От индикации реальности к производству иллюзии
Приступая к описанию жизни души, Аристотель замечает, что «рассуждающий о природе и диалектик по-разному определили бы каждое из состояний души, например, что такое гнев. А именно: диалектик определил гнев как стремление отомстить за оскорбление или что-нибудь в этом роде; рассуждающий же о природе – как кипение крови или жара около сердца»[373]. Научная парадигма Нового времени, скрупулезно разрабатывавшее универсальный метод познания, вставшая твердой поступью прогресса на путь аксиоматики, уничтожило среди прочих возможных миров и тот мир, в котором душа могла бы говорить о себе в терминах оскорбления и мести. Рене Декарт – отец-основатель и признанный авторитет эпохи, не сомневался в продуктивной силе озвученных им положений, однако, скорее всего, отверг бы программу будущего «механицизма», составленную на основании его же принципов. Чуткая осмотрительность философа не позволила ему превзойти границы столь почитаемого им «здравого смысла», путем расширения механических принципов, применяемых для исследования тела, на сложную во многом загадочную сферу сознания. Именно поэтому на страницах его книг, мы находим немало мест призванных напомнить о том, что методическое сомнение, это не только исток, но и русло возможной мысли: «но вообще неизвестно, каким образом эти животные духи и эти нервы влияют на движения и чувства; точно так же неизвестно, каково телесное начало, заставляющее их действовать»[374]. Тем не менее, в скором времени постановка вопроса и способы подхода к разрешению эпистемологических затруднений кардинально меняются. От былой осторожности не остается и следа. Уже для Ламетри душа представляет собой «лишенный содержания термин, за которым не кроется никакой идеи»[375], а область морали всецело подчинена физическим закономерностям[376]. Отсюда, если мы согласимся с радикальными умонастроениями механицистов, нетрудно сделать следующий логический вывод: мы блуждаем в лабиринте иллюзий. Так, например, сердце, которое, как может показаться нашему наивному сознанию, бьется от тревоги или волнения в действительности приводится в движение теми же причинами, благодаря которым это сердце продолжает биться, будучи извлеченным из груди и положенным на горячую тарелку или брошенным в кипящую воду, – здесь аристотелевское «кипение крови или жар около сердца» возрождается в новом смысле. Природу, в том числе и природу тела, становится возможным описывать через комплекс механических закономерностей. То, что происходит в природе само может быть рассмотрено как серия эффектов, вызываемых механическими движениями, которые в свою очередь осуществляются в полном согласии с имманентными им правилам. В таком случае у нас имеется как бы две природы. Одна – это природа, в которой мы себя обнаруживаем, которой принадлежим и в которой блуждаем – сумеречный лес недифференцированных различий, «головокружительное движение беспрестанно себя порождающего беспорядка»[377]. Другая – это серия феноменов, вырванная из мрака обманчивой чувственности и обращенная во всеобщий и необходимый закон. Если Новое время поставило перед собой цель свести многообразие феноменального мира к исчерпывающему своду нормативных правил, описывающих общий ход вещей, то не удивительно, что косвенным итогом в движении к вожделенной цели является радикальное изменение представлений о действительности и трансформация в понимании опыта как единственного ключа к этой действительности. Опытным знанием является отныне не некое субъективное переживание, но лишь то знание, которое «добыто в соответствии с определенными правилами»[378]. Отсюда не далеко и до следующий истины, молнией нового смысла, пронзившей небосвод эпохи: «данные науки — это не то, что дано непосредственно чувствами, но их объективированное выражение, то есть эффект, полученный с помощью прибора и в приборе»[379].
Эрнст Кассирер отмечая в этой связи особенности идеала научного знания, указывал на то обстоятельство, что теория как способ истолкования мира неизбежно нивелирует ценность «самих вещей», передавая монопольные права на описание действительности схемам, графикам и закрепленным в символах мыслительным образам. «В предисловии к «Принципам механики» Генрих Герц чрезвычайно точно сформулировал новый познавательный идеал, на который ориентирует все развитие науки. Ближайшую и важнейшую задачу естествознания он усматривает в том, что оно должно позволить нам предвидеть будущее: выведение же будущего из прошлого базируется на конструировании нами особого рода «внутренних призрачных образов, или символов», внешних предметов — причем таких, что мыслительно-необходимые следствия из них всегда становятся образами естественно-необходимых следствий отображаемых ими предметов»[380]. Первый порядок природы – чувственный порядок не только не представляет интереса для исследователя, но лишен даже права именоваться жизненным миром, ведь мир в котором мы себя обнаруживаем уже представляет собой символическое единство. Важны не интонация голоса, но символически-смысловое единство, прослеживаемое в этой интонации, не набор вещей и событий, но то основание, которое позволяет мне присутствовать в центре этого кольца событий, усматривать его эпифеноменальное целое. Проект модерна верил в то, что подобные смысловые единства можно будет перевести на язык науки, а язык науки отразить на панели приборных показателей; проект модерна верил также и в то, что машины будут учить нас языку действительности и рассказывать нам о мире на этом языке. Логика была такова: язык науки - единственный язык, на котором говорит о себе действительный мир, язык науки только и позволяет признать нечто действительным, если это нечто переводимо на язык науки, язык науки и язык природы совпадают в индикациях приборных панелей. Как следствие отсюда происходит явление «сциентезации действительности». Даже самый непосредственный наш опыт оказывается насквозь «сциентизирован». Но когда все что мы узнаем в течении своей жизни мы узнаем по большей мере либо благодаря науке, либо благодаря тем техническим устройствам и технически детерминированным способам коммуникации в основании которых лежит наука, когда наука и поставленный ей на службу технический арсенал становится способом представления того, что действительно есть, тезис Кассирера о том, что «предмет нельзя полагать в качестве простого «бытия в себе»[…]- он может быть представлен только в категориях, конституирующих его собственную форму»[381] приобретает силу универсального закона, право надзора за исполнением и соблюдением которого также передается приборам.
