Преувеличение и приспособление

Константин Сергеевич остановился на минуту, о чем-то, очевидно, раздумывая, потом, как бы решив какую-то задачу в своих мыслях, продолжал:

— Пусть вас не смутит и не испугает то, что я вам сейчас скажу. Не бойтесь преувеличений в любую сторону на репетициях. В обстановке, в чувстве, в создании атмосферы. Репетиция — это не спектакль. 75 % того, что делается на репетициях, не ьходит в спектакль. Репетиция — это ваша лаборатория, это цепь опытов. Если бы от каждой оставалось по '/то верно найденной жизни, характеров и чувств людей, верной логики событий, то через сто репетиций пьесы мы имели бы всегда прекрасный спектакль.

К сожалению, не всегда это случается.

Не бойтесь сказать актеру: репетируйте сегодня так-то, но знайте, что на спектакле так не будет.

Актер, особенно любящий все зафиксировать, «закрепить» на репетиции, страшно пугается таких слов режиссера.

«Зачем же репетировать так, как не будет на спектаг<-ле?-> — возмущается он, большей частью втихомолку, среди таких же, как он, сочувствующих ему ремесленников.

Да, не будет, скажите ему, потому что будет гораздо лучше, ярче, вернее. Но к результату нельзя идти прямо, не пробуя, не ища. Пробам, смелым поискам, неожиданным опытам и отводится большое количество репетиций.

А по методу «закрепления» любую пьесу при хорошем составе исполнителей и опытном режиссере можно поставить в двенадцать репетиций. За одну репетицию можно всегда «установить» четверть акта. Это еще с походом на те час-полтора, когда опытные актеры и режиссер будут делать ©ид, что и он» что-то «ищут», чтобы не было стыдно друг другу в глаза смотреть и было бы чем похвастаться перед друзьями: «И мы искали!»

Итак, вернемся к семейству Башле.

Значит, все действие должно идти сначала очень правдиво.

Честные, простые люди. Маленький городок. Все друг друга знают. Жизнь каждого видна даже через бельэтаж. Впрочем, ее больше показывают, чем скрывают. Иначе ведь совсем нечем будет жить.

Твердый, установившийся быт. Ритуал жизни, привычек и чувств.

Сын Башле, Анри, на войне!

И вдруг горе... Известие о смерти сына. Все были к этому готовы, но удар все же неожидан. Эту сцену надо сыграть совершенно искренне, глубоко, драматично.

Не выдержав на этот раз характера, без ложной аффектации ушел к себе Башле, плачут женщины, нарушен традиционный субботний обед, нарушен привычный обиход жизни.

Между первой и второй картиной проходит, кажется, месяц?

— Да, месяц, Константин Сергеевич.

— Вот теперь пора готовить зрителя к тому, что психология Башле не осталась прежней. У режиссера и у актера — у вас, Василий Васильевич, есть намек на это. Режиссер повесил в центре комнаты на задней стене большой портрет Анри. И поставил перед ним вазу с цветами. Это хорошо. Василий Васильевич, проходя по комнате, а особенно входя в нее и выходя, бросает всегда взгляд на портрет — это тоже хорошо, но мало. Зритель может подумать, что вы только осматриваете комнату: все ли в порядке, свежие ли цветы в вазе перед портретом? Только я, знающий вперед пьесу, догадываюсь, что вы этими взглядами подчеркиваете свое отношение к портрету. Зритель может этого не угадать, и тогда ваша игра с портретом пропадет зря, а она нужна. Это первый шаг к будущей сатире, это первое указание на то, чго коготок птички (Башле) может увязнуть.

В. В. Лужский. Мы хотели с Николаем Михайловичем делать это смелее, ярче, но не решились...

К. С. Напрасно. Вы должны каждый раз, входя в комнату, останавливаться на десятую долю секунды перед портретом и горестно смотреть на него. Когда вы сделаете это первый раз, зритель примет это как должное. Он ведь помнит, как искренни вы были в конце первой картины при известии о смерти сына. Когда вы остановитесь перед портретом сына во второй раз, он удивится: «Зачем отец подчеркивает свое горе?» Но когда вы сделаете «стойку» перед портретом в третий раз, он в душе улыбнется и подумает: «Старик-то подыгрывает своему горю, своему чувству». И если режиссерски сделать так, что в эту минуту домашние заглянули в комнату и, зная уже новую привычку Башле, замерли на своих местах («Папа у портрета Анри. Не мешайте ему») и только Ивонна, догадывающаяся о некоторой «игре» г-на Башле в отца погибшего героя, демонстративно

прошла к себе через всю комнату, сопровождаемая укоризненными взглядами матери и невестки, тогда зрителю сразу станет ясно, что основой жизни за этот месяц в семье стал культ своего героя. Это очень характерный штрих для буржуазных нравов. Личные, семейные герои! Авторы хорошо подметили это у себя, у французов. Грешат этим и англичане. Мы же, русские, наоборот, часто не ценим героя в своей семье из ложной скромности.

