Языки, происшедшие из латыни
То обстоятельство, что благородное языковое устройство, однажды установившись, превращается уже в постоянное, можно даже сказать, неискоренимое свойство языка, обусловило также чистый грамматический строй языков — потомков латыни. Для правильной оценки всех особенностей их возникновения мне представляется необходимым обратить особое внимание на то, что на восстановление пришедшего в упадок римского языка, в том, что касается его грамматических особенностей, не оказал существенного влияния никакой иноязычный материал. Исконные языки стран, в которых расцвели новые наречия, как будто бы не принимали никакого участия в этом процессе. Для баскского это определенно; но это также весьма вероятно и для языков, первоначально господствовавших в Галлии. Пришельцы из других мест, по большей части германцы или родственные им народы, при преобразовании римского языка ввели в обиход большое количество слов; однако в том, что касается грамматики, едва ли можно обнаружить сколько-нибудь значительные следы их наречий. Народы неохотно меняют форму, в которую они привыкли облекать свои мысли. Поэтому основа, на которой строилась грамматика новых языков, была в своей сущности главным образом латинская, хотя она и была расшатана. Причины же разрушения и упадка следует искать в эпохе, гораздо более ранней, чем та, в которую они стали явными. Уже в период установления империи в различных провинциях римский язык отличался от того, на каком говорили в Лации и в столице. Даже в этих исконных местах обитания нации народный язык мог обладать особенностями, раскрывшимися только после упадка культуры. Возникали, естественно, отклонения в произношении, вульгаризмы в конструкциях; вероятно, также шел и процесс облегчения сложных форм посредством вспомогательных слов там, где язык образованных слоев не допускал вспомогательных слов совсем или допускал их лишь в исключительных случаях. Особенности, возникшие в языке народа, должны были распространяться по мере того, как литературный язык в результате распада общественной жизни терял поддержку литературы и становился все менее употребительным в разговорной практике Перерождение языка в провинциях заходило все дальше и дальше по мере ослабления связей провинций с центром империи. Наконец, влияние иммигрантов в высшей степени способствовало упадку языка. Теперь происходило уже не просто вырождение господствующего языка, но отбрасывались и разрушались самые существенные его формы, часто получавшие неверное истолкование. Одновременно возникали новые средства поддержания целостности речи, создававшиеся из уже имеющихся в наличии форм, однако часто путем противоречивого соединения их друг с другом. Но среди всех этих преобразований язык, подвергавшийся им, сохранял основной принцип своего строения— четкое различение понятий предмета и отношения и потребность придания каждому из них своего собственного выражения, поскольку этот принцип на протяжении столетий успел глубоко укорениться в народном сознании: каждый фрагмент языка нес на себе его печать; народы не смогли бы от него отказаться, даже если бы они захотели этого. Однако они сами должны были обнаружить, разгадать этот принцип и применить его для возрождения своего языка. В этом единообразии перестройки, вытекающем из всеобщей природы языкового сознания, в сочетании с единством материнского языка, сохранившего чистоту своего грамматического строя, нужно искать объяснение того факта, что поведение романских языков в далеко удаленных друг от друга областях остается весьма сходным и часто обнаруживает удивительные совпадения даже в частностях. Распались формы, но не форма, которая, напротив, распространила свой старый дух на новые явления.
И когда в этих новых языках предлог заступает на место падежа, то это явление уже не сравнимо с выражением падежа в языках, располагающих всего лишь присоединяющимися частицами. Даже если первоначальное предметное значение предлога утеряно, он все же не выражает только отношение в чистом виде, поскольку языку в целом не свойствен такой способ выражения, чуждый внутреннему языковому сознанию, уверенно и активно стремящемуся к четкому разграничению частей речи, и поскольку национальный дух подходит к языковым образованиям с иными критериями. Именно такая ситуация наблюдалась в римском языке. Предлоги выражали всю совокупность подобных отношений, и каждый в соответствии со своим значением требовал определенного падежа; каждое отношение выражалось лишь совокупностью предлога и падежа. Это прекрасное сочетание не сохранилось в более поздних, выродившихся языках. Однако ощущение его — осознание предлогов как особой части речи, их настоящего значения — не исчезло, и это не произвольное допущение. Нельзя не признать, что весь облик языка указывает на то, что, несмотря на множество лакун в отдельных формах, в целом форма сохранена и по своей сущности этот язык является флективным языком не в меньшей мере, чем язык, из которого он произошел. То же самое касается и употребления глагола. Какими бы дефектными ни были его формы, сила его синтетического установления остается прежней, поскольку различение имени и глагола уже неискоренимо заложено в языке. Также и местоимение, используемое в бесчисленном множестве случаев там, где в латинском языке отсутствует его самостоятельное выражение, все же осознается в настоящем значении данной части речи. Если в языках, в глаголе которых отсутствует выражение лица, местоимение стоит при глаголе в качестве предметного понятия, то в языках, происходящих из латыни, оно по своему значению предстает лишь как обособленное, стоящее отдельно лицо, поскольку нераздельность глагола и лица унаследована от материнского языка и даже £з дочернем языке удостоверяется отдельными оставшимися окончаниями. Вообще в последнем, как во всяком флективном языке, замещающая функция местоимения представлена более явно. И поскольку она ведет к истинному пониманию относительного местоимения, то тем самым оказывается, что язык правильно употребляет и это местоимение. Таким образом, одно и то же явление постоянно повторяется. Разрушенная форма восстанавливается в совершенно новом виде, но дух ее по-прежнему витает над новым образованием и доказывает стойкость жизненного принципа грамматически развитых языковых семей.
