Как мог ты знать его? Ты все еще находился 3 страница

Оставляю моему «Лишенному наследства» приказ наблюдать за всем, насколько это в его слабых силах.

И теперь я должен кончить. У меня лишь несколько часов на под­готовку длинного, очень длинного путешествия. Надеюсь, что мы рас­стаемся такими же -добрыми друзьями, как всегда, и что можем встре­титься еще лучшими. Разрешите мне теперь «астрально» пожать вашу руку и еще раз заверить вас в моих добрых чувствах.

Как всегда ваш К. X.

ПИСЬМО 22

М. — Синнетту

Получено в Симле, в 1881 г.

Ваше письмо получил. Мне кажется, что вам следовало бы попы­таться и поразмыслить, не можете ли вы выражать ваши мысли менее полемично и менее сухо, чем он. Я начинаю думать, что в вас может быть что-то есть, раз вы способны так ценить моего любимого друга и брата. Я позаботился о письме браминского мальчика и стер оскорби­тельную фразу, заменив ее другой. Вы теперь можете показать его Маха-сахибу, ему, который так горд в своем bakbak смирении и такой смиренный в своей гордости. Что касается феноменов, то вы не полу­чите ни единого, я написал через Олькотта. Благословен тот, кто знает нашего К. X., и благословен тот, кто ценит его. В один прекрасный день вы поймете, что я думаю. Что касается нашего А. О. X., то я знаю его лучше, чем вы его когда-либо узнаете.

М.

ПИСЬМО 23

М. — Синнетту

Получено в Симле, в 1881 г.

Мой дорогой молодой друг, мне жаль, что расхожусь с вами во мнении относительно ваших двух последних пунктов. Если он может выдержать одну упрекающую фразу, то выдержит гораздо более того, что вы хотите, чтобы я изменил. Ou tout ou rien - как мой офранцужен­ный К. X. научил меня говорить. Я считаю предложение № 1 хорошим и вполне приемлемым. Надеюсь, что вы когда-нибудь не откажете преподать мне уроки английского языка. Я велел «Бенджамину» наклеить кло­чок бумаги на ту страницу и подделать мой почерк, пока я курил свою трубку, лежа на спине. Не имея права следовать за К. X., я чувствую себя очень одиноким без моего мальчика. В надежде, что вы простите мое письмо и мой отказ, верю, что не побоитесь сказать правду, если это понадобится, даже сыну «члена Парламента». Слишком много глаз наблюдают за вами, чтобы вы позволили себе ошибаться теперь.

М.

ПИСЬМО 24

М. — Синнетту

Мистер Синнетт, вы получите длинное письмо, отправленное по почте в воскресенье в Бомбее, от юноши брамина. Кут Хуми посетил его (так как он его ученик), прежде чем уйти в «Тонг-па-нги» - состоя­ние, в котором он теперь находится, и оставил у него некоторые прика­зания. Юноша в этом послании немного напутал, так что будьте очень осторожны, прежде чем послать его мистеру Хьюму, чтобы последний опять не истолковал неправильно истинное значение слов моего брата. Я больше не потерплю никаких глупостей или недобрых чувств в отно­шении его, но сразу удалюсь. Мы делаем все, что можем.

М.

ПИСЬМО 25

М. — Синнетту

Очень любезному Синнетту - сахибу - многие спасибо и селями за табачную машину. Наш офранцуженный и обыностраненный пандит го­ворит мне, что эту коротенькую вещицу надо охлаждать - что бы он ни подразумевал под этим, - я так и буду продолжать делать. Трубка ко­ротка, а мой нос длинный, таким образом, я надеюсь, мы подойдем друг другу. Спасибо, большое спасибо.

Положение более серьезное, нежели вы можете себе представить, и мы будем нуждаться в ваших лучших силах и руках, чтобы отогнать несчастье. Но если ваш Коган захочет и вы будете помогать, мы так или иначе выкарабкаемся. Имеются тучи, которые ниже вашего гори­зонта, и К. X. прав: буря угрожает. Если бы вы могли поехать в Бомбей на Годовщину, К. X. и я были бы вам чрезвычайно обязаны, но вы сами лучше знаете. Это собрание будет или триумфом Общества, или же его гибелью и бездной. Вы не правы в отношении сахиба - пелинга, в каче­стве друга он так же опасен, как враг - очень, очень плохой в качестве любого, - я его хорошо знаю. Как бы то ни было, вы, Синнетт - сахиб, примирили меня со многими, вы правдивы, и правдивым буду я.

