Как его святейшество папа Урбан V в конце концов решился оплатить крестовый поход и благословить крестоносцев
Перепуганный легат еще не вернулся в Авиньон, а Дюгеклен двинул вперед войска, и это сильно напугало Урбана V, с высоты террасы наблюдавшего за тем, как замыкается грозное кольцо окружения. Благодаря этому маневру Вильнёв-ла-Бегюд и Жервази были взяты без сопротивления, хотя в Вильнёве стоял гарнизон из пятисот или шестисот солдат.
Занять эти города коннетабль поручил Гуго де Каверлэ. Он знал манеру англичан располагаться на постой и не сомневался, что на авиньонцев подобное начало военных действий произведет должное впечатление.
Действительно, в тот же вечер с высоты городских стен авиньонцы могли видеть большие костры, которые с трудом разгорались, но каким-то чудом все-таки неизменно ярко вспыхивали. Постепенно ориентируясь и узнавая места, где бушевало пламя, они убеждались, что горели их собственные дома, а на растопку шли их оливковые деревья.
Одновременно англичане сменили вина из Шалона, Торена и Бона, остатками коих они еще пробавлялись, на вина из Ривзальта, Эрмитажа и Сен-Перре, которые показались им крепче и слаще.
При зареве пожаров, опоясывавших город и освещавших англичан, которые располагались на ночлег, папа и собрал свой совет.
Мнения кардиналов, по обыкновению, и даже резче, чем обычно, разделились. Многие склонялись к ужесточению, которое должно было бы обрушиться не только на наемников, но и на Францию спасительным страхом.
Однако легат, в чьих ушах еще звучали крики отлученной от церкви солдатни, отнюдь не скрывал от его святейшества и совета своих впечатлений.
Ризничий же на папской кухне рассказывал об опасностях, которым он подвергся вместе с господином легатом и которых оба избежали лишь благодаря их героической выдержке, вынудившей англичан, французов и бретонцев держать себя почтительно.
В то время как поваренок рукоплескал храбрости церковного служки, кардиналы слушали рассказ легата.
— Я готов отдать жизнь на службе нашему святому отцу, — говорил он, — и заявляю, что уже приносил ее в жертву, но она никогда не подвергалась столь грозной опасности, как во время нашей миссии в лагерь. Я также заверяю, что без повеления его святейшества, который этим обречет меня на муки, на страдания, — я их принял бы с радостью, если бы мог думать, что сие хоть немного укрепит нашу веру, — я не вернусь к этим бесноватым, если не привезу им того, что они требуют.
— Посмотрим, посмотрим, — сказал папа, сильно растрогавшись и не менее сильно встревожившись.
— Но, ваше святейшество, — заметил один из кардиналов, — мы уже смотрим и даже прекрасно видим.
— И что же вы видите? — спросил Урбан.
— Видим, что на равнине пылает десяток домов, среди которых я отчетливо различаю и мой дом. Вот, смотрите, Святейший отец, как раз сейчас рушится крыша.
— Суть в том, что положение представляется мне чрезвычайным, — сказал Урбан.
— А мне — крайне чрезвычайным, святейший отец, ведь у меня в погребах хранится шестилетний урожай вина. Говорят, нехристи даже не тратят времени на то, чтобы правильно вскрыть бочку, а просто высаживают днище и лакают вино.
— А я, — подхватил третий кардинал, к чьей усадьбе уже подбирались языки пламени, — держусь мнения, что надо отправить посланца к коннетаблю, прося его от имени церкви немедленно прекратить опустошения, которые его солдатня творит на наших землях.
— Не хотите ли вы взять на себя эту миссию, сын мой? — спросил папа.
— С величайшим удовольствием, ваше святейшество, но я плохой оратор, а поскольку коннетабль меня не знает, лучше было бы, по-моему, послать к нему человека, с которым он уже знаком.
Папа повернулся к легату.
— Я прошу дать мне время прочесть «In manus», — ответил тот.
— Правильно, — согласился папа.
— Но торопитесь! — вскричал кардинал, дому которого угрожал огонь.
Легат встал, осенил себя крестным знамением и объявил:
— Я готов идти на муки.
— Благословляю вас, — сказал папа.
— Но что я скажу им?