При всем единообразии трактовки преобразованного материала, которое в целом сохраняют происшедшие из латыни языки, в основе каждого из них все же лежит свой индивидуальный принцип. Многочисленные частности, потребность в которых возникает в ходе использования языка, должны, как я уже неоднократно указывал, в процессе общения связываться в единое целое, а последнее может быть только индивидуальным, поскольку язык погружен своими корнями во все нити человеческого духа. Лишь изменение единого принципа, принятие нового воплощения народного духа вызывает к жизни новый язык, и когда язык нации подвергается мощным преобразованиям, ей приходится скреплять видоизмененные или новые элементы новыми формами. Мы говорили выше о том моменте в жизни наций, когда они осознают возможность использования языка независимо от внешнего его употребления для построения всей совокупности мыслей и чувств. Если возникновение литературы, которое мы здесь охарактеризовали в его существенных чертах и с точки зрения его заключительной стадии, в действительности происходит лишь постепенно и исходит из неясно осознанного импульса, то все же в начале его всегда лежит своеобразный порыв, имеющее внутренние истоки стремление к сочетанию языковой формы и индивидуальной формы духа. В этом стремлении отражается благородная и чистая природа обеих форм, и оно не имеет никакой другой цели, кроме этого отражения. Это стремление развивается вместе с идеями, которыми живет нация вплоть до распада своего языка. В этом заключается одновременно второй, высший способ скрепления языка в одно единое целое, и то, как этот способ соотносится с образованием внешней, технической формы, уже подробно обсуждалось выше в связи с разбором характера языков.
При переходе римского языка в новые, происшедшие из него, эта двоякая трактовка языка четко различима. Два из этих языков — ретороманский и дакороманский — не развили научную и литературную форму языка, хотя нельзя сказать, что их техническая форма отстает от аналогичных форм остальных языков. Напротив, как раз дакороманский лучше всего сохранил флексии материнского языка и, кроме того, в их использовании приближается к итальянскому. Дефект, следовательно, заключался здесь лишь во внешних обстоятельствах, в отсутствии подходящей обстановки и условий, которые позволили бы использовать язык для более высоких целей.
В этом же, если обратиться к другому сходному случаю, бесспорно, заключалась и причина того, что в результате упадка греческого языка не возник язык, отличающийся новым своеобразием, ибо в остальном образование новогреческого во многом очень сходно с образованием романских языков. Поскольку происходившие в романских языках преобразования по большей части заложены в естественном развитии языка и оба материнских языка именит одинаковый грамматический характер, такое сходство легко объяснимо, однако еще более подчеркивает различие в конечном результате. Греция как провинция пришедшей в упадок, подверженной частым набегам иноземцев империи не могла выработать в себе той бурно расцветающей силы, которая на западе породила свежесть и подвижность вновь формирующихся внутренних и внешних связей.
Обладая новым общественным устройством, полностью утратив зависимость от распавшегося государственного аппарата, укрепившись после слияния с пришедшими сильными и мужественными племенами, западные нации должны были вступить на новые пути во всех областях деятельности духа. Новые формы, возникшие таким образом, обусловили объединение религиозного, воинского и поэтического духа, что оказало самое благоприятное и решающее влияние на язык. У этих наций начался расцвет новой, овеянной поэзией творческой юности, до некоторой степени сходный с тем, который отделен от нас тьмой предыстории.
