Мое пребывание в доме творчества
тем, кто интересуется безумием, собственным или моим, могу немного рассказать о своем, я гостил в доме творчества поэтов при Аризонском университете, и не потому, что я знаменитость, просто в летние месяцы в Тусон может приехать лишь последний кретин или бедняк, пока я там жил, средняя температура была градусов 106 по Фаренгейту, только и оставалось, что пить пиво, я — поэт, который во всеуслышание объявил об отказе от публичных чтений, кроме того, я — человек, который в пьяном виде ведет себя как последний осел, а в трезвом виде мне и вовсе нечего сказать, поэтому в мой коттедж почти никто не наведывался, и это меня вполне устраивало, правда, я прослышал об одной темнокожей девчонке, этакой стройненькой симпатяшке, которая там изредка появлялась, и втихаря лелеял надежду ее изнасиловать, однако она, очевидно, тоже обо мне прослышала и не показывалась мне на глаза, так что я сам драил свою личную ванну; сам выбрасывал свои личные бутылки в большой мусорный ящик с намалеванной черной краской надписью «АРИЗ. УНИВ.» на крышке, по утрам, часов в одиннадцать, ящик, как правило, был уже с верхом завален бутылками, потом, после утреннего пива, оставалось лишь снова улечься в постель и попытаться остыть и набраться здоровья, воистину поэт при университете, точнее сказать, алкаш при университете, за день и за ночь я выпивал четыре или пять шестерных упаковок пива.
так вот, эта система охлаждения действовала практически безотказно, яйца у меня прекращали преть, желудок начинал работать как часы, конец набухал от мыслей о темнокожей девчонке, а душу мою все еще выворачивало наизнанку от Крили и ему подобных поэтов, которые срали в одном сральнике, спали в одной постели, — и примерно в это время начинал трезвонить телефон, это звонил великий редактор…
Буковски?
ага. кажется, я.
не хотите слегка позавтракать?
слегка что!
позавтракать.
ага. именно это мне и послышалось.
мы с женой тут неподалеку, может, встретимся в университетском кафетерии?
в университетском кафетерии?
да, мы будем там. вам нужно только перейти шоссе и спрашивать каждого встречного: ГДЕ ТУТ УНИВЕРСИТЕТСКИЙ КАФЕТЕРИЙ? просто все время спрашивать каждого встречного: ГДЕ ТУТ УНИВЕРСИТЕТСКИЙ КАФЕТЕРИЙ? О-О-О-О-О господи…
что здесь такого? вам всего лишь надо спрашивать каждого встречного: ГДЕ ТУТ УНИВЕРСИТЕТСКИЙ КАФЕТЕРИЙ? мы вместе позавтракаем.
слушайте, давайте отложим, не сегодня.
ладно, Бук, просто я подумал, раз уж мы сюда выбрались…
конечно,спасибо.
потом, после трех-четырех бутылок пива и ванны, я пытался прочесть какой-нибудь из имевшихся там поэтических сборников и, разумеется, обнаруживал, что стихи плохо написаны, от них меня начинало клонить ко сну: от Паунда, Олсона, Крили, Шапиро, там были сотни книг, старых журналов, в коттедже не было лишь ни одной моей книги, отчего там царило уныние. Когда я просыпался, наступала очередь нового пива и прогулки при жаре в сто с лишним градусов до дома великого редактора, в восьми или десяти кварталах от меня, как правило, по дороге я останавливался и покупал парочку упаковок по шесть бутылок, они не пили, они старели и старели от всевозможных телесных недугов, от этого делалось грустно, как им, так и мне. зато отец жены, который дотянул до восьмидесяти одного года, почти не отставал от меня в смысле пива, мы пришлись друг другу по душе.
вообще-то я ехал туда записывать пластинку, но когда аризонский профессор, который ведал подобными вещами, услышал, что я скоро буду в городе, он очутился с язвой в больнице Святой Марии, в день, когда его должны были выписать, я лично позвонил ему, будучи слегка навеселе, после чего его задержали в больнице еще на два дня. вот и оставалось лишь пить с восьмидесятиодно летним стариком и чего-нибудь дожидаться: девчонок, пожара, конца света, я спорил о чем-нибудь с великим редактором, удалялся в спальню к папаше и садился смотреть какую-нибудь передачу по телевизору, где все женщины плясали и были в мини-юбках, я сидел с огромным сухостоем, во всяком случае, с сухостоем, не знаю, как папаша.