— Скажите, пусть они загасят огонь — а я загашу гнев свой, пусть они прекратят поджоги — а я перестану их проклинать.
Легат покачал головой, как человек, сильно сомневающийся в успехе своей миссии, но все-таки послал за верным ризничим, которому — едва он закончил рассказ о своей илиаде, — к великому ужасу, предстояло теперь пережить одиссею.[141]
Как и в первый раз, оба выехали на муле. Папа хотел дать им эскорт гвардейцев, но те наотрез отказались, заявив, что их наняли на службу его святейшества для того, чтобы нести охрану и вязать чулки, а не для того, чтобы покрывать себя позором в схватках с нехристями.
Поэтому легат вынужден был отправиться без охраны; впрочем, он был почти доволен этим: будучи вдвоем с ризничим, он мог, по крайней мере, рассчитывать на свою слабость.
Легат подъезжал к лагерю с сияющим от радости лицом; он обломал целое оливковое дерево и, еще издали завидев англичан, стал размахивать этим символом мира:
— Добрые вести! Добрые вести!
Поэтому англичане — языка они не понимали, но поняли его жест — приняли легата не так грубо; французы, которые прекрасно все поняли, выжидали; а бретонцы, которые почти поняли, кланялись ему.
Возвращение легата в лагерь тем больше напоминало триумф, что, при наличии безграничной доброй воли, пожар можно было принять за праздничный фейерверк.
Но когда настало время сообщить Дюгеклену, что он вернулся, не привезя с собой ничего, кроме обещанного в первый приезд папского прощения, свое поручение несчастный посланец исполнил со слезами на глазах.
К тому же, когда он закончил свою речь, Дюгеклен взглянул на него с таким видом, будто вопрошал: «И вы посмели вернуться, чтобы сделать мне подобное предложение?»
Поэтому легат, уже не раздумывая, закричал:
— Спасите мне жизнь, господин коннетабль, спасите мою жизнь, ибо, когда ваши солдаты узнают, что я, обещавший им добрые вести, приехал с пустыми руками, они наверняка убьют меня!
— Гм! — произнес Дюгеклен. — Я бы не стал этого отрицать, господин легат.
— Горе мне! Горе! — стонал легат. — Я же предупреждал его святейшество, что он посылает меня на мученическую смерть.
— Признаюсь вам, — сказал коннетабль, — что эта солдатня — оборотни, нелюди. Анафема так на них подействовала, что я сам удивился. Я считал их более грубыми, и, поистине, если сегодня каждый из них не получит по два-три золотых экю, чтобы остудить им ожоги от молний папского гнева, я ни за что не поручусь: ведь завтра они могут спалить Авиньон, а в Авиньоне — ужас охватывает меня! — кардиналов и заодно с ними — прямо дрожь берет! — самого папу.
— Но ведь вы понимаете, мессир коннетабль, — объяснял легат, — мне необходимо доставить ваш ответ, чтобы там смогли принять решение, которое предотвратит столь великие беды, а для этого я должен вернуться живым и здоровым.
— Вы вернетесь слегка потрепанным, — заметил Дюгеклен, — хотя, по-моему, это лишь произведет на них более сильное впечатление. Но, — поспешил он прибавить, — мы не хотим принуждать его святейшество: мы хотим, чтобы его решение стало выражением его желания, результатом его свободной воли. Поэтому я сам провожу вас, как уже сделал это в первый раз, и для большей надежности выведу через другие ворота.
— Ох, мессир коннетабль, — вздохнул легат, — слава Богу, что вы истинный христианин.
Дюгеклен сдержал слово. Легат выбрался из лагеря целым я невредимым, но после его отъезда грабеж, ненадолго прерванный сообщением о добрых вестях, возобновился с пущим неистовством: разочарование усилило гнев.
Вина были выпиты, вещи разграблены, корма уничтожены.
С высоты городских стен авиньонцы — даже самые храбрые не смели выходить за ворота — по-прежнему наблюдали, как их подчистую грабят и разоряют.
Кардиналы стонали.
Тогда папа предложил наемникам сто тысяч экю.
— Принесите деньги, а там видно будет, — был ответ Дюгеклена.
Папа собрал совет и с глубокой скорбью на лице объявил:
— Дети мои, надо пойти на жертву.
