Вся правда о том, какая каша заварилась в эмершеме
В мгновение ока мы с поверенным вскочили на ноги. Мы позаботились закрыть и запереть главные врата нашей цитадели, но, к несчастью, оставили открытыми ворота для вылазок — ванную комнату; оттуда-то и прозвучали вражеские трубы. Наши оборонительные сооружения оказались без надобности: нас атаковали с тылу. Я только и успел шепнуть мистеру Роумену: «Хороша картинка, нечего сказать!» — на каковые слова он ответил жалостным взглядом, словно бы говоря: «Не бейте лежачего». И я тут же обратил взор на своего врага.
На нем была шляпа чуть набекрень, с очень высокой тульей и узкими изогнутыми полями. Густые кудри выбивались из-под нее, точно у ярмарочного шута, и выглядело это просто неприлично. Он щеголял в просторном бобриковом пальто с капюшоном, какие носят ночные сторожа, зато подбито оно было дорогим мехом и слегка распахнуто, чтобы все видели сорочку тончайшего полотна, пестрый жилет и усыпанные драгоценными камнями часовую цепочку и брелок. Нога была обута — хоть сейчас на выставку. Поскольку самые разные люди, которых никак нельзя было заподозрить в сговоре, отмечали наше сходство, я, разумеется, не могу полностью его отрицать. Но, должен признаться, сам я его не заметил. Бесспорно, иные сочли бы, что кузен мой красив — красою картинной, пышной, в которой главную роль играла осанка, выразительный профиль и вызывающая манера держаться; легко представить, как эдакий франт, разодетый в пух и прах, красуется на трибунах во время скачек или с важным видом прогуливается по Пиккадилли и пожирает взглядом всякую проходящую мимо женщину, а все разносчики угля в восхищении пялят на него глаза. Сейчас лицо его, помимо воли, выдавало его чувства. Он был мертвенно-бледен, губы его кривила улыбка, вернее, злобный оскал, в котором явственно сквозила такая жгучая ненависть, что я был потрясен, но вместе с тем невольно собрал все мужество для предстоящей схватки. Он смерил меня взглядом, затем снял шляпу и отвесил поклон.
— Мой кузен, я полагаю? — сказал он.
— Имею честь состоять в сем лестном родстве, — отвечал я.
— Напротив, это мне весьма лестно, — возразил он, и голос его задрожал.
— Сколько я понимаю, мне следует принять вас со всем радушием, — сказал я.
— Вот как? — удивился он. — Эта скромная обитель спокон веку была моим домом. И вы напрасно утруждаете себя обязанностями хозяина. Право же, роль эта куда более к лицу мне. И, кстати, я не могу отказать себе в удовольствии сделать вам комплимент. Для меня приятная неожиданность видеть вас в платье джентльмена и убедиться, — при этом он глянул на рассыпанные по полу ассигнации, — что ваши нужды уже столь щедро удовлетворены.
Я поклонился ему, и улыбка моя, должно быть, дышала не меньшей ненавистью.
— Нуждающихся в нашем мире такое множество, — сказал я. — Благотворителю приходится делать выбор. И вот один облагодетельствован, а другому, который ничуть не богаче, а быть может, даже весь в долгу, как в шелку, приходится уйти ни с чем.
— Злоба — очаровательное свойство, — сказал он.
— И зависть, вероятно, тоже? — был мой ответ.
Виконт, по всей видимости, почувствовал, что в этом поединке ему не удастся взять надо мною верх; возможно, он даже испугался, что потеряет власть над собой, хотя с самого начала разговора изо всех сил держал себя в узде. Во всяком случае, при последних моих словах он резко отворотился от меня и с оскорбительным высокомерием спросил поверенного:
— С каких это пор вы позволяете себе распоряжаться в этом доме, мистер Роумен?
— Не возьму в толк, о чем вы говорите, — возразил Роумен. — Никаких распоряжений я не отдавал, по крайности таких, которые не входили бы в круг моих обязанностей.
— Тогда по чьему же приказу меня не впускают в комнату дяди? — вопросил мой кузен.
— По приказу доктора, сэр, — отвечал Роумен. — И я полагаю, даже вы согласитесь, что у него есть на это право.
— Поосторожней, мистер законник! — воскликнул Ален. — Не забывайтесь. Ваше положение отнюдь не так прочно, как вам кажется, милейший. Я нисколько не удивлюсь, ежели за нынешние ваши труды вам откажут от места, и в следующий раз я увижу вас где-нибудь у дверей трактира и швырну вам милостыню, чтоб вам было на что залатать ваши рваные локти. Так это доктор распорядился закрыть предо мною двери? Нет, меня не проведешь! Нынче вечером вы занимались с графом делами, и сей бедствующий молодой человек тоже получил аудиенцию, во время которой, как я рад заметить, самолюбие не помешало ему позаботиться о своей выгоде. Хотел бы я знать, чего ради вы понапрасну пытаетесь увильнуть от прямого ответа?