но как-то вечером я очутился на другом конце города, здоровенный детина с бородищей во всю физиономию, звали его не то Арчер не то Арчнип, нечто в этом роде, мы пили, пили, пили и курили — «Честерфилд». мы болтали до посинения, болтали, пока глаза на лоб не полезли, а потом этот бородатый детина, Арчнип, сломался и рухнул на стол, а я принялся поглаживать ножки его жены, она не возражала, ей было лет двадцать пять! — я имею в виду, что при электрическом освещении, да еще с такими стройными длинными ногами, в этом возрасте им нередко удается сойти за целомудренных девушек, при этом она твердила: я тебя совсем не хочу, но если у тебя кое-что наготове, можешь меня поиметь, ну что ж, другие и этого не говорят, я продолжал гладить ей ножки, пытаясь кое-что подготовить, но «Честерфилд» с пивом лишили меня этой возможности, поэтому все, о чем я сумел ее попросить, — это уехать со мной в Лос-Анджелес, где она могла бы устроиться официанткой и содержать меня, почему-то мое предложение не особенно ее заинтересовало, и это после долгой трепотни с ее мужем, во время которой я успел проанализировать Право, Историю, Секс, Поэзию, Роман, Медицину… я даже успел подлечить муженька, приведя его в бар и наскоро, одну за другой, поставив ему три порции виски с водой, правда, она сказала, что ее интересует Лос-Анджелес, я посоветовал ей пойти проссаться и обо всем забыть, надо было мне остаться в баре, там из-за стены появилась какая-то девица и принялась танцевать на стойке; она то и дело трясла у меня перед глазами своими красными атласными трусиками, впрочем, не исключено, что это был всего лишь коммунистический заговор, так что пропади оно все пропадом.
на другой день меня подвез на своей машине парень пониже ростом и с бородой покороче, он угостил меня «Честерфилдом», чем занимаешься, сынок, спросил я его, чем ты занимаешься с такой бородищей?
я художник, сказал он.
посему, когда мы добрались до коттеджа, я откупорил пиво и принялся растолковывать ему суть живописи, я тоже пишу картины, я поведал ему свой тайный рецепт определения достоинств и недостатков новой картины, кроме того, я объяснил ему разницу между живописью и литературой, рассказав о том, что доступно живописцу и недоступно писателю, он почти ничего не сказал, после нескольких бутылок пива он решил ехать.
спасибо, что подвез, сказал я.
не стоит благодарности.
когда великий редактор позвонил мне, чтобы пригласить завтракать, я вынужден был опять ему отказать, зато я рассказал ему о парне, который подвез меня до дома.
хороший парень, сказал я, славный малыш.
как, вы сказали, его зовут?
я назвал имя.
а, сказал он, это профессор….., он преподает живопись в Аризонском университете, а, сказал я.
симфонических концертов по маленькому приемничку не передавали, поэтому я слушал другую музыку — глушил пиво и слушал другую музыку, сумасшедшую: как приедешь в Сан-Франциско, укрась волосы цветком; бим-бом, живи сегодняшним днем; и так далее, и тому подобное, на одной радиостанции устроили конкурс или некую подобную чертовщину — они просили назвать месяц, когда вы родились, август, сообщил я им. ты родился в ноябре? пропела в ответ дамочка, сожалею, сэр, но вам не повезло, сказал мне ведущий, да? сказал я. да? ведущий повесил трубку, оказывается, надо было подбирать себе месяц рождения под пластинку, которую они крутили, потом, если месяц совпадал, можно было попытаться угадать день своего рождения, то есть седьмое, девятнадцатое и так далее, после чего, если совпадали и месяц, и день, вы выигрывали БЕСПЛАТНУЮ ПОЕЗДКУ В ЛОС-АНДЖЕЛЕС С ПРЕБЫВАНИЕМ В КАКОМ-ТО МОТЕЛЕ. ВСЕ РАСХОДЫ ОПЛАЧЕНЫ, вот шарлатаны, сукины дети, все это подтасовка, сказал я себе, я направился к холодильнику, сейчас 109 градусов, объявил ведущий.
в последний день моего пребывания в городе темнокожая девчонка опять не объявилась, поэтому я принялся упаковывать вещи, великий редактор дал мне автобусное расписание, мне надо было всего лишь пройти три квартала на север и сесть в автобус, следующий по Парк-авеню на восток, до Элм-стрит.
если придете на остановку слишком рано, не стойте там. идите в аптеку и ждите, выпейте кока-колы или еще чего-нибудь.
ну что ж, я упаковал вещи и в 105-градусную жару дошел до автобусной остановки, треклятого автобуса не было и в помине, черт подери, сказал я. я пошел на восток, быстрым шагом, спиртное выходило из меня Ниагарским водопадом, я взял чемодан в другую руку, я мог бы доехать от дома до станции на такси, но великий редактор хотел вручить мне какие-то книги, нечто под названием «РАСПЯТИЕ В РУКЕ СМЕРТИ», которые мне пришлось положить в чемодан, машины ни у кого не было.
не успел я добраться до условленного места и откупорить пиво, как на своей машине подъехал вышедший из больницы профессор — полагаю, он желал убедиться, что я уезжаю из города, он вышел.
я только что был в коттедже, сказал он.