В. В. Лужский. А не надоест, Константин Сергеевич, зрителю, что Башле каждый раз останавливается перед портретом Анри?

К. С. Мы, режиссеры, будем за вами следить и скажем', когда будет слишком много остановок. Но ведь важна не сама остановка, а то, что у Башле выработался такой психологический рефлекс. Затем оказывается, что он это с особенным удовольствием делает при посторонних: значит, где-то в глубине его живет актер. А актерство — чрезвычайно характерная черта французов. Кроме того, вы должны менять приспособления для остановки. То вы вспомнили Анри, то вам показалось, что криво висит портрет, и вы остановились, чтобы его поправить, и при этом задержались чуть дольше, чем надо, то вынули цветок из вазы и, забывшись, отходя от портрета, по старой привычке чуть было не воткнули в петлицу сюртука этот цветок, не; вовремя спохватились и были очень рады, что никто не видел вашей оплошности...

В. В. Лужский (с некоторым ужасом, не вполне, конечно, искренним). Чему вы нас учите, Константин Сергеевич! Ведь это трюк!

К. С. (смеясь). Конечно, трюк, но психологический, оправданный. У Башле мог быть этот жест до войны, до смерти сына. А сейчас это был мышечный рефлекс. Память мышц — са-мая крепкая. Но я, конечно, на этом не настаиваю. Я полагаю только, что существует бесчисленное количество приспособлений, чтобы каждая остановка Башле у портрета сына была интересна и била бы в цель. Этим ведь вы начнете сатирическую линию в пьесе, но в отношением актера к образу, а действием этого образа, отношением образа ко всему, что его окружает.

Н. М. Горчаков. До чего же тогда надо довести сцену, в которой к Башле приходят редактор местной газеты и секретарь «общества погибших героев» майор Бланкар, чтобы просить Башле быть председателем этого анекдотического общества. Они-то ведь должны будут обязательно остановиться у портрета Анри.

К. С. Обязательно, пусть стоят и служат молебен у портрета: Берлюро, Башле, редактор, майор и все, кто будет в комна-

те. Это будет отличная мизансцена. Пусть говорят вполголоса, как при церковных службах...

В. В. Лужский. Это будет панихида по Анри...

К. С. Ни в коем случае. Панихида— это грустное, мрачное богослужение. А они молебен служат, так как, по существу, затевают выгодную аферу и молятся в душе, чтобы она им удалась, чтобы старый дурак Башле не заартачился бы (общий смех сопровождает эти слова К. С.). Вот вам и сатира—и опять через действие, приспособление, мизансцену, а не через искажение о>браза.

Н. М. Горчаков. Тогда, значит, в третьей картине должен быть уже целый музей устроен в этой комнате, превращенной по ремарке авторов в комнату «памяти Анри Башле».

К. G. Совершенно верно. И так как комната была обыкновенная, небольшая сравнительно (а не сарай или салон для выставки картин, как, помните, вы мне предлагали), то музей должен заполнить всю комнату. На подсвечники надо повесить траурные венки. На обеденном столе уже ничего нельзя делать: посредине его устроили витрину писем Анри.

В углу поставьте манекен с его шинелью и каскеткой. Как в Гатчине висит мундир Павла Первого. Ордена разложите на подушках под стеклянными колпаками, каждый на отдельном столике или тумбе. Стену надо украсить его портретами в детстве/ в юности и т. д. Еще хорошо бы повесить какое-нибудь оружие и побольше пальмовых веток и цветных лент с надписью.

В. В. Лужский. А это не будет буффонадой?

К. С. Если трагикомической, то это будет хорошо. Но думаю, что если всем вещам найти свое место, а не просто нагромоздить их друг на друга, то получится не буффонада, а очень острая иллюстрация того, как погоня за славой разрушила мещанский уют, основы которого оказались столь непрочными. Мы покажем, как легко и недорого покупаются все те моральные устои, которыми так гордится буржуазное общество. Мне кажется, это и есть задача авторов, эта мысль выражена в заголовке пьесы: «Продавцы славы».

* * *

Прошло еще полтора месяца. С. П. Исаакову не удалось сделать эскизы, которые удовлетворили бы Константина Сергеевича. Во время его первой беседы с нами присутствовал и внимательно слушал его Виктор Андреевич Симов, бывший в те годы главным художником МХАТ.