— Ну что ж, не стану отпираться, — сказал мистер Роумен, — или, как вам угодно было выразиться, увиливать. Приказание это исходит от самого графа. Он не желает вас видеть.
— И в этом я должен поверить на слово Дэниелу Роумену? — спросил Ален.
— За отсутствием свидетелей, внушающих вам большее доверие, — сказал Роумен.
От этих слов по лицу моего кузена прошла судорога, и я отчетливо слышал, как он заскрипел зубами, но заговорил он, к моему удивлению, почти добродушно:
— Послушайте, мистер Роумен, не будем мелочны! — Он пододвинул стул и сел. — Вы меня обошли, я понимаю. Вы представили своего наполеоновского солдата, и, ума не приложу, как это случилось, но он, видимо, был принят благосклонно. Чтобы поверить этому, мне не требуется иных доказательств, довольно и того, что он в буквальном смысле слова осыпан деньгами — я полагаю, он их раскидал, обуянный восторгом, ведь он никогда еще не видывал столько золота. Перевес покуда на вашей стороне, но игра еще не окончена. Возникнут вопросы о беззаконном влиянии, и секвестре, и прочее; мои свидетели ждут только знака. Я говорю вам об этом без стеснения, ибо из моих слов вы не можете извлечь для себя никакой выгоды; и уж если до того дойдет, у меня есть все основания надеяться, что я возьму верх, а вас погублю.
— Поступайте, как угодно, воля ваша, — отвечал Роумен, — но вот мой совет: лучше вам ничего такого не затевать. Вы только выставите себя на посмешище, только понапрасну истратите деньги, которых у вас не так уж много, и покроете себя позором.
— Вот тут-то вы допускаете столь свойственную людям ошибку, мистер Роумен! — заметил Ален. — Вы презираете вашего противника. Сделайте милость, рассудите, сколько неприятностей я могу вам доставить, если пожелаю. Рассудите, как неприглядно выглядит ваш protégé[41]— беглый военнопленный! Но я крупный игрок. Я брезгую такими мелкими преимуществами.
При этих словах мы с Роуменом обменялись торжествующими взглядами. Очевидно, Ален еще ничего не знал о поимке Клозеля и о том, что негодяй меня изобличил. Страх наконец отпустил поверенного, и он тот же час переменил тактику. С видом самым небрежным он взял все еще валявшуюся на столе газету.
— Я полагаю, мсье Ален, что вами руководит некое заблуждение. Поверьте мне, вы бьете мимо цели. Вы как будто намекаете на возможность какого-то соглашения. Я весьма от этого далек. Вы подозреваете, что я склонен вести с вами какую-то игру, скрывать от вас истинное положение дел. Но ведь я не вправе раньше времени или слишком подробно излагать вам то, что, вынужден заметить, чревато для вас крайне серьезными последствиями. Нынче вечером ваш дядя уничтожил свое прежнее завещание и составил новое в пользу вашего кузена Энна. Более того, если желаете, вы можете услыхать это из его собственных уст! Это я, во всяком случае, готов взять на себя, — прибавил поверенный, вставая. — Не угодно ли последовать за мною, господа?
Мистер Роумен так стремительно вышел из комнаты, и Ален так стремительно последовал за ним, что я едва успел подобрать оставшиеся деньги, сунуть их в сумку и запереть ее, после чего даже бегом насилу догнал их, пока они еще не скрылись в лабиринте коридоров дядюшкиного дома. Должен признаться, шел я с двойственным чувством, ибо стоило мне вспомнить, что мои сокровища остались под защитой всего лишь жалкой крышки и замка, который ничего не стоит отомкнуть или сломать, меня бросало в жар. Роумен привел нас в какую-то комнату, просил посидеть, покуда он посовещается с доктором, и скрылся за другой дверью, оставив нас с Аленом наедине.
Поистине Ален с первой минуты знакомства даже и не пытался снискать мое расположение: каждое его слово было проникнуто недружелюбием, завистью и тем презрением, которое можно сносить, не чувствуя себя униженным, ибо оно порождено злобой. Что до меня, я тоже не скрывал неприязни, однако вдруг ощутил жалость к этому человеку, хоть и знал, что он наемный шпион. Судьба обошлась с ним несправедливо — ведь он был воспитан в уверенности, что неизбежно и по праву получит это огромное наследство, а теперь, в самую последнюю минуту, его вышвыривают вон и бросают на произвол судьбы — нищего и в долгах, в тех самых долгах, о которых я только что так неблагородно ему напомнил. И, едва мы остались одни, я поспешил выкинуть флаг перемирия.
— Поверьте, кузен, — сказал я, — у меня нет ни малейшей охоты быть вам врагом.
Он остановился передо мною — он не сел, когда предложил ему поверенный, а ходил взад-вперед по комнате, — взял понюшку табаку и поглядел на меня чуть ли не с любопытством.
