не заметить важной роли судебного процесса в выработке новых представлений о человеке — явление чрезвычайно интересное, вполне сопоставимое с ролью земских соборов начала XVII в., в появлении новых представлений о характере крупных исторических деятелей.
Как бы ни было удачно решение проблемы художественного обобщения в «Повести о Ерше Ершовиче», все же открытый здесь способ обобщения, как и способ обобщения в пародии и небылице, не мог быть общим путем литературы. Это был частный случай, к тому же в «Повести о Ерше» все же ясно ощущалась еще связанность средневековым «историзмом»: в повести давались удивительно «точные» сведения о Ерше — откуда он родом, о его владениях с «точными» упоминаниями реальных географических названий, с цифрами и выкладками — при отсутствии действительно исторических лиц и исторических событий в их прежнем значении для литературы.
350
Для демократической литературы XVII в. характерен конфликт личности со средой, жалобы этой личности на свою долю, вызов общественным порядкам, иногда же — неуверенность в себе, мольба, испуг, страх перед миром, ощущение собственной беззащитности, вера в судьбу, в рок, тема смерти, самоубийства и первые попытки противостоять своей судьбе, исправить несправедливость.
В демократической литературе XVII в. развивается особый стиль изображения человека — стиль резко сниженный, нарочито будничный, утверждающий право всякого человека на общественное сочувствие.
Конфликт со средой, с богатыми и знатными, с их «чистой» литературой потребовал подчеркнутой простоты, отсутствия литературности, нарочитой вульгарности. Демократическая литература стремится к полному разоблачению и обнажению всех язв действительности. В этом ей помогает грубость — грубость во всем: грубость нового литературного языка, наполовину разговорного, наполовину взятого из деловой письменности, грубость изображаемого быта, грубость эротики, разъедающая ирония по отношению ко всему на свете, в том числе и к самому себе. На этой почве создается новое стилистическое единство, единство, которое на первый взгляд кажется отсутствием единства.
Человек, изображенный в произведениях демократической литературы, не занимает никакого официального положения, либо его положение очень низко и «тривиально». Это просто страдающий человек, страдающий от голода, холода, от общественной несправедливости, оттого, что ему некуда приклонить голову. При этом новый герой окружен горячим сочувствием автора и читателей. Его положение такое же, какое может иметь и любой из его читателей. Он не поднимается над читателями ни своим официальным положением, ни какой бы то ни было ролью в исторических событиях, ни своей моральной высотой.
Новое отношение к человеку в полной мере воплотила в себе «Повесть о Горе-Злочастии». Она рисует злосчастную судьбу безвестного молодца, дошедшего до последних пределов падения. Трудно упасть ниже его, ему нет никакого оправдания. Его судьба складывалась вначале благополучно и добропорядочно: он был сыном благочестивых родителей, наставлявших его уму-разуму, но он по собственной воле свел дружбу с питухами кабацкими, сам ушел от своих родителей, сам лишился всего, что имел. Однако автор «Повести» отнюдь не осуждает его. «Повесть» проникнута теплым сочувствием к молодцу. Личность человека достойна сочувствия, кто бы ни был этот человек. Здесь нет и намека на суровое деление людей в Средневековье на добрых и злых, благонравных и грешников. Каждый человек в какой-то мере ценен, в том числе и тот, который наг, бос, играет с костарями, в уши которого «шумит разбой».
Образ молодца в «Повести» заслуживает внимания еще с одной стороны. Это человек обездоленный и одновременно свободный от всяких страхов, присущих людям, обладающим достатком и положением в обществе. Он свободен от запретов, ему нечего беречь, нечем дорожить. И в этом отношении он в известной мере типичен для второй половины XVII в.
Экономический кризис второй половины XVII в. привел к многочисленным крестьянским и городским восстаниям. Толпы обездоленных людей разбредались из сел и городов, скитались «меж двор» и уходили на окраины государства. Это создало особый тип человека, которому нечего больше терять, человека, готового на разбой и на татьбу, ненавидящего богатых, но не примыкающего ни к одной устойчивой социальной группе.