Всегда ваш М.

ПИСЬМО 26

М. — Синнетту

В ответ на ваше письмо мне придется ответить вам довольно длин­ным письмом. Прежде всего я могу сказать следующее: м-р Хьюм ду­мает и говорит обо мне в таких выражениях, которые следует замечать лишь постольку, поскольку это отзывается на его образе мыслей, с ко­торыми он намеревается обратиться ко мне за философскими наставле­ниями. Его уважением я интересуюсь столь же мало, как он моим недо­вольством. Но, не обращая внимания на его внешнюю неприветливость, я полностью признаю доброту его побуждений, его способности,егопотенциальную полезность. Нам лучше опять стать на работу без даль­нейших разговоров, и пока он будет проявлять настойчивость, он всегда найдет меня готовым ему помочь, но не льстить или спорить.

Он настолько неправильно понял дух, в каком и записка, и пост­скриптум были написаны, что если бы он не заставил меня преиспол­ниться к нему чувством глубокой благодарности за то, что он делает для моего бедного старого ученика, я бы никогда не стал беспокоиться о совершении чего-либо, что могло бы казаться извинением или объяс­нением, или тем и другим вместе. Однако, как бы то ни было, этот долг благодарности настолько священен, что я теперь делаю ради нее то, что я мог отказаться сделать даже для Общества: я прошу разрешения са­хиба ознакомить их с некоторыми фактами. Наиболее сообразительные английские сановники еще не знакомы с нашим индо-тибетским образом действий. Информация, которую я даю, может оказаться полезной в наших будущих делах. Я буду искренним и откровенным, и мистеру Хьюму придется извинить меня. Раз я вынужден говорить, я должен сказать все, или ничего не говорить.

Я не такой первоклассный ученый, как мой благословенный брат. Но тем не менее я полагаю, что знаю цену слов. И если я это знаю,тоя в недоумении. Я не могу понять, что в моем постскриптуме могло выз­вать ироническое недовольство мистера Хьюма в отношении меня. Мы, живущие в индо-тибетских хижинах, никогда не ссоримся (это в ответ на некоторые выраженные им мысли в связи с этой темой); ссоры и дискуссии мы оставляем тем, кто, не будучи способен оценить ситуацию с одного взгляда, вынужден, впредь до принятия окончательного решения, анализировать и взвешивать все по частям, снова и снова возвращаясь к каждой детали. Каждый раз, когда мы - по крайней мере, те из нас, ко­торые являются dikhita, - кажемся европейцу «не совсем уверенными в фактах», это может быть вызвано следующей особенностью. То, что боль­шинством людей рассматривается как факт, нам может казаться только простым следствием, запоздалым суждением, недостойным нашего внима­ния, вообще привлекаемого только к первичным фактам. Жизнь, уважае­мый сахиб, даже если она продлена на неограниченное время, слишком коротка, чтобы обременять наши мозги быстро проносящимися деталями, которые являются только тенями. Когда мы наблюдаем развитие бури, мы фиксируем наш взгляд на производящей ее причине и предоставляем обла­ка капризам ветра, который формирует их. Имея постоянно под рукой сред­ства, чтобы доставить нашей осведомленности второстепенные детали (если они абсолютно необходимы), мы интересуемся только главными фактами. Следовательно, навряд ли мы можем быть абсолютно не правы, как вы нас часто обвиняете, ибо наши заключения никогда не выводятся из второсте­пенных данных, а изо всей ситуации в целом.

С другой стороны, средний человек, даже из числа наиболее смыш­леных, уделяет все свое внимание внешним показателям, внешним фор­мам, и, будучи лишен способности проникновения заранее в сущность вещей, весьма способен к неправильным суждениям обо всей ситуации и обнаруживает свои ошибки, когда уже слишком поздно. Благодаря слож­ной политике, дебатам и тому, что вы называете, если я не ошибаюсь, светскими разговорами, полемике и дискуссиям в гостиных, софистика в настоящее время стала в Европе (и среди англо - индийцев) «логичес­кой тренировкой умственных способностей», тогда как у нас она никог­да не перерастала первоначальной стадии «ошибочных рассуждений», где из шатких, ненадежных предпосылок строятся заключения, за кото­рые вы с радостью ухватываетесь; мы же, невежественные азиаты из Тибета, более привычные следить за мыслью нашего собеседника, чем за словами, в которые он их облекает, вообще мало интересуемся точ­ностью его выражений. Настоящее предисловие покажется вам непонят­ным и бесполезным. И вы вполне можете спросить: «Куда он клонит?» Терпение, пожалуйста, так как мне еще кое-что надо сказать, прежде чем приступить к нашему окончательному разъяснению.