— Вот до чего дошло? — спросил он. — Неужто я так взыскан судьбой, что даже удостоился вашей жалости? Бесконечно вам признателен, кузен Энн! Но подобные чувства не всегда бывают взаимны, и предупреждаю: в день, когда я возьму вас за горло, пощады не ждите, я сверну вам шею. Знакомо вам такое обращение? — спросил он с непередаваемой наглостью.
Это было уж слишком.
— Мне знакомы также пистолеты, — отвечал я, смерив его взглядом.
— Нет, нет, нет! — сказал он, предостерегающе подняв палец. — Когда и как вам отомстить — это уж я выберу по своему вкусу. Мы достаточно близкая родня и, вероятно, неплохо понимаем друг друга, и знаете, почему я не распорядился, чтобы вас арестовали, как только вы прибыли в этот дом, почему солдаты не ждали вас в засаде за первыми же кустами, чтобы не дать вам сюда проникнуть? Ведь я знал все; на моих глазах этот крючкотвор Роумен строил козни, стараясь меня вытеснить, но просто я еще не выбрал способ мщения.
Тут его прервал звон колокольчика. Мы удивленно прислушались и почти сразу услышали шарканье множества ног: какие-то люди поднимались по лестнице и проходили по коридору мимо нашей комнаты. Надо думать, нам обоим одинаково не терпелось отворить дверь и выглянуть, но в присутствии другого каждый сдерживал свое любопытство; и мы молча, не двигаясь, ждали до той минуты, покуда не воротился Роумен и не пригласил нас к дядюшке.
По узкому коридору с несколькими поворотами он наконец привел нас в комнату больного, к самому изголовью постели. Я, кажется, забыл сказать, что покои графа были весьма просторны. Сейчас здесь толпились слуги и все прочие домочадцы, от доктора и священника до мистера Доусона и экономки, от мистера Доусона до Роули и до самого последнего ливрейного лакея в белых чулках, до самой последней пухленькой горничной в опрятном платье и чепчике, до последнего конюха в кожаном фартуке. Вся эта разношерстная публика или почти вся (а я, право, был удивлен, увидав такое многолюдное сборище) чувствовала себя сейчас не в своей тарелке; растерянные и смущенные люди переминались с ноги на ногу, ошалело таращили глаза, а те, что жались по углам, подталкивали друг друга локтями и исподтишка ухмылялись. Дядюшка же, которого приподняли на подушках выше, нежели когда я видел его в первый раз, был поистине внушительно серьезен. Едва мы появились у его изголовья, он громким голосом обратился ко всем присутствующим:
— Призываю вас всех в свидетели — вы меня слышите? — призываю вас всех в свидетели, что я признаю своим наследником и преемником вот этого джентльмена, которого все вы видите впервые, виконта Энна де Сент-Ива, моего племянника по младшей линии. И призываю вас также в свидетели, что по причинам весьма серьезным, о которых я предпочитаю умолчать, я отказался от своего прежнего решения и лишил наследства сего джентльмена, всем вам хорошо известного виконта де Сент-Ива. Я должен также объяснить, почему вынужден был столь неожиданно вас обеспокоить, я бы даже сказал, доставить вам неприятность, ибо оторвал вас от ужина. Мсье Алену угодно было угрожать мне тем, что он будет оспаривать мое завещание; он заявил, будто среди вас есть достойные доверия люди, которые готовы под присягой подтвердить все, что он им повелит. Я рад возможности помешать ему в этом и наложить печать молчания на уста его лживых свидетелей. Я бесконечно признателен вам за вашу любезность и имею честь пожелать вам доброй ночи.
В то время, как слуги, все еще крайне озадаченные, толпой выходили из комнаты больного — одни приседая, другие отвешивая поклоны, неуклюже расшаркиваясь и тому подобное сообразно своему званию и положению, — я оборотился и украдкой взглянул на кузена. Этот сокрушительный удар, к тому же нанесенный ему на людях, он выдержал и глазом не моргнув. Он стоял очень прямо, скрестив руки на груди и устремив непроницаемый взгляд в потолок. В ту минуту я не мог не отдать ему снова дань восхищения. И еще более он восхитил меня, когда, дождавшись, чтобы все слуги и домочадцы вышли и оставили нас одних с дядей и поверенным, он приблизился на шаг к постели, с достоинством поклонился человеку, который только что обрек его на совершенную нищету, и заговорил.
— Милорд, — сказал он, — как бы вы ни обошлись со мною, моя благодарность и ваше нездоровье равно мешают мне обсуждать ваши поступки. Не могу лишь не обратить ваше внимание на то, сколь долгое время меня приучали рассматривать себя как вашего наследника. В качестве такового я считал бы даже противоестественным жить не так, как подобает вашему преемнику. Ежели теперь в благодарность за двадцать лет преданности меня оставляют без гроша, я оказываюсь не только нищим, но и банкротом.