Молодец в «Повести о Горе-Злочастии» хоть и безвольный, тем не менее потенциальный бунтовщик, один из тех представителей голытьбы, которая легко примыкала к различным восстаниям, особенно крестьянским, стихийным по своей природе. Недаром автор повести и сам говорит о молодце: «А нагому-босому шумит разбой». Горе «научает молодца богато жить, убити и ограбити, чтобы молодца за то повесили».
Не случайно и народные песни о разбойниках сочувственно называют их «детинушками», «сиротинушками», «бесприютными головушками».
Это о нем, о таком же молодце, как в нашей «Повести» сказано у Радищева: «Посмотри на русского человека, найдешь его задумчива. Если хочет разогнать скуку или, как то он сам называет, если захочет повеселиться, то идет в кабак. В веселии своем порывист, отважен, сварлив. Если что-либо случится не по нем, то скоро начинает спор или битву. Бурлак, идущий в кабак повеся голову и возвращающийся обагренный кровью от оплеух, многое может решить, доселе гадательное в истории российской».
Автор «Повести о Горе-Злочастии» создал обобщенный образ молодого человека своей эпохи, доведенного до последней ступени падения и в этом своем падении находящего даже веселье — в обретенной беззаботности. В тот самый момент, когда молодец решается утопиться в реке с отчаяния, появляется из-за камени Горе. Образ его выразителен до предела: «Босо-наго, нет на Горе ни ниточки, еще лычком Горе подпоясано». Оно не обладает ничем, кроме богатырского
351
голоса, и этим богатырским голосом оно наставляет молодца: от Горя не уйти никуда, а следовательно, «не буди в горе кручиноват, а в горе жить — не кручинну быть, а кручинну в горе погинути». Молодец покорился Горю и пошел «весел-некручиноват», а сам, идучи, думу думает: «Когда у меня нет ничего, и тужить мне не о чем». Только запел веселую напевочку, и сразу обрелись у него доброжелатели. Молодца перевезли за реку, напоили и накормили, дали ему порты крестьянские. Вся эта сцена гениальна по глубокому проникновению в самую суть психологии обездоленного человека.
351
ПРОТОПОП АВВАКУМ
И РАЗВИТИЕ
АВТОБИОГРАФИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Одним из проявлений раскрепощения личности в XVII в. был автобиографизм. Впервые как массовое явление автобиографизм дал себя знать еще в первой четверти XVII в. — в повестях о Смуте. Позиция мемуариста появляется даже у агиографа. Сын Ульянии Осоргиной, Дружина Осоргин пишет житие своей матери с позиций человека, близкого Ульянии.
Автобиографии составляют во второй половине XVII в. многие деятели этого времени: Епифаний и Аввакум, игумен Полоцкого Богоявленского монастыря Игнатий Иевлевич. Автобиографическими элементами полны стихи Симеона Полоцкого и справщика Савватия.
Если профессиональные писатели-ремесленники появляются уже в XV в. (Пахомий Серб), то теперь, в XVII в., появился тип писателя, осознающего значительность того, что он пишет и делает, необыкновенность своего положения и свой гражданский долг. Самосознание писателя в XVII в. стоит уже на уровне Нового времени.
Рост самосознания автора был одним из симптомов осознания в литературе ценности человеческой личности.
Самосознание личности, автобиографизм в творчестве с особенной силой сказались в XVII в. в произведениях протопопа Аввакума (1621—1682). Крайний консерватор в своих убеждениях, вождь движения за старую веру против церковных реформ патриарха Никона, Аввакум был одновременно ярким новатором в литературе, энергично уничтожавшим средневековый литературный этикет, стремившимся к полной простоте самовыражения.