вы прозевали Бука, сказал редактор. Бук всегда сооружает себе личную клетку, он не ходит завтракать в университетский кафетерий, потом я велел ему ПОДОЖДАТЬ В АПТЕКЕ, ЕСЛИ БУДЕТ ОПАЗДЫВАТЬ АВТОБУС, знаете, что он сделал? он прошагал всю дорогу досюда пешком — в такую жару, с этим чемоданом.
черти вас раздери, ну как вы не поймете? сказал я редактору, я не люблю аптек! я не люблю сидеть в аптеках и ждать, в каждой аптеке есть мраморная стойка, вы сидите и глазеете на эту мраморную стойку, на эту круглую стойку с газировкой, ползают муравьи, или прямо перед вами валяется какой-нибудь полудохлый жук, одно крылышко бьется, а другое неподвижно, вы там чужой, на вас неприветливо глазеют два или три мрачных типа, потом наконец подходит официантка, нет, она не дает вам понюхать свои грязные вонючие трусики, но все равно она страшна как смертный грех, и даже сама об этом не знает, весьма неохотно она принимает у вас заказ, кока-кола, ее приносят в теплом мятом бумажном стаканчике, вы ее не хотите, вы ее пьете, жук все никак не сдохнет, автобус никак не приходит, мрамор стойки покрыт липкой пылью, все это фарс, как вы не поймете? если вы подходите к прилавку и пытаетесь купить пачку курева, раньше чем через пять минут никто не появляется, когда вы оттуда выбираетесь, у вас такое чувство, будто вас девять раз изнасиловали.
не вижу ничего плохого в аптеках, Бук, говорит редактор, а я знаю одного малого, который говорит: «не вижу ничего плохого в войне», но, господи боже мой, мне приходится мириться со своими неврозами и предрассудками, поскольку мне больше не с чем мириться, я не люблю аптек, не люблю университетских кафетериев, не люблю шотландских пони, я не люблю Диснейленд, не люблю полицейских на мотоциклах, не люблю простоквашу, не люблю «Битлз» и Чарли Чаплина, не люблю оконных штор и того маленького завитка маниакально-депрессивных волос, который спадает на лоб Бобби Кеннеди… господи, господи, я повернулся к профессору: этот малый публикует меня уже десять лет, сотни стихотворений, и при этом ДАЖЕ НЕ ЗНАЕТ, КТО Я ТАКОЙ!
профессор рассмеялся, а это уже кое-что.
поезд опаздывал на два часа, поэтому профессор отвез нас в свой дом среди холмов, пошел дождь, большое окно выходило на задрипанный городишко, как в кино, я отомстил великому редактору, жена профессора села за пианино и сыграла кусочек из Верди, наконец-то я знал, что редактор страдает. Я ПОИМЕЛ ЕГО В СВОЕЙ АПТЕКЕ, я поаплодировал и подбил ее на другой отрывок, она и вправду играла неплохо, очень мощно, только нечаянно теряла самую суть — избыток мощности при одной и той же тональности вариаций, я попытался уговорить ее сыграть еще что-нибудь, но, поскольку, кроме меня, никто не настаивал, она повела себя как дама и отказалась.
они отвезли меня на станцию — в дождь, с рассованными по всем моим карманам маленькими бутылочками: персиковое бренди и прочие подобные напитки, я сдал свой чемодан в багаж и оставил их всех стоять, сбившись в кучу в ожидании поезда, дойдя до конца багажной платформы, я уселся под дождем на тележку и стал налегать на персиковое бренди, дождь был очень теплый — проливаясь на человека, он тотчас же высыхал; он почти походил на пот. я сидел и ждал своего поезда в Лос-Анджелес, единственный город на свете, да, я имею в виду, что в нем было больше дерьма, чем в любом другом городе, и именно это делало его таким забавным, это был мой город Мэто было мое персиковое бренди, я почти полюбил его. вот наконец город приблизился, я допил персиковое бренди и пошел ему навстречу, разыскивая вагон номер 110. но сто десятого вагона не было, перенумерованный сто десятый оказался сорок вторым, я вошел в вагон, битком набитый индейцами, мексиканцами, безумцами и мошенниками, среди них была девушка в синем платье, чья задница походила на дно небесного свода, она была сумасшедшая, она разговаривала со своей маленькой куклой, как с собственным ребенком, сидела напротив меня и разговаривала с маленькой куклой, ты мог бы поиметь ее, старик, если бы постарался, сказал я себе, но ты лишь сделал бы ее несчастной, ну и черт с ним. уж лучше всю жизнь украдкой подглядывать, поэтому я отвернулся и стал любоваться отражением ее прелестных ножек в освещенных луной окнах поезда, ко мне приближался Лос-Анджелес, похрапывали мексиканцы и индейцы, я смотрел на освещенные луной ножки и слушал, как она разговаривает с куклой, чего мог бы ждать от меня в этой ситуации великий редактор? а как бы Хем поступил? а Дос Пассос? Том Вулф? Крили? Эзра? освещенные луной ножки начали терять смысл, я посмотрел в другую сторону и увидел лиловые горы, быть может, и там найдется пизденка. и Лос-Анджелес двигался мне навстречу, битком набитый пизденками. и я уже почти воочию видел, как там, в доме творчества поэтов, после отъезда Буковски, наклоняется, выпрямляется, вновь наклоняется и потеет, слушая радио, она, та темнокожая девчонка если едешь в Сан-Франциско, не забудь украсить волосы цветком [2], — та темнокожая девчонка лопается от любви, а рядом нет никого, я достал из кармана еще одну бутылочку и открыл ее. это было нечто особенное, я присосался и сосал, сосал, тут-то и возник Лос-Анджелес, ну и черт с ним.