То ли недавняя речь утомила дядю, то ли столь изобретательна была его ненависть, но он лежал закрыв глаза и сейчас так и не раскрыл их. «Без гроша!» — только и ответил он, и при этих словах по лицу его скользнула престранная улыбка, на миг озарила сухие черты и мгновенно угасла, и снова перед нами была прежняя непроницаемая маска, неизгладимая печать старости, коварства и усталости. Сомнений быть не могло: дядя наслаждался происходящим, как не часто случалось ему наслаждаться за последние четверть века. Огонь жизни едва тлел в этом бренном теле; ненависть же, точно она и вправду была бессмертна, оставалась по-прежнему жгучей, годы ее не угасили.
Кузен мой, однако, упорствовал.
— Я нахожусь в весьма невыгодной позиции, — заговорил он снова. — Тот, кто занял мое место, все еще остается в вашей комнате — это, пожалуй, предусмотрительно, зато не слишком деликатно. — И он бросил на меня такой взгляд, каким можно было бы испепелить столетний дуб.
Я с радостью ушел бы оттуда и по лицу Роумена понимал, что он тоже хотел бы меня удалить. Но граф был непоколебим. По-прежнему едва слышно и все не раскрывая глаз, он приказал мне остаться.
— Что ж, — сказал Ален, — тогда я не стану более напоминать вам о двадцати годах, которые мы провели с вами в Англии, и о том, что все это время я был вам не вовсе бесполезен. Мне это было бы отвратительно. Ваша светлость знает меня слишком хорошо, чтобы полагать, что я могу пасть столь низко. Я вынужден отказаться от всякой защиты — такова воля вашей светлости! Не знаю, чем я перед вами провинился; знаю лишь кару, которая на меня обрушилась, и она так страшна, что я теряю мужество. Дядюшка, я взываю к вам о милосердии: простите меня, хотя бы отчасти, не обрекайте меня — нищего должника — на пожизненное заключение в долговой тюрьме.
— Chat est vieux, pardonnez,[42]— процитировал дядя Лафонтена и, открыв выцветший голубой глаз и глядя на Алена в упор, произнес даже не без выразительности: — La jeunesse se flatte et croit tout obtenir; la vieillesse est impitoyable.[43]
Кровь бросилась Алену в лицо. Он оборотился к Роумену и ко мне, глаза его метали молнии.
— Теперь ваш черед, — сказал он. — Тюрьма за тюрьму, пусть пропадают оба виконта.
— С вашего позволения, мистер Ален, — прервал Роумен, — вы поторопились. Прежде всего надо обсудить кое-какие формальности.
Но Ален крупными шагами устремился к дверям.
— Остановитесь, остановитесь! — вскричал Роумен. — Вспомните ваш собственный совет: не презирать противника.
Ален круто повернулся.
— Если я и не презираю вас, то ненавижу! — крикнул он, более не сдерживаясь. — Знайте это вы оба.
— Сколько я понял, вы угрожаете мсье виконту Энну, — сказал поверенный. — На вашем месте я бы, право, этого не делал. Боюсь, очень боюсь, что, ежели вы поступите так, как намереваетесь, вы меня вынудите на крайние меры.
— По вашей милости я нищий и банкрот, — сказал Ален. — Какие еще могут быть крайние меры?
— В этом обществе я не хотел бы ничего называть точным именем, — отвечал Роумен. — Но есть вещи и пострашней банкротства и места похуже долговой тюрьмы.
Сказано это было столь многозначительно, что Алена пробрала дрожь; слова подействовали, как удар меча, и краску на лице его мгновенно сменила бледность.
— Я вас не понимаю, — сказал он.
— Полноте, — возразил Роумен. — Думаю, вы отлично меня поняли. Не предполагаете же вы, что все то время, покуда вы столько хлопотали, другие сидели сложа руки. Не воображаете же вы, будто оттого, что я англичанин, у меня не хватило ума навести некоторые справки. Сколь ни велико мое уважение к вашему роду, мсье Ален де Сент-Ив, но ежели я узнаю, что вы предпринимаете в этом деле какие-либо шаги, все равно прямые или косвенные, я исполню свой долг, чего бы это мне ни стоило, иными словами, я предам огласке настоящее имя бонапартистского шпиона, который помечает свои письма Rue Grégoire de Tours.[44]
Признаюсь, к этой минуте я почти всецело был на стороне моего оскорбленного и несчастного кузена, и, если бы даже я не жалел его прежде, сейчас я уже не мог его не пожалеть — так страшно был он потрясен, поняв, что позор его перестал быть тайной. Он не мог вымолвить ни слова, схватился рукой за галстук, зашатался, мне показалось, он вот-вот упадет. Я кинулся, чтобы поддержать его, но тут он овладел собою, отпрянул от меня и стал, вытянув руки, словно защищаясь, как будто одно прикосновение мое уже было бы для него оскорбительно.