Ему принадлежит около ста произведений. Он их писал и в ссылке, и особенно в пустозерской земляной тюрьме, куда он был отправлен в 1667 г. Отсюда он рассылал послания, письма, беседы и здесь по благословению своего духовного отца Епифания, тоже писателя, с которым он был вместе заточен в срубе, составил свое знаменитое «Житие» (1672—1675), ныне переведенное на все главные языки мира.
«Житие» это не только автобиография — это и проповедь необходимости твердо и до конца стоять за старую веру. Он не только негодует на своих преследователей, но и показывает, как они ничтожны, и с этой позиции даже жалеет их. Он не только описывает свои страдания, но и рассказывает, как легко можно их переносить с верою в сердце. Иногда он рассказывает о своих страданиях, сбиваясь со строго хронологической последовательности, ибо он дает прежде всего примеры верности вере и веры в старую веру.
Произведения Аввакума, и особенно его «Житие», отходят от старого, традиционного творчества Средневековья и целиком принадлежат личностному творчеству Нового времени, несмотря на то, что отдельные традиционные элементы в них все же наличествуют. Аввакум пользуется традиционными элементами, но не по традиционному назначению, он огрубляет их насмешкой, иронией, соединяет с грубыми просторечными выражениями, как бы играя, придает им другой смысл или переводит в резко натуралистический план. Поэтому произведения Аввакума поражают какой-то особенной свободой самовыражения, непосредственностью, необычайной искренностью. Сидя в земляной тюрьме, в ужасных условиях и ожидая смерти, он как бы освобождался от всяческой земной суеты, от заботы о внешней форме своих произведений, от различных литературных «приличий» и стремился как можно быстрей приблизиться к цели своих писаний. Для него полностью отсутствует литературная обрядность, занимавшая такое большое место в традиционном средневековом искусстве.
Ценность чувства, непосредственности, внутренней, душевной жизни человека была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью. Сочувствие или гнев, брань или ласка — все спешит излиться из-под его пера. «Ударить душу» перед богом — вот единственное, к чему он стремится. Ни композиционной стройности, ни тени «извития словес» в изображении человека, ни привычного в древнерусской учительной литературе «красноглаголания» — в «Житии» Аввакума нет ничего, что стесняло бы его непомерно горячее чувство во всем, что касается человека и его внутренней жизни.
Ни один из писателей русского Средневековья не писал столько о своих чувствах, как Аввакум. Он тужит, печалится, плачет, боится,
352
Иллюстрация:
Автограф протопопа Аввакума
(из Жития Аввакума)
1672—1673 гг.
Ленинград, ГПБ
жалеет, дивится и т. д. В его речи постоянны замечания о переживаемых им настроениях: «ох, горе мне!», «грустно гораздо», «мне жаль»... И сам он, и те, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут: «...плачуть миленькие, глядя на нас, а мы на них»; «умному человеку поглядеть, да лице заплакать, на них глядя»; «плачючи кинулся мне в карбас»; «и все плачют и кланяются». Он стремится вызвать к себе сочувствие читателей, жалуется на свои слабости, в том числе и самые будничные. Нельзя думать, что это оправдание человека касается только самого Аввакума. Даже враги, даже его личные мучители изображаются им с симпатией к их человеческим страданиям. Сочувствие к своим мучителям было совершенно несовместимо со средневековыми приемами изображения человека в XI—XVI вв. Это сочувствие стало возможно благодаря проникновению писателя в психологию изображаемых лиц. Каждый человек для Аввакума не абстрактный персонаж, а живой, близко ему знакомый. Аввакум хорошо знает тех, о ком он пишет. Они окружены вполне конкретным бытом. Он знает, что его мучители только выполняют свою стрелецкую службу, а втайне, может быть, тяготятся своими обязанностями, и поэтому не сердится на них.