Приборы окружают нас повсюду. Мы давно и с неиссякаемым запалом настойчивости стремимся перевести свое существование в формат экранированной действительности: перевести вызов судьбы в логику времени - в формат количественных единиц, чья последовательность пронизана предсказуемостью; жизненный мир - в совокупность медийных устройств говорящих нам о мире: чувствующих, мыслящих, живущих за нас. Сама реальность складывается для нас из дифференцированных показателей: из индикаций действия различных факторов и их силы, из прогнозов и расчета возможных следствий, из системы напоминаний и правил, предупреждающих возможность внесения негативного вклада в четкую планировку событий. И все же экран прибора, отмечающий объективные данные в соответствии с сциентискими критериями строгости и точности еще не равен визуальному экрану в нашем современном понимании. Как идеалом объективного сознания Нового времени является прибор, так исходной установкой нашей субъективности является аппаратная апперцепция, как моделью опыта субъекта Нового времени является опыт количественных индикаций, так моделью нашего опыта – является экранированный опыт и все же между эти двумя программными кодами различных эпох наблюдается эпистемологический разрыв – невозможность примирения гетерогенных установок, будь они по природе своего происхождения онтологическими, гносеологическими или аксеологическими. Дело в том, что если приборы Нового времени пытались перевести недифференцированное многообразие чувственного мира на язык аксиоматики прозрачных форм и последовательных формул, то технические аппараты конца XIX начала XX века строго следуя установкам Нового времени, открыли новую субъективную природу на основе природного порядка, казалось бы, окончательно сведенного к тотальной объективности. Так впервые и задолго до привычных нам прототипов и образцов компьютеров возникает различие между software и hardware. Приборы нового времени – это ойкумена hardware здесь действуют непреложные природные механизмы, здесь взгляду открывается объективный порядок – космическая закономерность побеждает неразличенность природных элементов в субъективном опыте, а сила ratio открывает истину смутного чувства. С появлением критического интереса к психосоматическим процессам, и с изобретением таких аппаратов, которые не открывают объективную истину, но основываясь на сокрытий принципа своей работы – скорее уничтожают этот мир объективной истины, появляется возможность говорить о software. Первые опыты пофазового фотографирования предпринятые Эдвардом Мейндбриджем еще осуществлялись в соответствии с исследовательскими постулатами точной науки: мы можем выделить в них цели и задачи, теоретический аппарат и способ верификации. Кинематограф братьев Люмьер уже претендовал на вторжение Реального в структуры воображения, а образы Мельеса и вовсе не скрывали того, что они ориентированы скорее на пробуждение архаических слоев сознания, работающих исключительно в спектре магического миросозерцания. Становится понятным, что прибор не только анализирует реальность, испытывая ее истину, он также до поры до времени и синтезировал эту реальность, уступив место новой инстанции синтеза – визуальному аппарату. Software возможное исключительно на основании hardware становится гораздо важнее своего интеллигибельного технического основания. Скрыв свое основание, а значит - сбежав от него, оно словно некая подвижная чувственность, лишенная четких контуров и очевидных правил, обтекает и облекает собой все формы жизни, все модусы опыта, все модели сознания. Обман и истина распознаются отныне как конструкция или программа, но обман и иллюзия возникающий в, на первый взгляд, спонтанных визуальных единствах произведенных laterna magica «новых аппаратных медиа» становится более востребован, чем истина, поскольку содержит некий элемент непреднамеренной случайности, придающий ему яркую видимость искренности. Визуально-смысловые единства в ленте кинофильма важнее, чем движение сюжета (нарратив) или техническое движение киноленты (научная программа) именно потому, что в то время как движение сюжета и ленты раз и навсегда детерминировано количественным модусом времени, сами визуально-смысловые единства построены на сбоях внимания, обрывах коммуникации, смутных предчувствиях и загадочных совпадениях. Иными словами они важнее линейного хода развертки сюжета потому, что в отличие от технической начинки киноаппарата они подчинены воле случая - феномену который составляет основу человеческой природы. Приборы как способ фиксации истины уступают место аппаратам как способам производства лжи, иллюзии. Тем самым в сферу человеческой экзистенции возвращается случай, эстетика, а также вводятся новые формы бытия в мире. Действительность становится экранированной не только в том смысле, что скальпель-стрелка на индикаторе приборной панели разрывает хоровод нестройных чувств и силой анализа выводит беспокойное сознание в царство интеллигибельного равновесия аксиоматических форм. Действительность становится экранированной в том смысле, что мы более не видим различия между реальным и вымыслом, вещественно-практическим и эстетическим: объективный мир оживает в субъективных красках новой чувственности; сердце действительности приводится в движение кровью воображения.