Вячеслав Леонидович Кондратьев 1920-1993
Сашка Повесть (1979)
Сашка влетел в рощу, крича: «Немцы! Немцы!» — чтоб упредить своих. Ротный велел отойти за овраг, там залечь и ни шагу назад. Немцы к тому времени неожиданно замолкли. И рота, занявшая оборону, тоже притихла в ожидании, что вот-вот пойдет настоящий бой. Вместо этого молодой и какой-то торжествующий голос стал их морочить: «Товарищи! В районах, освобожденных немецкими войсками, начинается посевная. Вас ждет свобода и работа. Бросайте оружие, закурим сигареты...»
Ротный через несколько минут разгадал их игру: это была разведка. И тут же дал приказ «вперед!».
Сашка хоть и впервые за два месяца, что воевал, столкнулся так близко с немцем, но страха почему-то не ощущал, а только злость и какой-то охотничий раж.
И такое везение: в первом же бою, дуриком, взял «языка». Немец был молодой и курносый. Ротный побалакал с ним по-немецки и велел Сашке вести его в штаб. Оказывается, фриц ничего важного ротному не сказал. А главное, перехитрили нас немцы: пока наши бойцы слушали немецкую болтовню, немцы уходили, взяв у нас пленного.
Немец шел, часто оглядываясь на Сашку, видно, боялся, что
может стрельнуть ему в спину. Здесь, в роще, по которой они шли, много советских листовок валялось. Сашка одну поднял, расправил и дал немцу — пускай поймет, паразит, что русские над пленными не издеваются. Немец прочел и буркнул: «Пропаганден».
Жалко, не знал Сашка немецкого, поговорил бы...
В штабе батальона никого из командиров не было — всех вызвали в штаб бригады. А к комбату идти Сашке не посоветовали, сказав: «Убило вчера Катеньку нашу. Когда хоронили, страшно на комбата глядеть было — почернел весь...»
Решил Сашка все же идти к комбату. Тот Сашке с ординарцем велел выйти. Слышался из блиндажа только комбатов голос, а немца словно и не было. Молчит, зараза! А потом комбат вызвал к себе и приказал: немца — в расход. У Сашки потемнело в глазах. Ведь он же листовку показывал, где написано, что пленным обеспечена жизнь и возвращение на родину после войны! И еще — не представлял, как будет убивать кого-то.
Сашкины возражения еще больше вывели из себя комбата. Разговаривая с Сашкой, он уж руку недвусмысленно на ручку ТТ положил. Приказ велел выполнить, о выполнении доложить. А ординарец Толик должен был за исполнением проследить. Но Сашка не мог убить безоружного. Не мог, и все!
В общем, договорились с Толиком, что отдаст он ему часы с немца, но сейчас чтоб ушел. А Сашка решил все же немца вести в штаб бригады. Далеко это и опасно — могут и дезертиром посчитать. Но пошли...
И тут, в поле, догнал Сашку с фрицем комбат. Остановился, закурил... Только минуты перед атакой были для Сашки такими же страшными. Взгляд капитана встретил прямо — ну, стреляй, а прав все равно я... А тот глядел сурово, но без злобы. Докурил и, уже уходя, бросил: «Немца отвести в штаб бригады. Я отменяю свой приказ».
Сашка и еще двое раненых из ходячих не получили на дорогу продуктов. Только продаттестаты, отоварить которые можно будет лишь в Бабине, в двадцати верстах отсюда. Ближе к вечеру Сашка и его попутчик Жора поняли: до Бабина сегодня не добраться.
Хозяйка, к которой постучались, ночевать пустила, но покормить, сказала, нечем. Да и сами, пока шли, видели: деревни в запустении. Ни скота не видно, ни лошадей, а о технике и говорить нечего. Туго будет колхозникам весновать.
Утром, проснувшись рано, задерживаться не стали. А в Бабине узнали у лейтенанта, тоже раненного в руку, что продпункт здесь был
зимой. А сейчас — перевели неизвестно куда. А они сутки нежрамши! Лейтенант Володя тоже с ними пошел.
В ближайшей деревне кинулись просить еды. Дед ни дать, ни продать продукты не согласился, но посоветовал: на поле накопать картохи, что с осени осталась, и нажарить лепех. Сковороду и соль дед выделил. И то, что казалось несъедобной гнилью, шло сейчас в горло за милую душу.