Дурацкие Иисусы
резиновую массу приходилось поднимать и загружать в машину втроем, а машина шинковала ее, превращая в предметы самого разного назначения; нагревала, шинковала и высерала наружу: велосипедные педали, купальные шапочки, бутылки для горячей воды… запихивать массу в машину следовало осторожно, иначе можно было лишиться руки, причем в особенности угроза лишиться руки волновала с похмелья, за последние три года такое случилось с двоими: Дурбином и Питерсоном. Дурбина перевели на составление платежной ведомости — видно было, как он сидит там с болтающимся пустым рукавом. Питерсону дали метлу и швабру и велели чистить сортиры, выносить мусор, развешивать туалетную бумагу и так далее, все поражались, как это Питерсону удается справляться с такой работой одной рукой.
восьмичасовая смена уже подходила к концу. Дэн Скорски в последний раз помог запихнуть массу в машину, он отработал восемь часов с одного из тяжелейших похмелий в своей карьере, пока он трудился, минуты превращались в часы, секунды — в минуты, а стоило поднять взгляд, и можно было увидеть сидящих на ротонде пятерых парней, стоило посмотреть наверх, и можно было испытать на себе взгляд ДЕСЯТИ глаз.
Дэн уже собрался направиться к полкам с хронометражными картами, когда вошел худой-худой человек с телом, похожим на сигару, при ходьбе ноги сигары даже не касались пола, сигару звали мистер Блэкстоун.
— куда это вы собрались, черт побери? — спросил он Дэна.
— подальше отсюда, вот куда.
— СВЕРХУРОЧНАЯ РАБОТА, — сказал мистер Блэкстоун.
— что?
— я сказал: СВЕРХУРОЧНАЯ РАБОТА, оглянитесь, мы должны все это отсюда убрать.
Дэн оглянулся, сколько видел глаз, всюду были груды резины для машин, а в сверхурочной работе самое гнусное было то, что никто не мог сказать, когда она кончится, она могла продлиться от двух до пяти часов, это было непредсказуемо, самое время добраться до кровати и лечь, чтобы назавтра снова встать и начать запихивать резину в машину, и так без конца, вечно возникали дополнительная резина, дополнительные заказы, дополнительные машины.
от резины лопалось, кончало, исходило блевотиной все здание, горы резины все росли и росли, а пятеро на ротонде богатели и богатели.
— возвращайтесь на РАБОТУ! — сказал сигара.
— не могу, — сказал Дэн, — я больше ни кусочка резины не подниму.
— как же вы собираетесь все это отсюда убрать? — спросил сигара. — надо освободить место на полу, завтра прибудет новая партия.
— раздобудьте еще одно здание, наймите побольше людей, вы же до смерти загоняете своих рабочих, у них и без того уже мозги набекрень, они даже не понимают, где находятся, ПОСМОТРИТЕ на них! посмотрите на этих бедолаг!
это была чистая правда, рабочие едва походили на людей, у них были подернутые пеленой, больные, безумные глаза, они смеялись над чем попало и непрерывно издевались друг над другом, все внутренности у них были отбиты. медленно убивали.
— это хорошие люди, — сказал сигара.
— несомненно, половина их заработка уходит на местные и федеральные налоги, другую половину они тратят на новые автомобили, цветные телевизоры, дурацких жен и четыре-пять видов страховки.
— либо вы работаете сверхурочно, как все, либо вы уволены, Скорски.
— тогда я уволен, Блэкстоун.
— у меня просто руки чешутся лишить вас жалованья.
— в штате есть Департамент труда.
— мы вышлем вам чек.
— отлично, и желательно побыстрее, покидая здание, он испытывал то удивительное
чувство свободы, которое охватывало его всякий раз, когда его увольняли или он бросал работу, он покидал это здание, оставляя их там. «ты нашел здесь дом родной, Скорски. такого уютного дома у тебя еще не было!» — рабочие всегда говорили ему одно и то же, какой бы дерьмовой ни была работенка.