Узнав, что у С. П. Исаакова дело не клеится, Симов без всяких претензий, по своей инициативе сделал очень маленький пробный макет квартиры Башле и показал Константину Сергеевичу. Макет понравился К. С, и было решено привлечь к

оформлению спектакля Виктора Андреевича. Так мне пришлось встретиться и работать с одним из основных художников МХАТ, который много лет был сподвижником постановок К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко. Очень мягкий, внимательный к малейшему замечанию режиссера, В. А. Симов великолепно чувствовал сцену, умел пользоваться чрезвычайно экономно сценическим пространством.

Он умел прочесть пьесу не только глазами художника, но и глазами режиссера и, вероятно, поэтому превосходно подготовлял места для мизансцен. Он умел архитектурно оправдать самый причудливый излом линий в интерьерах и сообщить жизненное правдоподобие и свойственное ему, как художнику, лирическое очарование декоративному пейзажу.

Никакие площадки, лестницы, окна и двери, которых требовал от него режиссер, не смущали его. Они органически вписывались у Виктора Андреевича в основной павильон. Любое дерево или куст, «задуманный» режиссером, соединялся с основной темой пейзажа. При этом Симов никогда не терял чувства целого, замечательно создавал деталями обстановки и светом необходимую для декорации атмосферу. Работал он необычайно быстро, сам, без помощи макетчиков. Не прибегая к игрушечной отделке своих макетов, он умел своим талантом живописца создавать из них подлинные шедевры театральных декоративных композиций.

В искусстве планировки он мог бы поспорить с самим К. С. Станиславским, который блестяще умел решать сценическое пространство для любой пьесы. Но В. А. Симову никогда не могло прийтив голову противопоставить себя как художника режиссеру, да еще Станиславскому. Влюбленный в Константина Сергеевича, влюбленный до последних дней своей жизни в театральное искусство во всех его разделах, он был скромным, умным, талантливым художником сцены.

Одно из его лучших оформлений — это «Бронепоезд 14-69» Вс. Иванова. Отдельные сцены соединились в большие картины во многом благодаря талантливо найденным планировкам В. А. Си-мова. Таковы «Станция», «Под мостом», «Депо», и ставшая классической «Колокольня» — сцена на крыше сельской церкви.

Таким образом, оформление «Продавцов славы» попало в опытные руки.

«ЗЕРНО» ХАРАКТЕРОВ

Многие указания К. С. Станиславского по актерской линии нам, очевидно, тоже удалось выполнить.

— Большинство сцен вы решили верно, — сказал он нам после следующего показа, — но боязнь жанра пьесы вы пре-

одолели не до конца. Значит, «зерно» спектакля еще не крепко сидит в вас, актерах.

Вот вы сыграли мне сцену встречи мужа и жены — Анри и Жермен — после трех лет разлуки, после известия о мнимой смерти мужа, после того, как Жермен вторично вышла замуж.

Вы сыграли сцену, продумав хорошо все мысли действующих лиц, все положения, в которые они невольно попали. Вы искренни и правдивы, в меру темпераментны.

Я умышленно говорю «в меру», так как, по-моему, это сцена беспредельного драматического темперамента, и мне его как зрителю нехватает в этой сцене.

Почему так получилось?

Потому что вы опять сыграли сцену от «зерна» русских характеров, русского ощущения драмы этих двух людей.

Вы сыграли глубоко, просто, но не «эффектно», не ярко. А значит, не от «французов». Такая сцена для французов, исмо.

трящих из зала и играющих на сцене, это клад. Это сцена, из-за которой ходят смотреть всю пьесу, обливаются слезами, стучат палками и зонтиками, вызывая актеров, бросают букетики цветов на сцену.

Почему же лы не ухватили «зерно» французского характера? Потому что у вас в сцене так, как вы ее трактуете, в сущности, одна тема: «Какие мы несчастные. Но в несчастье этом мы не виноваты».

Типичная тема для старой русской драмы, для старого русского театра, для многих произведений русской драматургии и литературы, конечно, не «первого класса».

Как я угадываю, у вас сцена построена по следующим кускам:

Первый кусок: «Как, это ты? Ты жив, Анри? — «Да, я жив и очень несчастен».

Второй кусок: «Я тебя люблю». — «И я тебя люблю» (подтекст: «но мы оба очень несчастны»).

Третий кусок: «Что нам делать? Мы ведь не принадлежим друг другу. Какое несчастье». Робкий поцелуй на прощанье и порядочное количество слез во время всей сцены.

Как бы играли французы эту сцену? Прежде всего у них бы сцена начиналась с трехсекундной паузы — увертюры к самой сцене.