— Руки прочь! — через силу выговорил он.
— Теперь, надеюсь, вы понимаете свое положение, — как ни в чем не бывало ровным голосом продолжал поверенный, — понимаете, сколь осторожно вам надлежит себя вести. Вы, если можно так выразиться, находитесь на волосок от ареста, а так как я сам и мои агенты будем следить за вами денно и нощно, вы уж постарайтесь не сворачивать с прямого пути. При малейшем вашем сомнительном шаге я немедля приму меры. — Роумен взял понюшку табаку и окинул измученного Алена критическим взором. — А теперь позвольте вам напомнить, что ваша карета ждет у крыльца. Разговор наш волнует его светлость... вам он тоже не может быть приятен... так что, я полагаю, нет нужды его продолжать. В намерения графа, вашего дядюшки, не входит, чтобы вы провели еще одну ночь под его кровом.
Ален поворотился и без единого слова или знака пошел из покоев дяди, и я тут же последовал за ним. Должно быть, в глубине души я не чужд человеколюбия; во всяком случае, эта пытка, становившаяся с каждой минутой все невыносимей, это медленное убийство — словно у меня на глазах человека побивали камнями — заставили меня обратить мое сочувствие совсем в другую сторону. И дядя и его поверенный в этот миг стали мне отвратительны своей хладнокровной жестокостью.
Перегнувшись через перила, я еще успел услышать торопливые шаги Алена в том самом вестибюле, где так недавно толпились слуги, чтобы почтить его приезд, и где сейчас, когда его изгнали из-под этого крова, не оказалось ни души. Еще миг — и уже только эхо звенело у меня в ушах да свистел ветер: то Ален захлопнул за собою дверь. Этот яростный грохот дал мне ощутить (а впрочем, я и без того это понимал) всю неистовую силу владевшего им гнева. В известном смысле я разделял его чувства; я понимал, с каким восторгом он сам выгнал бы за дверь дядюшку, Роумена, меня и решительно всех, кто был свидетелем его унижения.
ГЛАВА XX
ПОСЛЕ БУРИ
Едва кузен мой уехал, я принялся уныло прикидывать, каковы же могут быть последствия всех вышеописанных событий. Побито было немало горшков, и выходило, что платить за все придется мне! Этого гордого бешеного зверя раздразнили и опозорили наедине и на людях до того, что он уже ничего не видел, не слышал и не понимал, а затем отпустили на все четыре стороны, и теперь он мог строить планы самого жестокого отмщения. Я невольно подумал о том, как обидно, что всякий раз, едва я решу вести себя примерно, кому-либо из друзей непременно понадобится разыграть героическую сцену; в которой роль героя — или жертвы, что, в сущности, одно и то же, — всегда предназначается мне. Героем может быть лишь тот, кто выбрал эту роль по доброй воле. В противном случае никакой он не герой. И, право же, возвращался я в свою комнату отнюдь не в умиротворенном расположении духа: я думал о том, что дядя и мистер Роумен обратили в игрушку и мою жизнь и мое будущее, я клял их за это на чем свет стоит, и менее всего на свете желал бы сейчас повстречаться с тем или с другим; поэтому, когда я нос к носу столкнулся с поверенным, это был для меня, выражаясь языком боксеров, настоящий нокаут.
Роумен стоял в моей комнате, опершись на каминную доску, и я с радостью заметил, что он мрачен, задумчив, словом, нисколько не похож на человека, который гордится делом рук своих.
— Ну? — сказал я. — Вы своего добились!
— Он уехал?
— Уехал, — отвечал я. — Мы еще наплачемся, когда он вернется.
— Вы правы, — сказал поверенный. — А отыгрываться мы можем только ложью и выдумками, как нынче вечером.
— Как нынче вечером? — переспросил я.
— Да, как нынче вечером! — отвечал он.
— Чем мы нынче отыгрывались?
— Ложью и выдумками.
— Помилуй нас, боже! — воскликнул я. — Неужто, сэр, вы способны на большее, чем даже я мог помыслить? Вы поистине поразительная личность! Что вы обошлись с ним жестоко, я знал и уже имел удовольствие этому порадоваться. Но чтоб это был еще и обман! В каком смысле, почтеннейший?
Я задал этот вопрос тоном самым оскорбительным, но поверенный и глазом не моргнул.
— Обман во всех смыслах, — серьезно отвечал он. — В том смысле, что все это неправда, и в том смысле, что мне нечего ему предъявить, и в том, что я просто похвастался, и в том, что я солгал. Как я могу его арестовать? Ваш дядюшка сжег все документы! Я говорил вам об этом, вы, видно, запамятовали... когда впервые встретился с вами в Эдинбургской крепости. То был акт великодушия. На своем веку я видел много подобных актов и всегда о них сожалел... всегда! «Вот это и есть его наследство», — сказал граф, когда от бумаг остался один только пепел. Он и не предполагал, что наследство это окажется столь велико. А насколько оно велико, покажет время.