Несколько дней тому назад, перед уходом от нас, Кут Хуми, гово­ря о вас, сказал мне следующее: «Я чувствую себя усталым, утомлен­ным от этих бесконечных диспутов. Чем больше я пытаюсь им объяс­нить обстоятельства, которые управляют нами и вводят так много препятствий к свободному общению, тем меньше они понимают меня! При самых благоприятных обстоятельствах эта переписка всегда должна оказаться неудовлетворительной, порою даже раздражающей, ибо нич­то другое, как личные беседы, где могут быть дискуссии и моменталь­ное разрешение интеллектуальных затруднений, как только они возника­ют, их полностью не удовлетворит. Это похоже, как будто мы кричим друг другу через непроходимый овраг, причем только один из нас видит своего собеседника. В самом деле, нигде в физической природе не су­ществует такой горной бездны, так безнадежно непроходимой и меша­ющей путнику, как та духовная бездна, которая не подпускает их ко мне».

Двумя днями позднее, когда его «уход» был решен, при расстава­нии он спросил меня: «Не последите ли вы за моей работой? Не позабо­титесь ли, чтобы она не развалилась?» Я обещал. Чего бы я ему не обе­щалв этот час! В некотором месте, о котором не следует упоминать чужим, имеется бездна с хрупким мостом из свитой травы над нею и бушующим потоком внизу. Отважнейший член вашего клуба альпинис­тов едва ли осмелится пройти по нему, ибо он висит, как паутина, и ка­жется гнилым и непроходимым, хотя и не является таким. Тот, кто от­важится на испытание и преуспеет - как преуспеет он, если это правиль­но, что ему разрешено, - тот придет в ущелье непревзойденной красоты, в одно из наших мест и к некоторым из наших людей; ни о том месте, ни о тех людях, которые там находятся, нет записей среди европейских географов. На расстоянии брошенного камня от старинного храма нахо­дится старая башня, во чреве которой нарождались поколения Бодхисатв. Вот где теперь покоится безжизненное тело вашего друга, моего брата, света моей души, кому я дал верное слово наблюдать в его отсутствие за его работой. И похоже ли это, спрашиваю я, что только два дня спу­стя после его ухода я, его верный друг и брат, стал бы беспричинно вы­казывать неуважение его другу-европейцу? Какая была бы этому при­чина, и как могла возникнуть такая идея в голове мистера Хьюма и даже в вашей? Потому что одно или два слова были им совсем неправильно поняты и применены. И я это докажу.