Изображение личности вставлено в бытовую рамку и в других произведениях русской литературы XVII в. — в «Повести о Шемякином суде», в «Службе кабаку», в «Повести о попе Савве», в «Сказании о крестьянском сыне», в «Стихе о жизни патриарших певчих» и др. Во всех этих произведениях быт служит средством опрощения человека, разрушения его средневековой идеализации. В отличие от всех этих произведений приверженность к быту достигает у Аввакума совершенно исключительной силы. Он облекает в бытовые формы вполне общие и отвлеченные представления. Художественное мышление Аввакума все пронизано бытом. Подобно фламандским художникам, переносившим библейские события в родную им обстановку, Аввакум даже отношения между персонажами церковной истории изображает в социальных категориях своего времени: апостол Павел у него — «богатый гость», Златоуст — «торговый человек», пророки Давид и Исайя — «посадские люди».
Средневековая идеализация возносила личность над бытом, над действительностью. Аввакум же заставляет себя бороться с этой действительностью и героизирует себя как борца с ней во всех мелочах житейского обихода, даже тогда, когда он «как собачка в соломке» лежал, когда спина его «гнила» и «блох да вшей было много». «Не по што нам ходить в Персиду мучитца, — говорит Аввакум, — а то дома Вавилон нажили». Иными словами: можно стать мучеником, героем у себя, в самой будничной, домашней обстановке.
Конфликт личности с окружающей действительностью, столь характерный для демократической литературы, достиг чрезвычайной силы в «Житии» Аввакума. Его болезненно ранит греховность жизни, насилие государства над совестью. Отсюда — страстная потребность проповедничества. Его «Житие», как и все другие его произведения, — непрерывная проповедь, но проповедь, лишенная литературности и пафосности.
Живые интонации и живая, разговорная лексика свойственны всем действующим лицам «Жития» протопопа Аввакума. Речи их сильно разнообразятся в зависимости от того, при каких обстоятельствах они произнесены. Сам Аввакум говорит по-разному в зависимости от того, молится ли он, проклинает ли никониан, «лает» ли своего мучителя Пашкова, взывает ли о помощи к богу, разговаривает ли со своими последователями.
Многочисленные произведения Аввакума — его «Житие», послания и письма, челобитные, проповеди, беседы, распространяясь и переписываясь, разрушили старые нормы литературы не только в верхах общества, но и в демократической среде — там, где они, казалось бы, должны были быть наиболее устойчивыми.
Иллюстрация:
Икона XVIII в.
с изображением протопопа Аввакума
Москва, ГИМ
353
«ПОВЕСТЬ
О ТВЕРСКОМ ОТРОЧЕ МОНАСТЫРЕ»,
«ПОВЕСТЬ О САВВЕ ГРУДЦЫНЕ»
И «ПОВЕСТЬ О ФРОЛЕ СКОБЕЕВЕ»
Соответственно изменению отношения к человеческой личности меняется и построение сюжета. Для средневековой русской литературы характерна подчиненность сюжета морализующим церковным сюжетам. Есть злое начало и злые люди, есть доброе начало и добрые люди. Добро торжествует, если не в «земном» аспекте, то во всяком случае в плане метафизическом: торжествует даже мученик, получая по смерти венец святости. В XVII в. повествование эмансипируется от теологической «заданности». Сюжет получает внутреннюю, собственную динамику развития.