Скорски остановился у винной лавки, купил пинту «Грэнддэд» и поехал дальше, вечер прошел спокойно, он допил свою пинту, лег в постель и впервые за много лет погрузился в приятную благодать сна. никакой будильник не потревожил его в шесть тридцать утра, не заставил его вернуться в грязную толпу лицемеров.
он проспал до полудня, встал, принял две таблетки алказельцера и вышел заглянуть в почтовый ящик, там лежало одно-единственное письмо.
Уважаемый мистер Скорски!
Мы давние поклонники ваших стихов и рассказов, а кроме того, мы высоко оценили последнюю выставку ваших картин в Энском университете. В редакционном отделе нашего издательства «Уорлдвей букс инкорпорейтед» имеется вакансия. Я уверен, что вы о нас слышали. Наши издания распространяются в Европе, Австралии и даже на Востоке. Мы уже несколько лет следим за вашей деятельностью и обратили внимание на то, что в 1962-1963 годах вы были редактором скромного журнала «Леймбёрд». Составлявшиеся вами подборки поэзии и прозы нам очень понравились. Мы полагаем, что вы подходите для работы у нас, в редакционном отделе. Думаю, мы сможем прийти к обоюдному согласию. Начальный оклад на данной должности составляет двести долларов в неделю, и своим согласием вы окажете нам большую честь. В случае, если вы склонны принять наше предложение, позвоните нам, пожалуйста, за наш счет по телефону…….., и мы переведем вам телеграфом деньги на самолет, а также изрядную, по нашему мнению, сумму на мелкие расходы. С глубоким почтением,
Д. Р. Сигно,
главный редактор «Уорлдвей букс инк.»
Дэн выпил пива, поставил вариться пару яиц и позвонил Сигно. у Сигно был такой голос, точно он говорил сквозь листовую сталь, однако Сигно опубликовал некоторых величайших в мире писателей, к тому же в разговоре Сигно особенно не церемонился, чего никак нельзя было предположить по стилю его письма.
— я вам действительно нужен? — спросил его Дэн.
— а как же, — сказал Сигно, — там обо всем написано.
— хорошо, высылайте деньги, и я вылетаю.
— деньги уже высланы, — сказал Сигно. — ждем с нетерпением.
он повесил трубку. Сигно то есть. Дэн доварил яйца, лег в постель и проспал еще два часа…
полет в Нью-Йорк мог бы пройти и получше, то ли дело было в том, что прежде он никогда не летал, то ли в странном голосе Сигно, звучавшем сквозь листовую сталь, — этого Дэн не знал, из резины в сталь, ну что ж, вероятно, Сигно — очень занятой человек, наверно, в этом все дело, бывают люди, которые очень заняты, всегда, как бы то ни было, когда Скорски сел в самолет, он был уже изрядно навеселе и к тому же имел с собой немного «Грэнд-дэда». однако не успели они проделать и полпути, как он все допил и принялся выпрашивать спиртное у стюардессы, он понятия не имел о том, что она ему подает, — напиток был сладкий, с лиловым оттенком и, похоже, не очень хорошо ложился на «Грэнддэд». вскоре он уже болтал со всеми пассажирами и рассказывал им, что он — Роки Грациано, бывший боксер, поначалу они смеялись, потом притихли, а он все продолжал настаивать на своем:
— я — Рок, ага, я — Рок, эх, как я их всех вырубал! в живот и в голову! а как толпа у меня стонала!
потом его начало тошнить, и он едва успел добраться до сортира, когда он тужился, часть блевотины каким-то образом попала ему в башмаки и носки, тогда он снял и башмаки, и носки, постирал носки и вышел в салон босиком, носки он положил куда-то на просушку, ботинки тоже куда-то задевал, а потом и вовсе забыл, куда все это засунул.
он принялся расхаживать в проходе между креслами, босиком.
— мистер Скорски, — сказала ему стюардесса, — сядьте, пожалуйста, на место.
— Грациано. Рок. кстати, кто, черт подери, украл у меня башмаки и носки? голову оторву!
он наблевал прямо в проходе, и одна старуха зашипела на него, как змея.
— мистер Скорски, — сказала стюардесса, — я убедительно прошу вас занять свое место!
Дэн схватил ее за руку.
— ты мне нравишься, сейчас я тебя прямо в проходе буду насиловать, только представь себе! изнасилование в небе! ты получишь ОГРОМНОЕ удовольствие! бывший боксер Ройи. Грапиано насилует стюардессу над Иллинойсом! иди сюда!
Дэн обхватил ее за талию, лицо у нее было до ужаса невыразительным и дурацким; молодая, самовлюбленная и уродливая, у нее было умственное развитие грудастой синички и не было сисек, однако она оказалась сильной, она вырвалась и бросилась в кабину пилота. Дэн блеванул, дошел до своего места и сел.