— Тысячу раз прошу прощения, почтеннейший, но, сдается мне, у вас хватает дерзости... при сложившихся обстоятельствах, можно даже сказать, бесстыдства чуть ли не опустить руки?
— Совершенно верно, — отвечал он. — Да. У меня опускаются руки. У меня буквально опускаются руки. Я чувствую себя совершенно безоружным против вашего кузена.
— Однако послушайте! — заговорил я. — Вы это серьезно? Уж не оттого ли вы осыпали беднягу всевозможнейшими оскорблениями? Не оттого ли так старались снабдить меня тем, в чем у меня нет ни малейшей нужды, — еще одним врагом? Не оттого ли, что вы против него совершенно безоружны? «Вот мой последний снаряд, — говорите вы, — мои боевые припасы совершенно исчерпаны, погодите минутку, сейчас я выпущу последний снаряд. Снаряд его раздразнит, но ранить не сможет. Вот, смотрите, он вне себя от бешенства, а я теперь безоружен, еще один укол, еще пинок ногой — ну вот, теперь он вконец обезумел! Укройтесь за моей спиной — я совершенно безоружен!» Я спрашиваю себя, мистер Роумен, какова подоплека этой своеобразной шутки, чем она вызвана и не есть ли это самое настоящее предательство?
— Ваши слова меня не удивляют, — сказал он. — История и в самом деле из ряда вон выходящая, счастлив наш бог, что она уже позади. И, однако же, это не предательство, нет-нет, мистер Энн, это не предательство. Если вы соблаговолите послушать меня всего лишь минуту, я сумею вам это доказать. — Казалось, он опять обрел прежнюю живость. — Почему я все это затеял? — вновь начал он. — Ваш кузен еще не читал ту газетную заметку, но, как знать, когда бы он ее прочел. Ведь эта проклятая газета могла оказаться у него в кармане, почем знать? Мы были... можно сказать, мы и сейчас еще зависим от воли случая, цена которому два пенни.
— А ведь верно, — согласился я. — Об этом я и не подумал.
— Вот видите, — воскликнул Роумен, — вы полагали, это пустяк — оказаться героем любопытной газетной заметки. Вы, вероятно, полагали, будто это тоже способ соблюсти тайну. Но вы глубоко заблуждались. Половина Англии уже твердит имя Шандивер, еще день-другой, и почта разнесет эту весть повсюду: такая у нас прекрасная машина для распространения новостей! Вы только подумайте, когда родился мой папенька... впрочем, я отвлекся. Вернемся к делу. У нас тут соединились такие горючие вещества, что мне и подумать страшно — ваш кузен и газета. Стоило ему бросить один только взгляд на это известие, и что бы теперь уже с нами было? Спрашивать легко; отвечать куда сложнее, мой молодой друг. И позвольте вам сказать: виконт обыкновенно читает именно эту газету. Я уверен, она лежала у него в кармане.
— Прошу меня извинить, сэр, — сказал я. — Я погорячился. Я не понял, сколь велика опасность.
— Думаю, вы так никогда этого и не поймете, — сказал Роумен.
— Но, право же, это унижение на людях... — начал я.
— Это было безумием. Совершенно с вами согласен, — прервал Роумен. — Но так повелел ваш дядя, что мне оставалось делать, мистер Энн? Сказать ему, что вы убили Гогла? Едва ли это было возможно.
— Ну еще бы! — согласился я. — Это только подлило бы масла в огонь. Да, положение у нас было прескверное.
— Вы даже и сейчас не понимаете, насколько оно серьезно, — заметил поверенный. — Для вас было крайне важно, чтобы кузен ваш уехал — и немедля. Вам тоже необходимо уехать сегодня же вечером под покровом темноты, а как бы вы ухитрились это сделать, окажись виконт в соседней комнате? Значит, надо было его выпроводить, и как можно скорее. Задача нелегкая.
— Прошу прощения, мистер Роумен, но разве дядя не мог предложить ему покинуть дом? — спросил я.
— Нет, видно, придется вам объяснить, что это не так просто, как кажется, — отвечал он. — Это дом вашего дяди, говорите вы... совершенно верно. Но, в сущности, он принадлежит и вашему кузену тоже. У виконта здесь есть собственные покои; он располагается в них вот уже добрых тридцать лет, и там полным-полно всякого хлама — корсеты, право слово, и пуховки, и прочий вздор, который куда более пристал женщине, — однако никто при всем желании не мог бы доказать, что виконт не хозяин этому тряпью. У нас были все основания приказать ему покинуть дом, но он с таким же основанием мог ответить: «Хорошо, я уеду, но прежде заберу свои корсеты и галстуки. Мне надобно уложить девятьсот девяносто девять сундуков немыслимого барахла, которое накопилось у меня за тридцать лет, и на сборы уйдет по меньшей мере тридцать часов». А что мы могли бы на это возразить?