Первая секунда. Анри на сцене. Он знает от Ивон-ны, что сейчас выйдет Жермен, что она изменила ему, вышла замуж за другого. Он обязательно отвернулся от зрительного зала. Он стоит к нам спиной. Иначе не будет «классического» поворота, когда вдверяхна противоположном конце комнатыраздастся «приглушенный» (наверное, так сказано в ремарке

авторов) возглас Жермен: «Анри». Все идет как по нотам. Пауза. Спина Анри (сможет ли он взглянуть ей в глаза! Вот о чем говорит спина). В дверях появилась очаровательная, во всеоружии туалета (она ведь теперь богатая, а вы надели на Раису Николаевну (Молчанову. — Н.Г.) скромнее платье) и обязательно под вуалеткой Жермен. Рука ее оперлась на косяк двери. За ней мелькнуло испуганное личико Ивонны. Пауза. Жермен смотрит, смотрит на его спину: он, он! Анри! И действительно, раздается «приглушенный» возглас ее. О, как умеют подстраивать на этот дрожащий звук свой голос француженки. И не хочешь, а горло сожмется в предчувствии слез.

Константин Сергеевич произносит: «Анри»... и замечательно показывает этот возглас.

Вторая секунда. Мгновенный резкий («классический») поворот. Но его тоже надо уметь сделать. Его рука на косяке окна. Громкий, мужской, отчаянный возглас: «Жермен». «Он прозвучал на весь дом»... — сказала бы вечером в этот день шо-потом супруга Башле своей приятельнице-соседке, если бы не надо было скрывать тайну.

Третья секунда. Что-то будет? Оба дрожат: это видно по рукам на притолках. Иначе не для чего было бы и опираться на них. Это все «классика» французской драмы, французской школы актерской игры. Еще секунда колебаний. И вот они через всю сцену (для этого-то и надо быть на разных концах сцены) несутся друг к другу. Он обязательно отбрасывает стул, который (как бы случайно, но заранее был подставлен им самим) попадается ему на дороге. «О, этот жест!» — будут вздыхать старые девы после спектакля. Она несется к нему, теряя перчатки, шарф, еще какую-то женскую дребедень (это тоже совершенно обязательно). Вот они так столкнулись, что кажется, опрокинут друг друга! Какой темперамент! Но все рассчитано Они «замирают» в объятиях друг друга, не повредив себе ни одной черточки грима. А вы чувствуете, как они «до боли» сжимают друг друга. Потом она почти в беспамятстве «скользит» к его ногам, и вы догадываетесь: она хочет на коленях вымолить себе прощение. Но он ей, конечно, не дает опуститься на пол. Он усаживает ее бережно в кресло и сам опускается у ее ног. Свою «усталую» голову он кладет ей на колени. Это последнее движение венчает встречу! Должен быть гром аплодисментов. Если его нет — вся ваша игра ничего не стоит. Больше вам не играть таких ролей... во французском театре.

И Константин Сергеевич от души смеется, рассказав нам о таком стиле игры.

— Итак, это первые три секунды встречи, — продолжает он, — это происходит все мгновенно, ловко, четко, как номер

в цирке. Сопровождается полусловами, полувскриками, заплаканным лицом Ивонны. На сцене обязательно кто-нибудь из действующих лиц должен наблюдать такую «увертюру» и переживать ее так, как должен переживать ее зрительный зал.

Но вот Ивонна тихо закрыла дверь в комнату. Теперь никто не помешает Анри и Жермен.

Идет первый кусок. Быстро «берет себя в руки» Анри. Встал с колен, сел на стул, который отбросил, стремясь к Жермен. Обязательно на этот стул, так как это покажет, что он полностью владеет собой. По дороге собрал ее вещи — еще сыграл попутно, что это подарки нового мужа Жермен. Положил ей на колени. Закурил папиросу, спросив молча, кивком головы разрешения. Так же молча она ответила.

К. С. блестяще показывает, не сходя с места, эту мгновенную пантомиму, играя за двоих, причем его глаза несколько раз гневно сверкают на Жермен — Молчанову и робко, беспомощно, умоляя, как-то из-под бровей, смотрят на Прудкина — Анри. Целая сцена, диалог без слов вокруг разрешения закурить.

— Пауза очень короткая, — продолжает свой рассказ К. С. — Почти сразу начинается текст: «Значит, ты вернулся?» «Мне сказали, что ты вышла замуж» и т. д., кажется, в пьесе страница текста на эту тему? Анри и Жермен ведут этот кусок в совершенно спокойном тоне и ритме. Как будто это не муж и жена. Как будто не было трехсекундной «безумной» увертюры. Зритель ошеломлен. Вот это люди. Ведь он только что видел страсть, порыв. А сейчас ничего. Нет, они не выдержат этой игры в равнодушие. Но Анри и Жермен мирно и даже с холодком беседуют. О внутреннем их состоянии говорят только редкие взгляды (все те же: гневные его и робкие ее) и легкое дрожание пальцев: он мнет папиросу, она теребит платочек.