вышел второй пилот, человек с огромными ягодицами, крупной челюстью и трехэтажным домом с четырьмя детьми и сумасшедшей женой.
— эй, дружище, — сказал второй пилот.
— чего, мать твою?
— приди в себя, я слышал, ты поднял шум.
— шум? какой шум? ты случаем не педрила, летун?
— говорю тебе, приди в себя!
— заткни хлебало, мать твою! я заплатил за билет!
обладатель огромных ягодиц взял привязной ремень и с нескрываемым презрением пристегнул Дэна к креслу, продемонстрировав свою грозную силу не менее хвастливо, чем слон, с корнем выдирающий хоботом манговое дерево.
— так и СИДИ!
— я — Роки Грациано, — сообщил Дэн второму пилоту, второй пилот уже удалился в передний салон, когда стюардесса подошла и увидела спеленатого в кресле Скорского, она прыснула со смеху.
— я в тебя двенадцать ДЮЙМОВ всажу! — крикнул он ей.
старуха опять зашипела на него змеей…
из аэропорта, босиком, он добрался на такси до нового Виллиджа. он легко нашел комнату, а также бар за углом, в баре он пил до утра, и никто даже слова не сказал по поводу его босых ног. никто его даже не замечал, никто с ним не заговаривал, ну конечно, он же попал в Нью-Йорк.
никто не сказал ни слова даже наутро, когда он покупал носки и ботинки, войдя в магазин босиком. возраст города исчислялся веками, город был искушен во всем и потому лишен смысла и равнодушен.
через пару дней он позвонил Сигно.
— как долетели, мистер Скорски?
— отлично.
— ну что ж, я сегодня завтракаю в «Гриффо». это совсем рядом с «Уорлдвей». давайте встретимся там, допустим, через полчаса.
— а где это «Гриффо»? То есть адрес какой?
— так и скажите водителю: «Гриффо».
он повесил трубку. Сигно то есть.
Дэн сказал водителю: «Гриффо». и они доехали, он вошел, остановился в дверях, в заведении было сорок пять человек, который из них Сигно?
— Скорски, — услышал он чей-то голос, — сюда.
там был столик. Сигно. еще один, они пили коктейль, когда он сел, подошел официант и поставил коктейль перед ним.
Господи, это уже было похоже на дело.
— откуда вы узнали, кто я такой? — спросил он Сигно.
— да так, узнал, — сказал Сигно.
Сигно никогда не смотрел на человека, всегда только поверх его головы, точно ждал некоего откровения или того, что вот-вот влетит птичка, а то и отравленная стрела, выпущенная африканкой-убанги.
— это Странновато, — сказал Сигно.
— да, — сказал Дэн, — странно, и весьма.
— я говорю, это мистер Странновато, один из наших старших редакторов.
— привет, — сказал Странновато, — я всегда восхищался вашим творчеством.
со Странновато дело обстояло как раз наоборот: он постоянно смотрел вниз, на пол, как будто ждал, когда нечто выползет наружу в щель между половицами — то ли обнаружится выход нефти, то ли загнанная охотниками рысь, то ли полчища ошалевших от пива тараканов, никто не произносил ни слова. Дэн прикончил свой коктейль и ждал, когда это сделают они, а они пили очень медленно, как будто их это не касалось, как будто это было водянистое молоко, выпив еще по коктейлю, они направились в контору…
они показали ему его стол, все столы были отделены друг от друга высокими, как стены, перегородками из белого стекла, сквозь стекло ничего не было видно, а позади стола белая стеклянная дверь, закрытая, после нажатия кнопки прямо перед столом закрывалось стеклянное окошечко, и вы оставались одни, там вполне можно было завалить секретаршу, и никто бы ни черта не узнал, одна из секретарш уже улыбнулась Дэну. Господи, что за фигура! вся эта плоть, подрагивающая и стянутая одеждой, ноющая от недоеба, а еще и улыбка… что за средневековая пытка!
Дэн вертел в руках лежавшую на столе логарифмическую линейку, кажется, ею надлежало отмерять Цицероны, мицероны или нечто в этом роде, как обращаться с линейкой, он понятия не имел, он попросту сидел и вертел ее в руках, прошло сорок пять минут, его начала одолевать жажда, он открыл расположенную позади стола дверь и пошел между рядами столов, обнесенных белыми стеклянными стенами, внутри каждой стеклянной кабинки находился человек, одни говорили по телефону, другие перебирали бумаги, казалось, все они знают, что делают, он отыскал «Гриффо». сел у стойки бара и выпил две порции, потом поднялся назад, сел и вновь принялся вертеть в руках линейку, прошло тридцать минут, после чего он встал и опять спустился в «Гриффо». три порции, потом назад, к линейке, так и пошло: вниз, в «Гриффо», и обратно, он сбился со счета, а под конец дня, когда он проходил перед столами, все редакторы уже нажимали кнопки, и перед ним захлопывались стеклянные окошечки, хлоп, хлоп, хлоп, — стучали они до тех пор, пока он не добирался до своего стола, лишь один редактор не закрывал своего стеклянного окошечка. Дэн останавливался и смотрел на него — это был находящийся при смерти гигант с толстой, но дряблой шеей, ткани которой глубоко ввалились, и вздутым, обрюзгшим, круглым, как детский резиновый мяч, лицом, черты которого были смазаны и трудноразличимы, гигант на него не смотрел, он таращил глаза в потолок над Дэновой головой и был в ярости — сперва краснел, потом белел и угасал.
