Актерское искусство русского театра первой половины XIX века (П.С. Мочалов, В.А. Каратыгин)

Павел Степанович Мочалов (1800—1848), сын актера С. Ф. Мочалова, дебютирует на сцене московского театра в 1817 году. Среди первых его ролей можно назвать две из отечественного репертуара начала века: роль Полиника в пьесе В. Озерова «Эдип в Афинах» и роль Лиодора в сентиментальной драме Н. Ильина «Лиза, или Торжество благодарности».

Понять Мочалова невозможно без уяснения принципов того эстетического направления, самым ярким выразителем которого он был в театре. Человек романтической, а значит, трагической судьбы, человек, не знающий счастья, покоя, гармонии. Невозможно отделить личную, частную жизнь Мочалова от его жизни в искусстве. Творчество Мочалова автобиографично — это пример романтического жизнетворчества. В отличие от Каратыгина, он не стремился к «объективности», не отстранял, не прятал своего мироощущения в процессе создания образа. Искусство Мочалова крайне субъективно, но личность этого гениального художника вмещала в себя не только его интимные переживания, эмоциональный опыт частной жизни, — он воплощал судьбу человека романтической эпохи в целом.

Каждая роль Мочалова была не только театральным явлением, которое оценивалось с точки зрения эстетических законов. Любой его сценический персонаж был для публики откровением человека, который на все образы «налагал печать душевного внутреннего трагизма». Зрители были увлечены не только силой его создания, но и личностью самого художника. Он переносил на сцену «свои восторги, болезненно-мечтательные муки, свои лихорадочные увлечения, и обаяние натуры электрическим током входило в зрителей, и мы плакали, безумно радовались с нашим трагиком». При этом Мочалов как актер нутра, переживания, актер-лирик, стихийно, интуитивно постигающий роль, «проникал в истину». И сила мочаловских «минут вдохновения» заставляла зрителей забывать «часы скуки» его же собственной игры. Актер-романтик, он был импровизатором, воспринимая жизнь как вечное, незавершенное движение, обновление форм и идей. Поэтому особенное настроение, психологические нюансы, приемы рождались на спектакле часто спонтанно. Он никогда не фиксировал мизансцены, жесты, интонации. Каждый раз на сцене Мочалов проживал свой образ по-новому. Особые сценические «эффекты» и «трюки» часто рождались сиюминутно, как органическое выражение душевно-психологического состояния. В его ролях не было, конечно, классической завершенности, абсолютной гармонии. Но была экспрессия, эмоциональная насыщенность, «исповедальная» искренность. В искусстве Мочалова дышала сама жизнь, царила красота «страсти и страдания». Важно, что, воспринимая жизнь дуалистически, актер переносил на сцену обостренное чувство неразрешимых противоречий и потому выстраивал рисунок роли на диссонансах, оппозициях и контрастах: от статики к бешеной динамике, от покоя к взрыву страстей, от крика к шепоту, «раздирающему душу». Мочалов всегда постигал своего героя в движении, развитии. Его интересовал не результат, а процесс, путь познания, проживания. И при этом он никогда не играл банальных, заурядных персонажей. Все его персонажи — странные, сложные, необыкновенные люди (и злодеи, и герои). Важно было выстраивать внутреннюю партитуру, психологический контрапункт. Но всегда, кого бы ни играл Мочалов, он говорил о своих современниках, ибо играл свою душу. Именно Мочалов утверждает один из основных законов русской актерской школы — сценическое переживание.

Для Мочалова была характерна неровность игры: он мог одну и ту же сцену сегодня сыграть гениально, а завтра — провалить (процесс этот был непредсказуем). Для него не свойственна целостность, законченность, завершенность образа. Но, по мнению современников, иногда вдохновения актеру хватало на целую роль. Мочалов был целомудренным актером и не умел на сцене лгать. Этим во многом объясняется неровность игры Мочалова: там, где роль не совпадала сегодня с его душевным движением, он не играл на штампах, шел «мимо», как будто бы внутренне пропускал ее. Но были спектакли, где Мочалов напряженно искал необходимую мизансцену, продумывал рисунок роли, адекватный внутреннему состоянию. Белинский в грандиозной статье «"Гамлет", драма Шекспира, Мочалов в роли Гамлета» дает примеры того, как Мочалов сознательно менял структуру сцены в стремлении к истинной театральной выразительности и внутренней правде шекспировского образа. Марков вслед за Григорьевым в пух и прах разбивает легенду о том, что Мочалов никогда не изучал роль. Актер ввел даже такое понятие, как «театральный ум», стремился «понять характер лица». Конечно, Мочалов владел профессией и работал над ролью. Правда, «работа» эта была особенной, совершалась, по всей видимости, в сфере подсознания, в воображении и непосредственно в процессе сценического творчества. Художественный образ захватывал его целиком: духовно, душевно, физиологически. Постоянное существование внутри образа, в атмосфере влияния художественного материала часто не требовало сценического репетиционного процесса. Абсолютно все отмечали совершенное владение голосом — гибким, подвижным, огромного диапазона. Но при этом Мочалов часто игнорировал детали формы, не обращал внимания на грим, костюм и логически продуманный пластический прием, внешние подробности. Однако в творческой биографии вдохновенного актера нутра были, по мнению Григорьева, роли, «до конца осознанные и до конца созданные». Критик называет всего четыре работы: Гамлет, Ричард III, Мейнау и Бидерман в мелодраме Н. Полевого «Смерть или честь», они были до конца продуманы, внутренне проработаны, оформлены и представляли собой целостный, гармоничный художественный мир.