Разве вы не думаете, что если бы выражение «начав ненавидеть» было бы заменено и читалось бы как «опять начав испытывать вспыш­ки неприязни или временного раздражения», то одно только это предло­жение чудесно изменило бы результаты? Если бы была применена та­кая фразеология, мистер Хьюм навряд ли нашел бы возможным отри­цать факт так энергично, как он это сделал. Это совершенно правильное заявление, когда он говорит, что такого чувства, как ненависть, он ни­когда не имел. Будет ли он настолько же способен протестовать против всего сказанного в общем, это мы увидим. Он признался в том факте, что он был «раздражен» и испытывал «недоверие», вызванное Е. П. Б. Это раздражение, он не будет более отрицать, длилось несколько дней? Где же он находит тогда неправильное изложение? Давайте еще раз при­знаем, что было употреблено неправильное слово. Затем, раз он так тре­бователен в отношении слов, так полон желания, чтобы они всегда пе­редавали правильно мысль, почему он не применяет того же правила к себе? Что простительно азиату, несведущему в английском языке, тем более такому, у которого нет привычки выбирать выражения по выше­упомянутым причинам, а также потому, что среди своих он не может быть неправильно понят, то должно быть непростительным высокооб­разованному, сведущему в литературе англичанину. В своем письме Олькотту он пишет: «Он (я) или она (Е. П. Б.), или оба они между со­бою так перепутали и неправильно поняли письмо, написанное Синнет - том и мною, что это привело нас к получению послания, совершенно не­применимого к обстоятельствам, что и создает недоверие». Смиренно прошу разрешения задать вопрос, когда же я или она, или мы оба виде­ли, читали, и, следовательно, «перепутали и неправильно поняли» пись­мо, о котором идет речь? Как могла она перепутать то, чего она никог­да не видела? А я, не имеющий ни склонности, ни права заглядывать и вмешиваться в это дело, касающееся только Когана и К. X., как мог я, если я не обращал на него ни малейшего внимания? Разве она сказала вам в тот день, о котором идет речь, что я послал ее в комнату мисте­ра Синнетта с сообщением по поводу письма? Я был там, уважаемый сахиб, и могу повторить каждое слово из того, что она сказала. «Что это такое?.. Что вы сделали или сказали К. X.? - кричала она с ее обыч­ной нервозной возбужденностью мистеру Синнетту, который был один в комнате, - что М. (назвала меня) мог так рассердиться, что велел мне приготовиться перенести нашу штаб-квартиру на Цейлон?» Это были ее первые слова, которые показывают, что она ничего определенного не знала, ей было сказано еще менее того, но она просто догадывалась из того, что я ей сказал. А я ей сказал просто то, что лучше ей пригото­виться к худшему, уехать и поселиться в Цейлоне, чем делать из себя дурака и дрожать над каждым письмом, передаваемым ей для препро­вождения К. X., что если она не научится лучше владеть собою, чем до сих пор, то я прекращу все это дело. Эти слова были сказаны ей не потому, что я имел какое-либо отношение к вашему или какому-нибудь письму, или вследствие какого-либо посланного письма, а потому, что мне случилось увидеть ауру (атмосферу), окружающую новое Эклектичес­кое Общество и ее самое - черная, напитанная будущими интригами, - и я послал ее рассказать мистеру Синнетту, но не мистеру Хьюму. Мое замечание и сообщение (благодаря скверному настроению и расшатанным нервам) расстроили ее до смешного, и последовала хорошо извес­тная сцена. Не вследствие ли призрака крушения теософии, вызванного ее неуравновешенными мозгами, теперь ее обвиняют, вместе со мною, что она перепутала и неправильно поняла письмо, которое она никогда не видела? Есть ли в заявлении мистера Хьюма хоть одно-единственное слово, которое можно назвать правильным, причем термин «правиль­ный» применен мною в его действительном значении по отношению к целому предложению, не только к отдельным словам, пусть об этом судят более высокие умы, чем у азиатов. И если мне разрешается подверг­нуть сомнению правильность мнения человека, столь «значительно выше стоящего меня» по образованию, уму и остроте восприятия неизменной пригодности того или другого, то почему, принимая во внимание выше­приведенное объяснение, меня считают «абсолютно неправым» за сле­дующие слова: «Я также вижу внезапно растущую неприязнь (скажем -раздражение), зачатую из недоверия (мистер Хьюм признался в этом, причем употребил тождественное выражение в своем ответе Олькотту; пожалуйста, сравните цитаты из его письма, приведенные выше) в день, когда я послал ее с сообщением в комнату мистера Синнетта». Разве это неправильно? И дальше, они знают, как она вспыльчива и неуравно­вешенна, и эти враждебные чувства по отношению к ней с его стороны являлись почти жестокостью. Целыми днями он едва глядел на нее, не говоря уже о том, чтобы разговаривать с нею, и причинял ее сверхчув­ствительной натуре сильную и ненужную боль! А когда мистер Синнетт ему об этом сказал, он отрицал этот факт! Эту последнюю фразу, пере­несенную на седьмую страницу вместе со многими тому подобными истинами, я вырвал вместе с остальными (как это было установлено, когда спросили Олькотта, который скажет вам, что первоначально там было 12 страниц, а не 10, и что при отправлении этого письма в нем было гораздо больше подробностей, чем в нем имеется теперь, ибо он не осведомлен о том, что я сделал и почему сделал. Не желая напоминать мистеру Хьюму давно забытые им подробности, не относящиеся к оче­редному делу, я вырвал эту страницу и остальное предал забвению. Его чувства к этому времени уже переменились, и я доволен).