Дэн дошел до своего стола, ткнул пальцем в кнопку и закрылся изнутри, раздался стук в дверь, он открыл, это был Сигно. Сигно смотрел поверх его головы.
— мы решили, что ваши услуги нам не понадобятся.
— а как с расходами на обратную дорогу?
— сколько вам нужно?
— ста семидесяти пяти должно хватить.
Сигно выписал чек на 175 долларов, швырнул его на стол и вышел…
вместо Лос-Анджелеса Скорски решил лететь в Сан-Диего, давненько он не бывал на ипподроме «Кальенте». к тому же у него была разработана система выигрыша с минимальными затратами, он чувствовал, что можно отхватить крупный куш, не платя за множество вариантов, он предпочитал подсчитывать соотношение веса, дистанции и скорости, что казалось вполне логичным, в полете он оставался в меру трезвым, ночь провел в Сан-Диего, а потом доехал на такси до Тихуаны. на границе он пересел в другое такси, и водитель-мексиканец подыскал ему в центре города приличную гостиницу, бросив сумку со своим тряпьем в чулан, он отправился инспектировать город, было около шести вечера, и казалось, что нищий и гневный город убаюкан розовым солнцем, дерьмовые голодранцы, живущие так близко к Штатам, что научились лопотать по-английски, но, точно рыбы-прилипалы, присосавшиеся к брюху акулы, способны воспользоваться лишь малой толикой богатства.
Дэн нашел бар и выпил текилы, из музыкального автомата звучали мексиканские мелодии, четверо или пятеро мужчин сидели и в час по чайной ложке потягивали спиртное, не видно было ни одной женщины, правда, с этим в Тихуане было проще простого, но меньше всего в тот момент ему нужна была именно женщина, эта призывно трепещущая, пульсирующая мохнатка. женщины были неустранимой помехой, в запасе у них имелось девять тысяч различных способов убийства мужчины, сорвав свой куш, то есть выиграв тысяч пятьдесят или шестьдесят, он намеревался подыскать себе домик на побережье, где-нибудь на полпути между Лос-Анджелесом и Даго, а потом купить электрическую пишущую машинку или вновь взяться за кисть, попивать французское вино и каждый вечер совершать длительные прогулки по берегу океана, разница между плохой жизнью и хорошей была всего лишь вопросом небольшого везения, а небольшое везение Дэн предчувствовал, такой уж баланс выходил по книгам, бухгалтерским книгам…
он спросил у буфетчика, какой нынче день, и буфетчик ответил: «четверг», — значит, пара деньков была у него в запасе, скачки должны были начаться только в субботу. Алесео приходилось дожидаться, когда толпы американцев хлынут через границу, дабы после пяти дней ада насладиться двумя днями безумия. Тихуана о них заботилась. Тихуана брала на себя заботу об их деньгах, но американцам не дано было знать, как сильно мексиканцы их ненавидят, деньги превращали американцев в полных идиотов, и они носились по Тихуане, точно она была их собственностью, а каждая женщина означала еблю, и каждый полицейский был всего лишь очередным персонажем комикса, но американцы забыли о том, что они выиграли у Мексики немало войн, к примеру войну американцев с техасцами, да и черт знает какие еще. для американцев все это было лишь историей из книжки; для мексиканцев — самой реальностью, не так уж приятно было оказаться американцем, зашедшим в четверг вечером в мексиканский бар. американцы испортили даже корриду; американцы испортили все.
Дэн заказал еще текилы.
буфетчик спросил:
— хотите хорошенькую девочку, сеньор?
— спасибо, дружище, — ответил он, — но я писатель, человечество в целом интересует меня куда больше, чем каждая мохнатка в отдельности.
он выпалил это от смущения и поэтому почувствовал себя ничтожеством, а буфетчик удалился.
зато там царил покой, он пил и слушал мексиканскую музыку, было приятно на время лишиться американской почвы под ногами, сидеть там и вслушиваться в ошметки чужой культуры, что это за слово такое? культура, так или иначе, это было приятно.