— Да, — единодушно поддержали его кардиналы, — к тому же, как глаголет Иезекииль,[142]враг пришел на землю нашу, пожег и залил кровью города наши, надругался над женами и дочерьми нашими.
— Так принесем же нашу жертву, — призвал Урбан V.
И казначей уже был готов получить приказ отправиться за деньгами.
— Они требуют сто тысяч экю, — сказал папа.
— Надо отдать им деньги, — заявили кардиналы.
— Увы, надо! — согласился его святейшество и, воздев глаза к небу, глубоко вздохнул.
— Анджело, — продолжал папа, — вы отправитесь возвестить, что я накладываю на город подать в сто тысяч экю. Сперва не говорите, золотом или серебром, это прояснится позднее, скажите только, что я накладываю подать в сто тысяч экю на несчастный народ.
Накладывать на кого-либо подать, наверное, было не очень в духе французов, но, кажется, было вполне по-римски, так как папский казначей ни словом не возразил.
— Если люди будут жаловаться, продолжал папа, — вы скажите обо всем, чему сами были свидетелем, и о том, что ни мои молитвы, ни молитвы кардиналов не смогли спасти возлюбленный мой народ от сей крайней меры, столь горестной сердцу моему.
Кардиналы и казначей с восхищением взирали на папу.
— В самом деле, — сказал папа, — бедные эти люди будут даже рады выкупить за такую низкую цену свои дома и свое добро. Но воистину, — прибавил он со слезами на глазах, — для государя нет ничего печальнее, чем просто так отдавать деньги подданных…
— …которые принесли бы великую пользу его святейшеству в любом другом случае, — закончил, поклонившись, казначей.
— В конце концов, так угодно Господу! — воскликнул папа.
Подать была объявлена при сильном ропоте недовольства, если люди узнавали, что вносить надо серебряные экю, и упорном сопротивлении, если им говорили, что требуются экю золотые.
Тогда его святейшество прибегнул к помощи своих гвардейцев, а поскольку теперь они имели дело не с нехристями, но с добрыми христианами, гвардейцы, отложив вязальные спицы, так воинственно схватились за пики, что авиньонцы мгновенно покорились.
На рассвете легат, но уже не с мулом, а с десятью богато убранными лошадьми направился в лагерь нехристей.
Завидев его, солдаты громко закричали от радости, что, однако, раздосадовало легата сильнее, чем их прежние проклятия.
Но, вопреки ожиданиям, он застал Бертрана недовольным столь ощутимым и звонким доказательством покорности папского престола и с удивлением увидел, что тот сильно раздражен и вертит в руках недавно полученный пергамент.
— О, — воскликнул коннетабль, покачав головой, — хороши же денежки, что вы мне везете, господин легат!
— А разве плохи? — спросил посланец, полагавший, что деньги есть деньги, а значит, всегда хороши.
— Хороши, — продолжал Дюгеклен, — но кое-что меня смущает. Откуда они, эти деньги?
— От его святейшества, раз он вам их прислал.
— Прекрасно! Но кто их дал?
— Как кто?! Его святейшество, я полагаю.
— Простите меня, господин легат, — возразил Дюгеклен, — но человек церкви не должен лгать.
— Однако, — пробормотал легат, — я могу подтвердить.
— Прочтите вот это.
И Дюгеклен протянул легату пергамент, который без конца скручивал и раскручивал в руках.
Легат взял пергамент и прочел:
«Входит ли в намерения благородного шевалье Дюгеклена, чтобы неповинный город, который его властелин уже задушил поборами, и несчастные люди, наполовину разоренные горожане и умирающие с голоду ремесленники, лишились последнего куска хлеба, оплачивая никому не нужную войну? Вопрос этот во имя человеколюбия задает честнейшему из христианских рыцарей славный город Авиньон, который обескровил себя ста тысячами экю, тогда как его святейшество таит в подвалах своего замка два миллиона экю, не считая сокровищ Рима».
— Что вы на это скажете? — спросил разгневанный Бертран, когда легат закончил чтение.
— Увы, — вздохнул легат, — должно быть, его святейшество предали.
— Значит, верно, что мне тут пишут о его тайных богатствах?
— Люди так считают.