— Вы желали бы, чтобы ответ был остроумным? — спросил я. — Я предложил бы двух рослых лакеев и парочку крепких дубинок.
— Храни меня бог от умничающих профанов! — воскликнул Роумен. — Чтобы я с самого начала совершил беззаконие? Ну, нет! Тут был только один выход, и я им воспользовался и при этом пожертвовал своим последним патроном. Я его ошеломил. Это дало нам три часа времени, которыми надо поскорее воспользоваться, ибо если я в чем и уверен, так это в том, что завтра утром виконт снова будет здесь.
— Что ж, — сказал я. — Признаюсь, я глупец. Верно говорится: бывалый солдат что дитя! Ведь все это мне даже в голову не приходило.
— А теперь, когда вы поняли, вы по-прежнему не желаете уезжать из Англии? — спросил он.
— По-прежнему, — отвечал я.
— Но это необходимо, — возразил он.
— Это невозможно, — сказал я. — Доводы разума тут не помогут, и не тратьте их понапрасну. Довольно будет сказать, что речь идет о делах сердечных.
— Даже так? — промолвил Роумен, покачивая головой. — Да, в этом можно было не сомневаться. Засадите их в больницу, заприте в тюрьму, напяльте на них желтую куртку, — что бы вы ни делали, молодой Джессами все равно найдет свою Дженни. А, поступайте, как знаете; я слишком много повидал на своем веку и, конечно же, не стану спорить с молодым джентльменом, которому угодно было вообразить, будто он влюблен; нет уж, благодарю покорно, меня на мякине не проведешь. Я только хочу, чтобы вы понимали, на что идете: вас ждет тюрьма, скамья подсудимых, виселица и петля — ужасно грубая проза, мой молодой друг. Грубая и грязная, и все вполне всерьез — никакой поэзии!
— Что ж, вы меня предостерегли, — весело возразил я. — Просто невозможно было бы сделать это изящней и красноречивей. Но я по-прежнему стою на своем. Пока я вновь не увижу ту, к которой стремлюсь всем сердцем, ничто не заставит меня покинуть Великобританию. Кроме того...
Но тут я прикусил язык. Я чуть было не поведал ему про гуртовщиков, но слова замерли у меня на губах. Ведь многотерпению поверенного тоже может прийти конец. В общей сложности я пробыл в Англии совсем недолго, причем большую часть времени находился в плену, в Эдинбургской крепости, и тем не менее, как уже признался поверенному, заколол человека ножницами, а сейчас едва не проговорился, что порешил другого дубинкой! На меня накатила волна благоразумия, холодная и глубокая, как море.
— Коротко говоря, сэр, тут замешаны чувства, — заключил я, — и ничто не удержит меня от поездки в Эдинбург.
Ежели бы я выстрелил ему в ухо из пистолета, он и то не так бы испугался.
— В Эдинбург! — повторил он. — В Эдинбург, где вас знает каждая собака?!
— Ну вот, теперь вам все известно, — произнес я. — Но бывает же, что смелость города берет, мистер Роумен! Учат же воинов появляться именно там, где враг меньше всего их ожидает! А где он ждет меня меньше всего?
— Клянусь честью, это не так уж глупо! — воскликнул поверенный. — В самом деле отлично придумано. Все свидетели, кроме одного, утонули, а этот один нам не страшен: он заперт в тюрьме. Вы же изменились до неузнаваемости... будем надеяться, что это так... и прогуливаетесь по улицам того самого города, где вы дали волю вашей... ну, скажем, вашему своеобычному нраву! Право, неплохо придумано!
— Так вы одобряете мою поездку? — спросил я.
— Одобряю?! — сказал он. — Какое уж тут одобрение! Я одобрил бы только одно: ваш немедленный отъезд во Францию.
— Ну, по крайней мере вы не вовсе не одобряете мою поездку? — поправился я.
— Нет, не вовсе. А если бы и вовсе не одобрял, это бы ничего не изменило, — отвечал Роумен. — Поступайте по-своему: вас не переубедишь. И я не думаю, что там вы будете в большей опасности, чем в любом другом месте в Англии. Дайте слугам уснуть, а тогда выходите на проселок и шагайте без роздыха ночь напролет, как поется в песенке. Утром наймите карету или, если угодно, садитесь в почтовый дилижанс и продолжайте путешествие, соблюдая все приличия, а также по мере сил и осторожность.
— Я пытаюсь представить себе эту картину, — сказал я. — Дайте срок, не торопите меня. Я хочу увидеть tout ensemble,[45]а подробности мешают вообразить картину в целом.
— Шут! — пробормотал поверенный.
— Ну вот, теперь вижу. И вижу, что меня сопровождает слуга, и слуга этот именуется Роули, — сказал я.