Но как бы то ни было искусство Мочалова захватывало зал целиком и было понятно всем, вне зависимости от культурного уровня, социального и возрастного критерия. И купцы, которые иногда даже не понимали, «про что» Мочалов играет, вопили: «Браво, Мо-чалов!» Было нечто гипнотическое в его творчестве. Он точно уловил звук «лопнувшей струны» этого времени и проникал в сокровенные глубины внутренней жизни человека.

Основной темой творчества актера, которая прошла сквозь весь его путь, была тема человека потерянного поколения, тема лишнего человека. А это в определенном смысле мифологема русской жизни. Мочалов за тридцать лет сыграл множество ролей. Среди них: Фердинанд («Коварство и любовь» Шиллера, 1822), Карл Моор («Разбойники» Шиллера, 1829), Чацкий (1831), Ричард III (1835), Гамлет (1837), Отелло (1837), Кин («Кин, или Гений и беспутство» А. Дюма, 1837), Лир (1839). В общественном сознании поколения 30—40-х годов, вероятно, наиболее принципиальна была роль Гамлета — как «исповедь» современного человека. Но через всю жизнь Мочалов пронес не только образ шекспировского философа, но и байронического Мейнау. Именно в этой роли зрители увидели великого трагика в последний раз — в Воронеже в феврале 1848 года.

Василий Андреевич Каратыгин (1802—1853) — крупнейший актер Александринского театра, великий трагик второй четверти XIX века. Всей своей жизнью и творчеством был противоположен искусству и личности Мочалова. Он был не похож на «человека среднего роста, без искусства держать себя хорошо на сцене, с дурными привычками, с небольшим голосом и говорящий, как и все люди?». Каратыгин — актер «героической» фактуры, «исполинского» роста, «величественного органа». Это человек крайне замкнутой жизни, сконцентрированный на своем творчестве. Московский трагик, испытывая бесконечную внутреннюю боль и душевный надлом, «пропивал» свой талант. Петербургский — устроил в своем доме своеобразный репетиционный зал с зеркалами и домашнюю жизнь подчинил театру. Мочалов — самородок, интуитивист. Каратыгин — человек истинной культуры, театральный переводчик, актер, умеющий напряженно работать над пьесой, ролью. У одного дар «природный», божественный, у другого — талант, «воспитанный» постоянным изучением искусства, школа. Мочалов — «душа»; Каратыгин — «воля»; один — стихия, другой — рацио. Белинский назвал Мочалова актером «плебеем», Каратыгина — «аристократом». Наверное, в этом есть доля истины. И в восприятии каратыгинского творчества как стиля, адекватного ампиру императорской николаевской России, — тоже. Каратыгин был первым актером Российской империи. Актер действительно выражал время, но, в отличие от Мочалова, другой его облик. Каждая эстетическая индивидуальность создает свой слепок эпохи, пишет свой портрет времени. У Мочалова — повышенная экспрессивность, неистовость эмоций, варварский энтузиазм, исключительность событий. У Каратыгина — торжество формы, композиции, выразительность осанки, монументальность, гармония классической трагедииОба актерских портрета фиксируют реальную картину, но видят ее авторы по-разному. Это собственно и составляет истинный интерес искусства и истории театра.

Каратыгин из культурной актерской семьи, сын знаменитой актрисы начала века А. Д. Каратыгиной; женился на А. М. Колосовой, которая, как Каратыгина Вторая, навсегда осталась его партнершей; брат, Петр Андреевич Каратыгин, актер, драматург-водевилист и блистательный театральный педагог, один из воспитателей А. Е. Мартынова.

Молодой трагик, близкий кругу российской интеллигенции, воспитанник П. А. Катенина, дебютирует на петербургской сцене в 1820 году в роли Фингала («Фингал» В. Озерова). Каратыгин, как и Мочалов, прослужит чуть более тридцати лет русскому театру, и как это ни парадоксально, но и он в середине 40-х годов на время уйдет из театра — правда, по своему желанию, «в отпуск». Мочалов со временем неуклонно терял своего зрителя, а Каратыгин закончил свой путь на пике славы. С 1841-го по 1844 год, за три года, он сыграл около трехсот спектаклей: для лидера Александринки, актера такого уровня и положения — это очень много.