Теперь вопрос заключается вовсе не в том, «дает ли мистер Хьюм два пенса» за то, что его чувства приятны мне или нет, но скорее в том г- оправдано ли фактами то, что он писал Олькотту, то есть что я совер­шенно неправильно понял его действительные чувства. Я говорю: фак­ты не оправдали его. Как он не может помешать мне быть «недоволь­ным», так и я не могу беспокоиться о том, чтобы он испытывал другие чувства вместо тех, которые он теперь испытывает, а именно, что он «не дает и двух пенсов за то, что его чувства мне приятны или нет». Все это ребячество. Тот, кто желает приносить пользу человечеству и считает себя способным распознавать характеры других людей, должен прежде всего научиться познавать самого себя, оценивать собственный характер по достоинству. А этому, осмелюсь сказать, он никогда еще не учился. И ему также следует учиться распознавать, в каких особенных случаях результаты могут, в свою очередь, стать важными и первичны­ми причинами. Если бы он ненавидел ее наиболее лютой ненавистью, он не мог бы причинить ее нелепо чувствительным нервам более мук, чем он причинил ей, пока «все еще любил эту старую милую женщину». Он так поступал с теми, кого более всех любил, и бессознательно для самого себя будет так поступать не раз впоследствии. И все же его первый импульс всегда будет отрицать это, ибо он совсем не дает себе отчета о том факте, что чрезвычайная доброта его сердца в таких слу­чаях ослепляется и парализуется другим чувством, которое, если ему на него указать, он также будет отрицать. Не смущаясь его эпитетом «гусь и Дон Кихот», верный своему обещанию, данному моему благо­словенному брату, я скажу ему об этом, нравится ему или нет, ибо те­перь, когда он открыто высказал свои чувства, мы должны или понять друг друга, или порвать. Это не есть «полузавуалированная угроза», как он выражается, ибо - «что лай собаки, то угроза человека» - она ничего не значит. Я говорю, что если он не понимает, до чего неприменимы к нам стандарты, по которым он привык судить обитателей Запада его собствен­ного общества, то было бы просто потерей времени для меня и К. X. учить его, а для него - учиться. Мы никогда не рассматриваем дружеское пре­дупреждение как «угрозу» и не испытываем раздражения, когда нам его дают. Он говорит, что лично ему совершенно безразлично, «порвут ли с ним Братья завтра или нет»; тогда тем больше причин, чтобы мы пришли к пониманию. Мистер Хьюм гордится мыслью, что у него никогда не было «духа благоговения» к чему-либо, кроме его собственных абстрактных идеалов. Мы об этом прекрасно осведомлены. Также невозможно ему иметь благоговение к кому-либо или к чему-либо, потому что все благоговение, на которое он способен, сосредоточено на нем самом. Это является фак­том и причиной всех неприятностей его жизни. Если его многочисленные официальные «друзья» и его собственная семья считают всему виной тщеславие, они все ошибаются и говорят глупости. Он слишком интел­лектуален, чтобы быть тщеславным, он просто и бессознательно для неге самого является воплощением гордости. Он даже не благоговел перед своим Богом, если бы этот Бог не был бы его собственным созданием его собственного производства. Вот почему он не может примириться с какой либо из уже установленных доктрин, ни подчиниться когда-либо философии, которая не придет во всеоружии, подобно греческой Минерве или Сарасвати, из собственных его, ее отца, мозгов. Это может про­лить свет на тот факт, почему я отказывался в течение короткого пери­ода моего наставничества давать ему что-либо, кроме половин проблем, намеков и загадок, чтобы он сам их разрешал. Ибо только тогда он по­верит, когда его собственная незаурядная способность схватить суть вещей ясно покажет ему, что это так должно быть, раз оно совпадает с тем, что он считает математически правильным. Если он обвиняет, и притом так несправедливо, К. X., к которому он действительно питает привязанность, в чувстве обидчивости, в недостатке уважения к нему, то это потому, что он построил представление о моем брате по своему собственному образу. Мистер Хьюм обвиняет нас в преподавании ему сверху вниз. Если бы он только знал, что в наших глазах честный чис­тильщик сапог равноценен честному королю, а безнравственный