— Чтобы вас связывала с дядей еще одна нить? — заметил поверенный. — Куда как благоразумно!
— Прошу прощения, но так оно и есть! — воскликнул я. — Благоразумно — самое подходящее слово. Я же не собираюсь прятаться всю жизнь. Ради одного ночлега незачем возводить каменные палаты. Это всего лишь палатка — мимолетное видение, — поглядели, восхитились, и вот оно уже исчезло. Короче говоря, тут требуется trompe-l’œil,[46]которого бы хватило на двенадцать часов, проведенных в гостинице. Разве я не прав?
— Правы, но прав и я, когда вам возражаю. Если Роули будет с вами, опасность только возрастет, — сказал Роумен.
— Роули отлично выдержит испытание, когда его увидят издали на запятках несущейся по дороге кареты. Он выдержит испытание и в гостинице, когда его встретят в коридоре, поглядят вслед, спросят, кто таков, и услышат в ответ: «Лакей господина из четвертого номера», — этакий проворный, воспитанный молодой человек. Он всюду выдержит испытание, только бы нам не встретился кто-нибудь, кто знает его в лицо. Ну, а в этом случае, дорогой сэр, что с него спрашивать? Понятно, ежели нам повстречается мой кузен или кто другой из тех, что присутствовали на нынешнем вечернем представлении (кстати сказать, весьма благоразумном), мы пропали, спору нет. Как ни удачен маскарад, всегда найдется уязвимое местечко; в этих случаях, если позволительно такое сравнение (оно само напрашивается при взгляде на карман вашего жилета), всегда прихватываешь с собою табакерку, полную случайностей. Если я возьму с собой Роули, она не станет ни на гран тяжелее. Короче говоря, малый он честный, любит меня, я ему доверяю, и в конце концов он же мой слуга.
— Он может не согласиться, — возразил Роумен.
— Бьюсь об заклад на тысячи фунтов — согласится! — воскликнул я. — Но неважно, вы только отправьте его нынче ночью на перекресток, а остальное предоставьте мне. Уж поверьте, он охотно останется моим слугой и, поверьте, отлично справится.
Говоря это, я прошел в другой конец комнаты и принялся делать смотр своему гардеробу.
— Что ж, — сказал Роумен, пожав плечами, — одной опасностью больше, одной меньше... вы бы сказали: à la guerre comme à la guerre.[47]Пускай мальчишка едет, по крайности будет вам помощник. — И он уже собрался было позвонить, но тут заметил, что я роюсь в гардеробе. — Напрасно вы так любовно разглядываете все эти сюртуки, жилеты, галстуки и прочие доспехи. Вам незачем превращаться в щеголя. В конце концов это даже противу нынешней моды.
— Вам угодно шутить, сэр, — сказал я. — А меж тем вы по этой части не знаток. От туалетов зависит моя жизнь, они помогают моему маскараду; но взять с собою их все я не могу, а потому спешить с выбором было бы преглупо. Поймите наконец, что мне надобно. Я хочу быть незаметным, это первое; второе, я хочу быть незаметным в карете и с лакеем. Неужто вы не в состоянии понять, сколь сложно выбрать для этого подобающее платье? Все предметы моего туалета должны быть не слишком грубы и не слишком изысканны: rien de voyant, rien qui détonne;[48]я должен обратиться в состоятельного молодого человека приятной наружности, каких немало, который путешествует как ему и положено и о котором хозяин гостиницы позабудет в тот же день, а горничная, быть может, украдкой вздохнет, ну и бог с ней! Так одеться — искусство весьма тонкое.
— Я с успехом в нем упражняюсь вот уже полвека, — с усмешкой сказал Роумен. — Черная тройка и чистая сорочка — вот вам самое верное средство.
— Вы меня удивляете. Никак от вас не ожидал суждений столь поверхностных! — сказал я, обдумывая меж тем, какому из двух сюртуков отдать предпочтение. — Помилуйте, мистер Роумен, да разве у меня такая же седая голова? Или, быть может, вы путешествуете в собственной карете да со щеголеватым лакеем?
— Признаюсь, ни то, ни другое, — отвечал он.
— В том-то и соль, — продолжал я. — Мне надо быть одетым под стать щеголеватому лакею и кожаной сумке для бумаг. — Тут я замолчал. Подошел к сумке и поглядел на нее с некоторым сомнением. — Да, — продолжал я. — Да, и кожаной сумке для бумаг! Сразу видно, у хозяина ее и денежки водятся и земли тоже, а значит, и поверенный имеется. Сумке этой цены нет. Вот только лучше бы в ней было поменьше денег. Уж больно тяжка ответственность. Не разумнее ли взять с собою пятьсот фунтов, а остальное вверить вашему попечению, мистер Роумен?
— Если только вы убеждены, что они вам не понадобятся, — отвечал Роумен.
— Ничуть я не убежден, — возразил я.