Проследить развитие повествовательного искусства позволяет одно из самых замечательных произведений XVII в. — «Повесть о Тверском Отроче монастыре». Повесть рассказывает о довольно обычной житейской драме: невеста одного выходит замуж за другого. Конфликт возрастает оттого, что оба героя повести, и бывший жених и будущий супруг, связаны между собой дружбой и феодальными отношениями: первый слуга, «отрок» второго. Показательную для XVII в. особенность повести составляет то, что она не строится на обычном для средневековых сюжетов конфликте добра со злом. Борьба злого начала с добрым, которая всегда почти являлась «двигателем сюжета» древнерусских произведений, вызывала потребность следить за его развитием, желать торжества добру над злом, в сюжете «Повести о Тверском Отроче монастыре» отсутствует полностью. В ней нет ни злых персонажей, ни злого начала вообще. В ней отсутствует даже социальный конфликт: действие происходит как бы в идеальной стране, где существуют добрые отношения между князем и его подчиненными. Крестьяне, бояре и их жены строго выполняют указания князя, радуются его женитьбе, с радостью встречают его молодую жену — простую крестьянку. Они выходят к ней навстречу с детьми и приношениями, изумляются ее красоте. Все люди в этой повести молоды и красивы. Повесть настойчиво, несколько раз говорит о красоте героини повести Ксении. Она «благочестива» и кротка, смиренна и весела, имеет «разум велик зело и хождаше во всех заповедех господних». Отрок Григорий, жених Ксении, тоже молод и красив. Несколько раз повесть говорит о его дорогих одеждах. Он всегда «предстоял перед князем», был им «любим зело» и верен ему во всем. Не меньших похвал удостаивается и молодой великий князь Ярослав Ярославич. Все они ведут себя так, как полагается, отличаются благочестием и разумом. Идеально ведут себя и родители Ксении. Никто из действующих лиц не совершил ни одной ошибки. Мало того, все действуют по предначертанному. Отрок и князь видят видения, выполняют волю, явленную им в этих видениях и знамениях. Мало того, сама Ксения предвидит то, что с ней должно случиться. Она осиянна не только светлой красотой, но и светлым, мудрым предвидением будущего. И тем не менее конфликт налицо, конфликт острый, трагичный, заставляющий страдать всех действующих лиц повести, а одного из них, отрока Григория, уйти в леса и основать там монастырь. Это происходит потому, что впервые в русской литературе конфликт перенесен из сферы мировой борьбы зла с добром в самую суть человеческой природы. Двое любят одну и ту же героиню, и ни один из них не виноват в своем чувстве. Виновата ли Ксения в том, что предпочла одного другому? Конечно, она ни в чем не виновата, но в оправдание ее автору приходится еще прибегать к типично средневековому приему: Ксения следует божественной воле. Она послушно выполняет то, что ей предначертано и чего она не может не сделать. Этим самым автор как бы освобождает ее от тяжести ответственности за принимаемые ею решения: она, в сущности, ничего не решает и не «изменяет» Григорию; она только следует явленному ей сверху.
354
Разумеется, это вмешательство сверху ослабляет земной, чисто человеческий характер конфликта, но об этом вмешательстве рассказывается в повести в высшей степени тактично.
Вмешательство судьбы не имеет церковного характера. Нигде не говорится о видениях Ксении, о ее вещих снах, слышанном ею голосе или о чем-либо подобном. У Ксении дар прозорливости, но эта прозорливость имеет не церковный, а скорее фольклорный характер. Перед нами — «мудрая дева» сказки.
Весь конфликт, на котором строится сюжет, перенесен, таким образом, из области метафизической борьбы добра и зла в сферу простых и обыденных человеческих чувств. Эмансипация человека вела к эмансипации и секуляризации литературы, к появлению зачатков романа.
Не меньшее значение для литературы, чем расширение социального круга читателей и авторов, имело и расширение социального круга, в котором происходило действие произведений.
В русской средневековой литературе отчетливо выступает связь среды, в которой развертывается действие произведения, с самым типом повествования. Вот, например, жития святых. В основном святые в Древней Руси были либо рядовыми монахами (основатели монастырей и подвижники этих монастырей), либо иерархами церкви (епископы, митрополиты), либо князьями-воинами и князьями-мучениками. Соответственно делились и типы агиографической литературы. Не только каждый из святых действовал согласно этикету своей среды, но и самый сюжет развивался согласно этикету, принятому в литературе. Рассказчик-церемониймейстер вводил своего героя в событийный ряд, соответствующий занимаемому героем положению, и обставлял рассказ о нем подобающими этикетными формулами.