подме­тальщик гораздо выше и заслуживает прощения более, чем безнрав­ственный император, он бы никогда не пришел к такому ложному выво­ду. Мистер Хьюм жалуется (тысячу извинений, «смеется» будет правильный термин), что мы проявляем желание сесть на него. Я отва­живаюсь самым почтительнейшим образом заявить, что это сущая переверзия, перевернутость, искажение. Это мистер Хьюм, который (опять бессознательно, лишь уступая привычке всей жизни) пытался осуще­ствить невообразимую позу с моим Братом в каждом письме, которое он писал Кут Хуми. И когда некоторые выражения, обозначающие неис­товое самоодобрение и самонадеянность, достигающие вершины чело­веческой гордости, были замечены и мягко опровергнуты моим братом, мистер Хьюм тотчас придал им другое значение и, обвиняя К. X. в не­правильном их понимании, стал про себя называть его надменным и «обидчивым». Разве я этим обвиняю его в нечестности, несправедли­вости или еще хуже? Отнюдь нет. Более честный, искренний и добрый человек никогда не дышал на Гималаи. Я знаю такие его деяния, о ко­торых ни его собственная семья, ни жена совершенно ничего не знают, насколько они благородны, добры и велики, что его собственная гордость оказалась настолько слепа, что не могла их оценить полностью, и поэтому, что бы он ни делал и ни сказал, мое уважение к нему не может умень­шится. Но, несмотря на все это, я вынужден сказать ему правду. И тог­да, как та сторона его характера вызывает все мое восхищение, гордость его никогда не заслужит моего одобрения, за которое мистер Хьюм еще раз не даст и двух пенсов, но это действительно мало значит. Будучи наиболее искренним и откровенным человеком в Индии, мистер Хьюм не в состоянии выносить противоречие, и, будь та особа Дэва или смер­тный, он не может оценить или даже допустить без протеста то самое качество искренности ни в ком другом, кроме себя. Также его нельзя заставить признать, что кто-нибудь на свете может что-либо знать луч­ше, чем он, после того, как составил свое мнение по данному предмету. «Они не приступят к совместной работе так, как это мне кажется луч­ше», - он жалуется на нас в своем письме Олькотту, и эта фраза дает нам ключ ко всему его характеру. Она позволяет не проникнуть в рабо­ту его внутренних чувств. Имея право, он думает рассматривать себя игнорированным и обиженным вследствие такого «неблагородного», «эго­истического» отказа работать под его руководством, он в глубине свое­го сердца не может иначе думать о себе, как о всепрощающем велико­душном человеке, который вместо возмущения по поводу нашего отка­за «согласен продолжать работу так, как им (нам) хочется». И это наше неуважение к его мнению не может быть приятно ему, и, таким обра­зом, чувство этой великой обиды растет и становится пропорциональным величине нашей «эгоистичности» и «обидчивости». Отсюда его разоча­рование и искренняя боль: найдя Ложу и всех нас не на высоте его иде­ала. Он смеется над тем, что я защищаю Е. П. Б. и, уступая чувству, его недостойному, по несчастью забывает, что у него самого как раз такой характер, что оправдывает друзей и врагов, когда те называют его «покро­вителем бедных» и тому подобными именами, и что его враги, среди дру­гих, никогда не пропускают случая прилагать к нему такие эпитеты; и все же далеко от того, чтобы пасть на него позором, это рыцарское чувство, которое всегда побуждало его стать на защиту слабых и угнетенных и ис­правлять зло, наделанное его коллегами - как в последнем примере скан­дала в муниципалитете Симлы, - это облачает его в одеяние немеркнущей славы, сотканное из благодарности и любви людей, которых он так бесстраш­но защищает. Вы оба находитесь под странным впечатлением, что мы можем и даже заботимся о том, что может быть сказано о нас. Образумьте ваши мысли и вспомните, что первое требование даже для простого факи­ра, — приучить себя оставаться одинаково равнодушным как к моральным ударам, так и к физическому страданию. Ничто не может причинить нам личное горе или радость. И то, что я сейчас говорю вам, скорее предназ­начено для того, чтобы вы поняли нас, нежели себя, последнее - наиболее трудная наука. Что м-р Хьюм имел намерение, вызвано чувством настоль­ко же преходящим, насколько оно было