Когда мимо картофельных полей проходили, видели, как копошатся там другие калечные, дымят кострами. Не одни они, значит, так кормятся.
Сашка с Володей присели перекурить, а Жора вперед ушел. И вскоре грохнул впереди взрыв. Откуда? До фронта далеко... Бросились бегом по дороге. Жора лежал шагах в десяти, уже мертвый: видно, за подснежником свернул с дороги...
К середине дня доплелись до эвакогоспиталя. Зарегистрировали их, в баню направили. Там бы и остаться, но Володька рвался в Москву — с матерью повидаться. Решил и Сашка смотаться домой, от Москвы недалеко.
По пути в селе накормили: не было оно под немцем. Но шли все равно тяжело: ведь сто верст оттопали, да раненые, да на таком харче.
Ужинали уже в следующем госпитале. Когда ужин принесли — матерок пошел по нарам. Две ложки каши! За эту надоевшую пшенку крупно повздорил Володька с начальством, да так, что жалоба на него попала к особисту. Только Сашка взял вину на себя. Что солдату? Дальше передовой не пошлют, а туда возвращаться все равно. Только посоветовал особист Сашке сматываться побыстрее. А Володьку врачи не отпустили.
Пошел Сашка опять на поле, лепех картофельных на дорогу сотворить. Раненых там копошилось порядочно: не хватало ребятам жратвы.
И махнул до Москвы. Постоял там на перроне, огляделся. Наяву ли? Люди в гражданском, девушки стучат каблучками... будто из другого мира.
Но чем разительней отличалась эта спокойная, почти мирная Москва от того, что было на передовой, тем яснее виделось ему его дело там...
И. Н. Слюсарева
Борис Андреевич Можаев 1923—1996
Живой Повесть (1964-1965)
Федору Фомичу Кузькину, прозванному на селе Живым, пришлось уйти из колхоза. И ведь не последним человеком в Прудках был Фомич — колхозный экспедитор: то мешки добывал для хозяйства, то кадки, то сбрую, то телеги. И жена Авдотья работала так же неутомимо. А заработали за год шестьдесят два килограмма гречихи. Как прожить, если у тебя пятеро детей?
Трудная для Фомича жизнь в колхозе началась с приходом нового председателя Михаила Михайловича Гузенкова, до этого чуть ли не всеми районными конторами успевшего поруководить: и Потребсоюзом, и Заготскотом, и комбинатом бытового обслуживания, и проч. Невзлюбил Гузенков Фомича за острый язык и независимый характер и потому на такие работы его ставил, где дел выше головы, а заработка — никакого. Оставалось — уходить из колхоза.
Вольную жизнь свою Фомич начал косцом по найму у соседа. А тут доярки, занятые по горло на ферме, повалили к нему с заказами. Только перевел Фомич дух — проживу без колхоза! — как заявился к нему Спиряк Воронок, работник никакой, но по причине родства с бригадиром Пашкой Ворониным имеющий в колхозе силу, и предъявил Фомичу ультиматум: или берешь меня в напарники, заработанное — пополам, и тогда оформим тебе косьбу в колхозе как
общественную нагрузку, или, если не согласишься, мы с председателем объявим тебя тунеядцем и под закон подведем.
Выставил Живой незваного гостя за дверь, а на следующий день на покос к Фомичу приехал сам Гузенков и сразу же во все свое начальственное горло: «Ты кто, колхозник или анархист? Почему на работу не выходишь?» — «А я из колхоза ушел». — «Нет, голубчик. Так просто из колхоза не уходят. Мы тебе твердое задание дадим и со всеми потрохами из села выбросим».