он пил четыре или пять часов, и никто его не тревожил, да и он не потревожил ни единого человека, потом он вышел, слегка нагрузившись, поднялся к себе в номер, отдернул штору, поглазел на мексиканскую луну, лег, почувствовал, как все чертовски здорово складывается, и уснул…
наутро Дэн отыскал кафе, где подавали яичницу с ветчиной и пережаренную фасоль, ветчина оказалась жесткой, яичница — глазунья — подгоревшей с краев, а кофе был попросту скверным, но ему там понравилось, заведение пустовало, а официантка была толстая, глупая, как таракан, и легкомысленная — она никогда не испытывала зубной боли, никогда не страдала даже запором, никогда не задумывалась о смерти и лишь изредка — о жизни, он выпил еще чашку кофе и выкурил сладкую, как сахар, мексиканскую сигарету, мексиканские сигареты горели по-особому: они горели страстно, как будто были живыми.
было всего лишь около полудня, слишком рано, чтобы приступать к серьезному делу в баре, но скачки начинались только в субботу, а пишущей машинки у него не было, он всегда сразу печатал на машинке, ни карандашом, ни ручкой он писать не умел, ему была по душе пулеметная очередь машинки, она помогала писать.
Скорски опять пришел в тот же бар. звучала мексиканская музыка, казалось, там сидят те же четверо или пятеро парней, подошел буфетчик с текилой.
он показался более любезным, чем накануне, вероятно, этим четверым или пятерым парням было что рассказать. Дэн вспомнил о том, как он сиживал в негритянских барах Сентрал-авеню, в полном одиночестве, задолго до того, как поддержка чернокожих стала модной в среде интеллектуалов, превратилась в мошенничество, и о том, как разговаривал с ними и почти ничего не узнавал, потому что они говорили и рассуждали, как белые, как крайне меркантильные люди, а он падал спьяну, утыкаясь головой в их столы, и они не убили его, когда он очень хотел, чтобы его убили, когда смерть была единственным выходом.
ну а теперь было это. Мексика.
он быстро опьянел и принялся запихивать мелочь в автомат с мексиканской музыкой, музыка доходила до него с трудом, казалось, ее основу составляет один и тот же монотонно-фальшивый, романтический погребальный звон.
ему стало скучно, и он потребовал женщину, она пришла и села рядом, постарше, чем он ожидал, во рту у нее сверкал золотой зуб, а у него не было даже проблеска желания, не было абсолютно никакого желания ее ебать. он дал ей пять долларов и, по его мнению, очень ласково велел уходить, она ушла.
еще порция текилы, пятеро парней и буфетчик сидели и наблюдали за ним. он должен разбередить им души!
должны же у них быть души, ну как им все могло быть до лампочки? как бабочкам в коконах? как мухам, лениво кружащим по подоконнику в лучах предзакатного солнца?
Скорски встал и опустил в автомат еще несколько монеток.
потом он бросил свой стул и пустился в пляс, они принялись кричать и смеяться, это обнадеживало, наконец-то в этом заведении затеплилась жизнь!
Дэн продолжал плясать, то и дело заряжая монетами автомат, вскоре они перестали кричать и смеяться, а лишь смотрели на него молча, он заказывал одну порцию текилы за другой, он угощал пятерых молчунов, угощал буфетчика, солнце уже село, и ночь подкралась, точно мокрая грязная кошка, к душе Тихуаны, а Дэн все плясал, он плясал без остановки, текила ударила ему в голову, несомненно, но это было чудесно, победа наконец-то. это была Сентрал-авеню. все сначала, как в пятьдесят пятом, он был неподражаем, он всегда появлялся там раньше всех, пока не было давки, а потом приходили эти оппортунисты, чтобы все обосрать.
он даже затеял бой быков со стулом и тряпкой буфетчика…
Дэн Скорски очнулся в городском парке, на площади, сидя на скамейке, сначала он обратил внимание на солнце, это уже было хорошо, потом он обратил внимание на очки у себя на голове, они болтались на одном ухе, а одно из круглых стекол было выбито из оправы и висело на тоненькой ниточке, когда он поднял руку, чтобы до нее дотронуться, от прикосновения руки ниточка порвалась и стекло упало, стекло упало — после того, как провисело всю ночь, упало на бетон и разбилось.
Дэн вынул из оправы остатки стекла и положил их в карман рубашки, потом настал черед следующего шага, который — и он это ЗНАЛ — окажется бесполезным, бесполезным, бесполезным… но этот шаг он ДОЛЖЕН БЫЛ сделать, чтобы выяснить раз и навсегда…
он достал свой бумажник.
бумажник был пуст, он хранил там все свои деньги.
у него под ногами лениво проковылял голубь. Дэн всегда ненавидел то, как эти разъебаи работают шеей, все по-дурацки, дурацкие жены, дурацкие начальники, дурацкие президенты, дурацкие Иисусы.
а еще была одна дурацкая история, которую он никогда не смог бы никому рассказать, в <