поспешным и обязанным своим воз­никновением растущему раздражению против меня, кого он обвиняет в желании «сесть на него», отомстить посредством иронического, следова­тельно, оскорбительного (на европейский взгляд) замечания по моему ад­ресу - это так же верно, как и то, что он не попал в цель. Он не знает, вер­нее, забывает о том факте, что нам, азиатам, совершенно чуждо чувство насмешки, которое побуждает западный ум к высмеиванию лучших, благо­родных устремлений человечества; если бы я еще мог чувствовать себя оскорбленным или польщенным людским мнением, я бы скорее чувство­вал в этом что-то лестное для меня, чем унизительное. Моя раджапутская кровь никогда не позволит мне видеть обиженную женщину без того, что­бы заступиться за нее, будь она «подверженной галлюцинациям», и будь хоть так называемая ее «воображаемая» обида не что иное, как одна из ее фан­тазий. Мистер Хьюм знает достаточно о наших традициях и обычаях, что­бы быть осведомленным об этом остатке рыцарских чувств к нашим жен­щинам в нашей дегенерирующей расе. Потому я говорю, что эти сатири­ческие эпитеты дойдут и заденут меня, или, зная, что он обращен к гранитной колонне, он поддался чувству, недостойному его более благо­родной, лучшей натуры, так как в первом случае оно может рассматри­ваться как мелочное чувство мести, а во втором - как ребячество. Затем в своем письме к О. он жалуется или осуждает (вы должны про­стить меня, что в моем распоряжении так мало английских слов) нашу позицию «полуугрозы» порвать с ним, которую он якобы обнаружил в наших письмах. Ничего не могло быть более ошибочного. У нас не бо­лее желания порвать с ним, чем у ортодоксального индуса уйти из дома, в котором он гостит, пока ему не скажут, что в его присутствии больше не нуждаются. Но когда намек о последнем ему дан, он уходит. Так и мы. Мистер Хьюм гордится, повторяя, что лично у него нет желания нас видеть и никакого стремления с нами встретиться; что наша философия и учение не может принести ни малейшей пользы ему, который изучал и знает все, что можно изучить; что он не дает щелчка за то, что мы по­рвем с ним или нет. Какая доброта! Между той почтительностью, кото­рую, как он воображает, мы от него ожидаем, и той ничем не вызванной воинственностью, которая в любой день может у него перейти в насто­ящую, пока еще не выраженную враждебность, существует бездна, и ни­какого компромисса, даже сам Коган его не найдет. Хотя теперь нельзя обвинить его в том, что он не делает скидки, как в прошлом, на обсто­ятельства и наши особые правила и законы, все же он постоянно уст­ремляется по направлению к той пограничной полосе дружбы, где дове­рие омрачено и мрачные подозрения и ошибочные впечатления темным облаком застилают горизонт. Я есмь то, чем я был; и таким, каким я был и есмь, таким всегда и останусь, рабом своего долга к Ложе и че­ловечеству; я не только приучен, но полон желания подчинять всякую личную приязнь любви всечеловеческой. Напрасно поэтому обвинять меня или кого-либо из нас в эгоизме и желании рассматривать или об­ращаться с вами, как с «ничтожными иноземцами» и «ослами, на кото­рых можно ездить», только потому, что мы не в состоянии найти луч­ших лошадей. Ни Коган, ни К. X., ни я сам никогда не оценивали мисте­ра Хьюма ниже его достоинства. Он оказал неоценимые услуги Теософскому Обществу и Е. П. Б., и только он один способен превратить Общество в эффективное средство служения добру. Когда он водим его духовной душой, нет человека лучше, чище и добрее, чем он. Но когда его пятый принцип встает в неудержимой гордости, мы всегда высту­пим против и бросим вызов. Непоколебленный его превосходным мирс­ким советом о том, как вы должны быть вооружены доказательствами нашей реальности, или что вы должны приступить к совместной работе именно так, как он считает лучше, я останусь столь же непоколеблен­ным до тех пор, пока не получу противоположных приказаний. В отно­шении вашего последнего письма (Синнетта) скажу: одевайте ваши мысли во что хотите, наряжайте их в самые приятные выражения, вы тем не менее удивлены, а мистер Синнетт разочарован, что я не согла­сился на феномены, и никто из нас не согласился сделать шаг на сбли­жение с вами. Я тут ничего не могу сделать, и, каковы