— Тогда, господин легат, — продолжал коннетабль, — забирайте это золото; людям идущим на защиту дела Господня, нужна не корка бедняка, а избыток богача. Посему внимательно слушайте, что скажет вам шевалье Бертран Дюгеклен, коннетабль Франции: если двести тысяч экю от папы, кардиналов не будут доставлены сюда до вечера, то ночью я сожгу не только окрестности и город, но и дворец, заодно с дворцом кардиналов и вместе с ними папу, так что от папы кардиналов и дворца следа не останется к завтрашнему утру. Ступайте, господин легат.
Эти исполненные достоинства слова солдаты, офицеры и командиры встретили взрывом рукоплесканий, который не оставил у легата никакого сомнения в единодушии наемников на сей счет; поэтому папский посланец, храня молчание посреди этих громовых возгласов, отправился с груженными золотом лошадьми обратно в Авиньон.
— Дети мои, — обратился коннетабль к тем солдатам, которые, стоя слишком далеко, ничего не слышали и удивлялись ликующим крикам товарищей, — этот бедный народ может дать нам лишь сто тысяч экю. Этих денег слишком мало, потому что именно столько я обещал вашим командирам. Папа должен дать нам двести тысяч экю.
Через три часа двадцать лошадей, сгибаясь под тяжестью ноши, вступили, чтобы никогда больше оттуда не выйти, в ограду лагеря Дюгеклена, и легат, разделив деньги на три кучи — в одной было сто тысяч золотых экю, в двух других по пятьдесят, — присовокупил к ним папское благословение, на которое наемники (славные ребята, если уступать их желаниям) ответили пожеланиями ему всяческих благ.
Когда легат уехал, Дюгеклен обратился к Гуго де Каверлэ, Клоду Живодеру и Смельчаку:
— Теперь давайте рассчитаемся.
— Идет, — согласились наемники.
— Я вам должен пятьдесят тысяч экю золотом, по экю на каждого солдата. Ведь так мы договорились?
— Так.
Бертран придвинул им самую большую кучу монет:
— Вот пятьдесят тысяч золотых экю.
Следуя пословице, что была в ходу уже в XIV веке: «Денежки счет любят», наемники пересчитали монеты.
— Все верно! — сказали они. — Это доля солдат. Ну а какова доля офицеров?
Бертран отсчитал еще двадцать тысяч экю.
— Четыре тысячи офицеров, — сказал он, — по пять экю на офицера, выходит — двадцать тысяч экю. Вы ведь так считали?
Командиры принялись пересчитывать монеты.
— Все точно, — подтвердили они через некоторое время.
— Хорошо! — сказал Дюгеклен. — Остались командиры.
— Да, остались командиры, — повторил Каверлэ, облизывая губы в радостном предвкушении поживы.
— Теперь, — продолжал Бертран, — по три тысячи экю каждому, так ведь?
— Цифра верная.
— Выходит — тридцать тысяч экю, — сказал Бертран, показывая на гору золота.
— Счет точен, — согласились наемники, — ничего не скажешь.
— Значит, у вас больше нет возражений, чтобы начать военные действия? — спросил Бертран.
— Никаких, мы готовы, — ответил Каверлэ. — Разве что наша клятва верности принцу Уэльскому…
— Да, — сказал Бертран, — но клятва эта касается лишь английских подданных.
— Разумеется, — согласился Каверлэ.
— Значит, договорились.
— Ну что ж, мы довольны. Однако…
— Что однако? — спросил Дюгеклен.
— А кому пойдут оставшиеся сто тысяч экю?
— Вы слишком предусмотрительные командиры, чтобы не понимать: армии, которая начинает кампанию, нужна казна.
— Несомненно, — подтвердил Каверлэ.
— Так вот, пятьдесят тысяч экю пойдут в нашу общую казну.
— Здорово! — обратился Каверлэ к своим сотоварищам. — Понял. А другие пятьдесят тысяч — тебе в казну. Чума меня забери, ну и ловкач!
— Подойдите ко мне, мессир капеллан, — сказал Бертран, — и давайте вместе напишем письмецо нашему доброму повелителю, королю Франции, коему я посылаю пятьдесят тысяч экю, что у нас остались.
— Вот это да! — воскликнул Каверлэ. — Поступок поистине прекрасный! Я бы никогда так не сделал. Даже ради его высочества принца Уэльского.
V