Для понимания своеобразия искусства Каратыгина важно учитывать классицистские корни его творческого мировоззрения. Художественное мышление актера, формирующееся на стыке стилистических эпох, в период их радикального столкновения, трудно определить однозначно. Романтические веяния, естественно, повлияли на феномен Каратыгина-художника: строй его игры, эстетические приемы (контраст, например), темы, сюжеты. И все же можно говорить о том, что Каратыгин был чужд романтическому мировидению, базовым ориентирам этого стилистического мышления. Актер обладал целостным сознанием, в своем искусстве он стремился к уравновешенности и гармонии. У Мочалова была потребность души прожить судьбу современника, человека странного, расшатанного внешними противоречиями и внутренним самоанализом. Для Каратыгина в эпоху своеобразного «застоя» принципиальным становится понятие героического, подвига, идеала. Актер не находит идеального начала в современнике и противостоит заурядности эпохи, а одновременно репертуарному «хламу», созданием на сцене героического, исторического, цельного образа.

Метод творчества есть выражение и психофизики актера, и зерна его личности. Герой актера-романтика вечно растерзан в борьбе с миром и самим собой. Нервная, часто неровная игра лирического художника полностью противоречила эстетике Каратыгина. Ему был чужд пафос субъективности романтиков, их неспокойное, нестройное творчество. Сам Каратыгин в создании роли «отрекался» от собственной личности, как будто прятал ее от публичного изучения. «Объективное» творчество позволяло ему переселяться в жизнь разных героев, не наделяя их интимными переживаниями, психологией, душевным опытом, и оставаться внутренне здоровым и цельным. Не принимая стихийного творчества, наития и «артистического восторга», Каратыгин исследует образ рационально, логически, интеллектуально. Это последовательное, систематизированное выстраивание партитуры роли, внимание к жесту, мимике, ритму, костюму. При этом неправильно было бы думать, что актер условного театра не испытывает вдохновения и наслаждения игры. Это не означает, что Каратыгина не интересует сфера чувств и переживаний персонажа, что актер игнорирует эмоциональную сторону образа. Но психологическая и эмоциональная структура персонажа у Каратыгина выражается средствами формального театра (по словам Белинского, это «европейский формализм на русской сцене»). Но способ воздействия актера на публику, природа зрительского восприятия на спектаклях Мочалова и Каратыгина, конечно, различны. Романтикам важно изобразить героя в процессе движения, становления. Для Каратыгина — результат развития страстей является предметом сценического исследования: персонажи трагика были подобны «превосходной античной статуе».

И все же «классическая» школа Каратыгина уходила в прошлое. Отвлеченные от реальной жизни, величавые, торжественные и эффектные герои Каратыгина к 40-м годам XIX века воспринимались архаически. Интенсивное развитие реализма, появление первых произведений натуральной школы — все эти процессы не прошли мимо актера. Каратыгин, как умный и чуткий художник, не застыл в той форме, которая сложилась в 20—30-е годы, а эволюционировал и приблизился к «веяниям времени». И хотя он никогда не сыграл в со-временном реалистическом репертуаре и принадлежал все-таки второй четверти XIX века, тем не менее его искусство последних лет становится все ближе к жизни, все проще, глубже, психологичнее. Интересно, что после отпуска, передышки и одновременно подведения итогов прошлого и обдумывания планов на будущее, актер выступает на сцене с такими произведениями, как «Евгений Онегин», «Медный всадник» Пушкина, выходит в роли гоголевского Тараса Бульбы, переделывает старые роли.

Для русского театра, для становления национальной актерской школы чрезвычайно важно осмыслить и усвоить уроки Каратыгина. Вся жизнь его была утверждением простой истины, что без труда нет актерской профессии, что искусство есть постоянный процесс изучения своих собственных средств и каждодневная работа над ролью. Каратыгин доказал, что театральное искусство требует не только мастерства и школы, воли, мужества. Но и подлинной культуры личности сценического художника. С другой стороны, Каратыгин своим творчеством подтверждал, что театр — это зрелище, что форма не пуста, а содержательна и эмоционально наполнена, что условный театр воздействует не только визуально, но пробуждает в зрителе стихию чувств, сопереживание и т. д. И поэтому зрители рыдали от «формального» по своей природе актера Каратыгина, и публика навсегда уносила с собой образ Гамлета, Лира, Кина, Людовика XI (в пьесе И. Ауфенберга «Заколдованный дом») или Велизария (в пьесе Э. Шенка), а зал разрывался от аплодисментов и любви к своему трагику на протяжении тридцати лет. Белинский писал, увидев Каратыгина—Велизария на колеснице, этого «лавровенчанного старца-героя, с его седою бородою, в царственно-скромном величии, — священный восторг мощно охватил все существо мое и трепетно потряс его... Театр задрожал от взрыва рукоплесканий». До конца жизни оставаясь художником формального театра, целостного, героического, идеального мышления, Каратыгин доказал, что искусство представления не менее значительно, чем искусство переживания, оно просто говорит правду на другом языке.

Наши рекомендации