бы ни были по­следствия, мое отношение не изменится до тех пор, пока мой брат сно­ва не вернется к живым. Вы знаете, что мы оба любим нашу страну и нашу расу, что мы рассматриваем Теософское Общество как великую потенциальность для них, если это Общество будет в надлежащих ру­ках, что он с радостью приветствовал присоединение мистера Хьюма к этому делу, и что я высоко (и правильно) оценил это. И, таким образом, вы должны понять, что все, что мы могли бы сделать для более тесно­го сближения вас и его с нами, мы бы сделали от всего сердца. Но все же, если бы пришлось выбирать между нашим неподчинением малей­шему приказанию нашего Когана касательно того, когда нам можно иметь свидание с кем-либо из вас или что и как нам можно писать вам, или куда писать, и потерей вашего доброго мнения о нас, даже чувства­ми сильной вашей враждебности к нам и разрывом с Обществом, мы бы не поколебались ни секунды. Можно это считать неразумным, эгои­стичным, обидным и смешным, провозгласить это иезуитством и всю вину возложить на нас, но у нас закон есть закон, и никакая сила не может заставить нас хоть на йоту отступить от нашего долга. Мы дали вам шанс получить все, что вы желаете, путем улучшения вашего магне­тизма, путем указания вам более благородного идеала для устремлений, а мистеру Хьюму было показано, как он уже может принести огромную пользу миллионам людей. Выбирайте по вашему разумению. Вы уже свой выбор сделали, я знаю, но мистер Хьюм может менять свои взгляды еще не раз. Я останусь таким же, как был, по отношению к моей группе и обе­щанию, как бы он ни решил. Также мы не преминули оценить большие ус­тупки, которые он уже сделал; эти уступки, на наш взгляд, тем более вели­ки, что он становится менее заинтересованным в нашем существовании и подавляет свои чувства с единственной целью принести пользу человечеству. Никто на его месте с таким тактом не приспособился бы к своему положению, как он, или более сильно отстаивал декларацию «основных це­лей» на собрании 21 августа; в то время, как он «доказывал туземной об­щине, что члены правящих классов» также преисполнены желания способ­ствовать похвальным проектам Т. О., он даже терпеливо ожидал получе­ния метафизической истины. Он уже принес огромную пользу и пока еще ничего не получил взамен. Также он ничего и не ожидает. Напоминая вам, что настоящее письмо является ответом на все ваши возражения и пред­ложения, я могу добавить, что вы правы и что, наперекор всей вашей тяге к земному, мой благословенный брат несомненно питает действительное уважение к вам и мистеру Хьюму, который (я счастлив это обнаружить) питает некоторые добрые чувства к нему, хотя он и не таков, как вы, и в действительности «слишком горд, чтобы искать себе награду в нашем покровительстве». Только в одном, мой дорогой сэр, вы и теперь неправы, а именно в том, что вы придерживаетесь мнения, что феномены когда-ли­бо могут стать «мощной машиной», чтобы потрясти основы заблуждений западных умов. Как бы там ни было, но никто, кроме тех, кто видел сам, никогда не поверит. «Убедите нас, а затем мы убедим мир»,- вы однажды сказали. Вас убедили, а каковы результаты? И я хотел бы внушить вам глубокое уважение, что мы не хотим, чтобы м-р Хьюм или вы решительно доказывали публике, что мы действительно существуем. Пожалуйста, от­дайте себе отчет в том факте, что до тех пор, пока люди будут сомневать­ся, будут и любопытство и искания, а искания стимулируют размышления, порождающие усилия; но как только секрет нашего существования станет всем досконально известным, не только скептическое общество не извле­чет из этого много пользы, но и тайна нашего местопребывания будет под постоянной угрозой и потребует для охраны весьма больших затрат энер­гии. Имейте терпение, друг моего друга. Мистеру Хьюму потребовались годы, чтобы набить достаточно птиц для его книги; он не приказывал им оставить свои убежища в листве: ему пришлось ждать, набивать их чуче­ла и навешивать ярлыки, так и вы должны проявлять терпение в отноше­нии нас. Ах, сахибы, сахибы! Если бы вы только могли каталогизировать нас, навесить на нас ярлыки и поместить в Британском музее, тогда дей­ствительно ваш мир мог бы иметь абсолютную высушенную истину.

Наши рекомендации