Зритель в нетерпении. Должны же взорваться эти люди. Но актеры знают своего зрителя. За секунду перед тем, как он готов на них обидеться и заскучать, они резко переходят во втг.рой кусок.

Второй кусок. Без всякой «психологической» подготовки, без постепенных переходов вскакивает со своего места Анри и бросается к Жермен. «А эти вещи. Ты их получила от него. Ты продалась ему». И он рвет ее вуалетку (для этого и надо было прийтив ней), он топчет (конечно, за креслом|) ее очаровательную шляпку. Она в ужасе: «Ты хочешь убить меня?» — «Да, я убью тебя». (Это должно быть название куска.) Он душит ее. Он почти опрокидывает кресло, в котором она сидит. И вдруг отпускает ее. «Почему ты не сопротивляешься? — «Я счастлива», — следует традиционный для такой сцены ответ. Кусок окончен.

Третий кусок. Как пьяный, он возвращается на свой стул. Садится вполоборота к нам. Его плечи дрожат, он рыдает. Только что он мог стать убийцей. Она встает, подходит к нему, гладит его волосы: «Mon pauvre»[42] и плачет.

И эту сцену К. С. показывает. С неповторимой интонацией произносит он французские слова и... плачет настоящими слезами. Конечно, плачем и мы. От восторга, от громадного умиления перед этим гением, который, не жалея себя, демонстрирует перед нами свое мастерство, свой огромный талант.

Но вот сквозь слезы К. С., не выходя из образа, говорит как-то в сторону: «Четвертый кусок»...

Все так же сквозь слезы К. С. начинает текст Жермен (ему подсказывает суфлер, а отвечает Анри — Прудкин). Незаметно К. С. начинает в слова утешения вплетать тему самооправдания Жермен, а затем и упреки ее Анри:

Она только женщина! Надо это понять! Не она начала войну! Надо было устроиться в тылу или надо было оставить ей на что жить и ждать его, если ему хотелось, чтобы она ждала его всю жизнь. Анри потрясен: «Боже, кого он любил!» Он начинает с ней спорить...

Ритм ответов исполнителей не удовлетворяет К. С. и он снова начинает говорить за двоих. Реплики летят навстречу друг другу. Фейерверк интонаций. Образец французского спора-диалога.

— Фразы, слова не обязательно договаривать. Ритм, звук,тон, темперамент определят смысл, — говорит нам как бы в сторону К. О, продолжая импровизировать диалог.

— О, как они ненавидят друг друга, — говорит вдруг своим текстом К. О, но в тоне и темпераменте действующих лиц.

— А затем пауза, когда спор достиг высшей точки, — продолжает он. — Мгновенная пауза и две длинные тяжелые заключительные фразы: «О, как я любил тебя». -— «И я тебя,мой дорогой... — «Дорогая...» И объятие страстное, бесконечное...

Константин Сергеевич выдерживает паузу, которая должна нам передать продолжительность этого «объятия», а затем продолжает:

Пятый кусок. (К. С. опять импровизирует текст). «Не называй меня так, Анри! Мы не имеем права любить друг друга! Прощай, Анри!»

«Ты права, дорогая, мы не должны любить друг друга. Останемся друзьями!»

«О, Анри!»

«О, Жермен!» «Так надо! Такова жизнь!»

Константин Сергеевич проводит этот диалог в стремительном темпе, не переводя дыхания в буквальном смысле слова.

— Я импровизировал сейчас текст, — говорит уже обычнымтоном К. С. — В вашей пьесе он, кажется, другой. Но тогдамой текст — это подтекст любого прощания друг с другом любовников или мужа и жены в такой пьесе. Причем все куски,которые я вам называл, должны быть совершенно искренне сыграны.

Рисунок сцены, который я набросал, может быть, экстравагантен, но каждый «кусок» французский актер стремится по-своему переживать глубоко. И только выходя за кулисы, говорит помощнику режиссера: «Ну что, здорово я сегодня сыграл! А? Угощаешь меня за это в бистро?» А русский актер после такой сцены сидит два часа разбитый в своей уборной и плачет... уже над собой: «и у меня, мол, было что-то вроде в жизни. Подлец автор, как написал!»

ФРАНЦУЗСКИЙ ТЕАТР

На следующий день Станиславский начал репетировать эту сцену. Он много раз показывал отдельные места намеченного им рисунка и, несмотря на всю необычайность его, требовал абсолютной искренности в каждой интонации, в каждом движении актера. Работал он (много и упорно. Ему очень хотелось, чтобы через эту сцену мы поняли, как он говорил, «зерно» спектакля.

Не раз мы его спрашивали: неужели все французы именно такие, особенно в минуты сильных потрясений?