К угрозе Фомич отнесся серьезно — советские и колхозные порядки он на своей шкуре испытал. В 35-м послали его на двухгодичные курсы младших юристов. Однако не прошло и года, как недоучившихся юристов стали посылать председателями в колхозы. К этому времени Живой уже понимал механику колхозного руководства: тот председатель хорош, который и начальство подкрепит сверхплановыми поставками, и своих колхозников накормит. Но при ненасытности начальства или изворотливость нечеловеческую нужно иметь, или без совести жить. Фомич наотрез отказался от председательства, за что и вылетел с курсов как «скрытый элемент и саботажник». А в 37-м другая беда: на митинге по случаю выборов в Верховный Совет неудачно пошутил, да еще местного начальника, который силой пытался свести его «куда надо», кинул так, что у начальника аж калоши с хромовых сапог послетали. Судила Фомича «тройка». Но Живой и в тюрьме не застрял, в 39-м написал заявление о желании пойти добровольцем на финскую войну. Дело его пересмотрели и освободили. А пока комиссии заседали, финская война закончилась. Досыта повоевал Фомич на Отечественной, оставил на ней три пальца с правой руки, но вернулся с орденом Славы и двумя медалями.
...Исключали Фомича из колхоза в районе, куда вызвали повесткой. И председательствовал на заседании сам предисполкома товарищ Мотяков, признававший только один принцип руководства: «Рога ломать будем!» — и как ни старался урезонить Мотякова секретарь райкома партии Демин, — все ж таки осень 53-го, другие нужны методы, — а постановило собрание исключить Кузькина из колхоза и обложить его как единоличника двойным налогом: в месячный срок сдать 1700 рублей, 80 кг мяса, 150 яиц и две шкуры. Все, все до копеечки отдам, клятвенно пообещал Фомич, но вот шкуру сдам только одну — жена может воспротивиться, чтобы я с нее для вас, дармоедов, шкуру сдирал.
Вернувшись домой, Фомич продал козу, спрятал ружье и стал ждать конфискационную комиссию. Те не замешкались. Под води-
тельством Пашки Воронина обшарили дом и, не найдя ничего материально ценного, свели со двора старый велосипед. Фомич же сел писать заявление в обком партии: «Я исключен из колхоза за то, что выработал 840 трудодней и получил на всю свою ораву из семи человек 62 кг гречихи. Спрашивается, как жить?» — а в конце добавил: «Подходят выборы. Советский народ радуется... А моя семья и голосовать не пойдет».
Жалоба сработала. Пожаловали важные гости из области. Нищета Кузькиных произвела впечатление, и снова было заседание в районе, только разбиралось уже самоуправство Гузенкова и Мотякова. Им — по выговору, а Живому — паспорт вольного человека, материальную помощь, да еще и трудоустроили — сторожем при лесе. Весной же, когда кончилось сторожевание, удалось Фомичу устроиться охранником и кладовщиком при плотах с лесом. Так что и при доме, и при работе оказался Фомич. Бывшее колхозное начальство зубами скрипело, случая поджидало. И дождалось. Однажды поднялся сильный ветер, волной стало раскачивать и трепать плоты. Еще немного, и оторвет их от берега, разметает по всей реке. Нужен трактор, всего на час. И Фомич кинулся в правление за помощью. Не дали трактора. Пришлось Фомичу за деньги да за бутылку искать помощника и тракториста — спасли они лес. Когда же Гузенков запретил колхозному магазину продавать Кузькиным хлеб, Фомич отбился с помощью корреспондента. И наконец, третий удар последовал: правление решило отнять у Кузькиных огород. Фомич уперся, и тогда объявили Живого тунеядцем, захватившим колхозную землю. Устроили в селе суд. Грозило ему заключение. Трудно было, но и на суде вывернулся Живой, сообразительность и острый язык помогли. А тут и судьба расщедрилась — получил Фомич место шкипера на пристани возле своей деревни. Потекла спокойная и неторопливая летняя жизнь. Зимой хуже, навигация заканчивается, приходилось плести корзины на продажу. Но снова пришла весна, а с ней и навигация, приступил Фомич к своим шкиперским обязанностям и вот тут узнал, что пристань его упраздняют — так новое речное начальство решило. Фомич кинулся к этому новому начальству и в качестве оного обнаружил своего заклятого друга Мотякова, вновь воскресшего для руководящей работы.
И снова перед Федором Фомичом Кузькиным встал все тот же вечный вопрос: как жить? Он еще не знает, куда пойдет, чем займется, но чувствует, что не пропадет. Не те времена, думает он. Не такой человек Кузькин, чтобы пропасть, думает читатель, дочитывая финальные строки повести.
С. П. Костырко