— Нет, — отвечал Константин Сергеевич, — конечно, далеконе все, но они привыкли видеть себя такими со сцены. У каждого народа свое представление об искусстве, в том числе и о театре. Французы воспитаны на Корнеле, Расине, Пиксерекуре,Гюго. В комедии это водевиль, салонная и авантюрная комедияСарду, Скриба, Лабиша, оперетта Оффенбаха и Лекока, фарс.У них нет реалистической драмы, бытовой комедии, исключением является, быть может, только «Женитьба Фигаро». ТеатрАнтуана по преимуществу питался иностранной драматургией и,как театр реалистического направления, имел успех, но успех вкачестве модной новинки, и поэтому не вошел в плоть и кровьфранцузского театрального искусства.

Поэтому и современная французская драматургия — это или

адюльтерная салонная комедия, или помесь комедии с мелодрамой.

Я не знаю ни одной серьезной, глубокой французской пьесы, которую можно было бы поставить рядом с пьесами Островского, Чехова и Горького.

А Мольера французы, кстати сказать, играют довольно поверхностно, хотя и очень любят.

С детства, в школе, они привыкают напыщенно читать отрывки из «Сида» и «Федры». Потом они с юношеских лет бегают смотреть фарсы и мелодрамы. У них масса любительских кружков. Кто из среднезажиточных буржуа не играл в молодости! Про кого не говорят: «У него был талант к сцене. Но, знаете, дело отца. Аптека, торговля, контора нотариуса — надо его продолжать. Нельзя всем идти в актеры».

И вот триста лет они смотрят или ложноклассическую трагедию, или мелодраму, сдобренную комедией. Поневоле начнешь ей подражать и в жизни. А кто из французов не споет вам куплет из оперетты, не покажет полуприличный трюк из последнего модного фарса.

Они умеют театрально обставлять все церемонии: конфирмацию, похороны, празднества. Они первые соорудили могилу «неизвестному солдату». Они и природу умеют делать декоратита-ной. Вспомните Версаль и все их старинные замки.

В прошлом у них была хорошая, серьезная, «большая» литература, но она не выходит за ограниченный круг интеллигенции и составляет преимущество Парижа. Провинция читает мало и снисходительно относится к писателю.

«Бальзак? Это тот, который так много и быстро писал? Что-то читал, — ответят вам, — а что, не помню». Надо, чтобы писателя избрали академиком, тогда француз считает обязанным его знать: «О, это наш академик. Говорят, он из нашего округа».

Французские буржуа любят считать себя очень честными, «prude»[43] и часто не знают, как это сочетать с жаждой к наживе. В торговле хотели бы не следовать правилу «не обманешь — не продашь», но всегда ему следуют с видом непорочной доброн детели. Поэтому мне кажется, что Василий Васильевич еще слишком благоговейно относится к своему Башле. И робко хватается за характерные особенности психологии буржуа-француза.

Пусть в первой картине он «prude» до конца, я не возражаю. Мечты юности, порывы к славе, мелкие «таланты», столь изобильно украшающие юность каждого из нас (в том числе и

талант актера или актрисы), пусть разбились или так глубоко погребены под необходимостью служить, кормить семью, воспитывать детей, что эти последние обязанности стали «доблестью», показной стороной жизни у Башле в пятьдесят лет, обросли, как я уже говорил, традиционным ритуалом на каждый час дня.

Пусть все это будет до конца сыграно и показано в первой картине.

Но вот — смерть сына. Казалось бы, она должна была сломить искренне любящего отца. И вдруг она принесла ему известность, о которой он уже лет с тридцати перестал мечтать.

Он слышит за собой шопот: «Смотрите, это тот г-н Башле, у которого убили сына. Как мужественно он себя держит, как тверда его походка, а говорят, дома он не расстается с карточкой сына...»

На службе к нему стали относиться гораздо внимательнее^ «У нас служит отец героя!» Он знает, что иногда его показывают, как будто незаметно, приезжему начальству. Его стали приглашать на торжества в мэрию, выбирать в президиумы собраний. К нему ходят делегации молодежи, приезжают фронтовые друзья Анри.

Ему прислали орден Анри! Кто-то даже по ошибке поздравил его с этим. И он ощутил на мгновение, что это почти его орден.

Он потихоньку от своих семейных даже как-то приложил этот орден к своему сюртуку: как бы я выглядел, если бы мне когда-нибудь дали «Почетный легион»! Может быть, через секунду он и устыдился этого жеста, но я ручаюсь, что он его сделал.

Я не чувствую, что вы на это способны, Василий Васильевич. Вы только горюете. Этого мало. Жизнь не остановилась. Башле не покончил с собой, не лег в могилу с сыном.

Наоборот, неожиданно началась новая жизнь.

Он ожил. У него появилась масса новых обязанностей.

Смерть сына оказалась тем капиталом, о котором он, как всякий француз, мечтал в юности.

В этом смысл второй картины.

Делайте все это тактично, я не принуждаю вас к гротеску или карикатуре. Но если Башле не таков, тогда не для чего было писать пьесу. И опять-таки это частичка того «зерна», из которого вырастет весь спектакль.

В. В. Лужский. Я вас понимаю, Константин Сергеевич! Я постараюсь сделать Башле таким, как вы хотите, но мне пока еще многое мешает следовать вашим советам.

К. С. Вам мешает то, что вы русский — и актер и человек. Я нарочно столько рассказываю о Франции и о французах в совершенно определенном сатирическом, критическом направле-

нии, чтобы вы все погрузились в атмосферу французской буржуазной жизни и поняли особенности психологии французского буржуа.

В. В. Лужений. Вы упомянули, Константин Сергеевич, о капитале. Разве Башле хочет разбогатеть?

К. С. Безумно! Страстно! С восьми лет! Он еще мальчишкой открыл торговлю старыми пуговицами! Но ему сказали, что это неприлично, и выпороли его. В их семье еще не было торгашей! А сами жалели, что их не было, особенно удачливых торгашей. Французы обожают торговлю. Вспомните, с каким сладострастием описан у Золя магазин «Дамское счастье»; это почти эротическое описание процесса торговли.

В пятнадцать лет Башле, наверное, повторил опыт торговли с марками для коллекций или открытками и, возможно, прогорел. Но мечты о капитале не покидали его никогда.

Деньги — это символ свободы для французского буржуа!

С деньгами все можно сделать!

Бог французской буржуазной семьи — рента!

Вы знаете, что это такое?

Это возможность стричь купоны — проценты с капитала, вложенного в солиднейшее, как им кажется, предприятие (например, царские займы России). Возможность не трогать всю жизнь этого капитала, но на проценты с него сносно жить.

Рента — это все. Размер ренты определяет степень уважения, которым пользуется буржуа у соседей, у городских властей.

Ренту дают в приданое, оставляют в наследство, берут под заклад, занимают под нее деньги!

У Башле нет этой ренты. И вдруг он почуял, что после смерти сына ею запахло. Да еще к этому запаху примешался аромат славы.

У него уже две-три недели кружится голова от предчувствия чего-то необычайно важного, что должно случиться в его жизни. Это для второй картины. Она начинается для него с этих предчувствий и кончается уверенностью, что для него началась новая жизнь.

Третья картина для Башле — это его апофеоз! Он — первое лицо в городе. Он — совесть города, он — слава, достопримечательность города! Он — председатель благотворительных обществ. Он — член коммерческих обществ, его присутствие в правлении этих обществ сообщает им респектабельность, заставляет население держать акции этих обществ, верить в относительную «честность» их. Ведь «сам Башле» — член такого-то общества.

В его портфель кладут пакеты с пачками таких акций. «Иначе вы не можете быть нашим почетным членом. А вы нуж-

ны нам. Вы нужны Франции! Будьте патриотом. Родина требует от вас этого!»

Какие сладкие, долгожданные слова!

И где-то слышанные! Кажется, много лет назад, когда приезжала парижская труппа и так замечательно играла какую-то комедию-мелодраму Скриба или Сарду. Кажется, она почему-то называлась «Честолюбец», но, вероятно, потому, что в ней был изображен министр-честолюбец.

«Мне до министра далеко, а наш театр, оказывается, верно изображает жизнь, — думает про себя Башле, — я всегда это чувствовал, когда смотрел на сцену, а теперь знаю это по себе.

Кстати, я когда-то неплохо читал монолог графа де Ризоор; не поупражняться ли? Ведь мне опять завтра выступать на могиле сына. Как это стоял знаменитый Дюкло, когда говорил свой монолог?» И вот Башле перед зеркалом репетирует свою завтрашнюю речь!..

И Станиславский бесподобно показывает, как Башле ищет позу, поправляет галстук, проглатывает сырое яйцо (для чистоты звука), пробует голос и одновременно перекладывает пачку акций, пересчитав их опытной рукой, в портфель (эта пачка хранилась, по мысли Константина Сергеевича, за портретом сына).

«Не будут же жулики искать здесь мои деньги», — бормочет К. С. вполголоса, приводя нас всех в восторг своей импровизацией.

— Конечно, — говорит нам вслед за этим показом Константин Сергеевич, — я знаю, что всех слов, которые я сейчас наговорил, в тексте нет. Но я убежден, что Башле думает так. Это тот внутренний монолог, который «говорится» в нем сам по себе и который для актера основа любого образа. Если у актера сложились в его сознании такие внутренние, не слышные зрителю, но великолепно им всегда угадываемые по лицу, по действиям и приспособлениям актера монологи, роль у такого актера, значит, готова.

Своими импровизациями и подсказом я хочу заразить вас, Василий Васильевич, убедить вас смело пойти по пути воспитания в себе такого Башле.

В. В. Лужский. Я, кажется, начинаю понимать теперь, Константин Сергеевич, что вы называете сатирой. Это очень трудно сделать, но я постараюсь. Надо ведь, чтобы все внутренние монологи были оправданы, а не выдуманы актером. Были бы логичны и могли быть включены в текст как мысли персонажа.

К. С. Совершенно верно. Очень рад, что вы меня поняли. Я уверен, что у вас это все выйдет. Башле — замечательный, характерный для французов тип. К концу третьей картины он со-

вершенно серьезно убежден, что герой — это уже он сам, а не сын. И что Франции он приносит больше пользы, чем принес сын, погибнув за родину на фронте.

Поэтому возвращение сына из плена, из госпиталя, где Анри лежал два года, потеряв память, для него ни с чем не сравнимый удар.

Сначала он думает, что это привидение, вызванное к жизни его речью, обращенной к портрету сына. Потом восторг, искренний, человеческий, отцовский, что сын вернулся. Радость, смех, счастье, минута объятий: сын, Анри, маленький мой (дети всегда в сознании родителей остаются «маленькими») вернулся живой!

А потом взгляд на все, что кругом, на весь «музей» — ордена, ленты, шпаги, венки — и такой же искренний возглас ужаса: «Боже мой, теперь все погибло! Я нищий!» И занавес!

Дальше уже пойдет борьба.

Борьба доброго, честного начала в человеке со злом. Зритель ждет, что, как обычно, победит добро. А сатира и главная ценность пьесы заключается в том>, что побеждает зло. Увы, это так! И это исключительно характерно для буржуазного общества, для всей современной западной, циничной в своей основе философии.

Пьеса, говорят, вызвала в Париже скандал. Ведь вдобавок ко всему, как бы в награду за то, что в Башле победило зло, его делают министром.

Конечно, это скандал для всего парижского общества! Тут ведь не скажешь, что это театр. Слишком много, наверное, таких примеров в жизни. Мы ставим эту пьесу, потому что мораль ее противоположна нашей. Мы должны играть и ставить ее как французскую сатирическую комедию, потому что наш зритель не должен путать ее с нашими взглядами на жизнь, на честность, на любовь к родине и к своим близким.

Поэтому я прошу вас быть до конца смелыми, играть по нашей системе, но ухватив «зерно» не нашей психологии, не нашего взгляда на жизнь.

КОМЕДИЯ-САТИРА

Мы репетировали, стараясь всемерно выполнять указания Константина Сергеевича. Мы уже показывали ему последний акт — кабинет депутата Башле, когда он еще раз направил наши усилия на еще более верный и точный путь комедии-сатиры.

— Декорации последней картины бедны, — сказал он Симо-ву. В них слишком много хорошего вкуса. Вы говорите,Виктор Андреевич, что это одно из помещений в Тюльери. Возможно. Тогда, значит, Башле выбрал из тысячи комнат этогодворца не то, которое выражает его характер и вкусы. А так каки до Башле были такие же депутаты-выскочки, то в Тюльеринайдется помещение, переделанное по их вкусу. Я не спорю обархитектуре, но в отделке разбогатевший французский буржуапризнает только два материала: мрамор и бронзу. Оставьте всюконфигурацию, но стены должны быть мраморные, а лепка подбронзу.

Портрет Анри вы заказали огромный — это верное решение, но, когда его вносят, он закрыт холстом или парусиной, чтобы не испортился при переезде. Я сейчас скажу бутафорам (это ведь они у вас одеты в форму служащих министерства?), как его надо внести.

А все, кто присутствует при этом на сцене, обыграйте, как вам подскажет интуиция, то, что вы увидите.

Константин Сергеевич несколько неожиданно для нас поднимается и уходит на сцену за декорацию, изображающую «рабочий» кабинет депутата Башле. На сцене присутствуют друзья Башле, старые знакомые по пьесе: Берлюро, майор Бланкар, ставший уже полковником, сильно потолстевший редактор Риш-бон, теперь уже издатель парижского бульварного листка, сам Анри (он согласился быть секретарем отца, скрыв свое «воскресение») и Ивояна.

Они пришли поздравить Башле, так как каждый час ждут вызова Башле к премьеру, который собирается ему предложить пост министра «социальных забот». Берлюро, полковник и редактор принесли в подарок Башле портрет Анри, писанный масляными красками.

Наши рекомендации