Хотя расцвет новых западных языков и литератур, когда они достигли такого состояния, что способны были состязаться со своим родоначальником, явно нужно считать обязанным внешнему историческому импульсу, все же, как мне кажется, существенную роль сыграла в этом процессе и еще одна, уже мельком затронутая выше (см. с. 221) причина, особенно касающаяся языка (и поэтому ее вполне уместно рассмотреть именно здесь). Преобразования, которым подвергся римский язык, были, вне всякого сомнения, глубже, сильнее и внезапнее, чем те, которые испытал греческий. Их можно уподобить настоящему разрушению, тогда как греческий был затронут лишь отдельными искажениями и разложением отдельных форм. В этом примере, как и в некоторых других примерах из истории языков, видна двоякая возможность перехода языка, богатого формами, в более бедное состояние. В одном случае искусный строй языка распадается, но воссоздается вновь, хотя и в менее совершенном виде. В другом случае увядающему языку наносятся лишь отдельные, вновь и вновь зарубцовывающиеся раны; абсолютно нового языка не возникает, продолжает жить, хотя и в плачевном состоянии, устаревший язык. Поскольку греческое царство еще долго продолжало существовать, несмотря на свою дряхлость и слабость, то продолжал существовать и старый язык, еще долго служивший сокровищницей, из которой все время черпали и к которой в качестве эталона постоянно обращались. Ничто не доказывает с такой убедительностью различия в этом отношении между новогреческим и романскими языками, как то обстоятельство, что все попытки в новейшее время возродить и очистить новогреческий язык неизоежно сводились к возможно оолыне- му его приближению к древнегреческому. Испанцу или итальянцу никогда не пришла бы в голову мысль о такой возможности. Романские нации оказались на совершенно новом пути, и ощущение неотвратимости его придало им мужества для продвижения к цели в том направлении, которое указывал индивидуальный дух каждой из них, ибо путей возврата уже не было. С другой стороны, как раз это отличие от романских языков ставит новогреческий язык в более выгодное положение. Существует огромное различие между языками, вырастающими друг из друга в процессе внутреннего развития и являющимися родственными отпрысками одного и того же ствола, и языками, которые воздвигаются на развалинах других языков, то есть в результате действия внешних обстоятельств. В первых, не потревоженных мощными революциями и существенными смешениями с другими языками, почти каждое выражение, слово или форма своими корнями уходят в необозримые глубины, ибо такие языки большей частью сохраняют в себе свою собственную основу, и только они могут похвастаться тем, что удовлетворяют сами себя и обладают необходимой последовательностью в своих собственных рамках. Романские языки, очевидно, находятся совсем в другом положении. Они полностью основываются, с одной стороны, на уже мертвом языке, с другой — на неродственных языках. Поэтому при исследовании происхождения всех выражений оказывается, что в большинстве случаев они восходят, проходя через весьма короткий ряд промежуточных форм, к чужой, незнакомой данному народу области. Даже в грамматической части, почти или совсем чистой от иноязычных элементов, последовательность образований, когда она на самом деле налицо, устанавливается лишь со ссылкой на чужой язык-источник. Глубокое понимание этих языков и осознание того влияния, которое оказывает на каждый язык внутренняя гармоническая взаимосвязь всех его элементов, возможны поэтому, если исходить из них самих, лишь наполовину, и для углубления этого осознания необходимо прибегать к материалу, недоступному для народа, говорящего на данном языке. В обоих типах языков исследователь может оказаться вынужденным обращаться к данным более ранних языков. Однако различие между ними становится очевидным, если сравнить то, как недостаточность внутриязыкового объяснения для римского языка приводит к санскритскому материалу, а для французского — к римскому. Очевидно, что в последнем случае преобразования более подвержены произволу, обусловленному внешним влиянием, и от этого влияния зависит даже естественный, аналогический ход развития. Что касается новогреческого языка, то именно потому, что последний не превратился в новый язык в собственном смысле этого слова, он находится в совершенно ином положении, нежели то, которое было описано здесь на примере романских языков. В ходе времени он может освободиться от смешения с иностранными словами, поскольку, за весьма редкими исключениями, последние не так глубоко проникли в его жизнь, как в жизнь романских языков. Настоящая же его основа — древнегреческий язык — также не может казаться народу чужой. Если народ и не может более охватить мыслью все искусное целое древнегреческого языка, то все же большинство элементов древнегреческого он должен считать принадлежащими также и своему языку.
Указанное различие, несомненно, существенно для понимания самой природы языка. Однако сомнительно, чтобы оно оказывало значительное влияние на дух и характер нации. Против этого можно справедливо возразить, что всякое наблюдение, выходящее за пределы современного состояния языка, чуждо народу, что поэтому самообъяснимость органически замкнутых в себе языков как таковая не приносит никаких плодов и что каждый язык, каким бы способом он ни произошел из другого языка, пройдя многовековой путь развития, уже тем самым оказывает на нацию вполне достаточное влияние. Действительно, можно думать, что среди древних, предстающих перед нами как материнские, языков могут встретиться и такие, которые возникли аналогично романским, хотя внимательное и точное исследование могло бы вскрыть для нас их необъяснимость из их собственного языкового материала. Но в темноте, скрывающей формирование души и наследование духовной индивидуальности, бесспорно явной остается бесконечно могущественная взаимосвязь между тканью языка и совокупностью мыслей и чувств. Не может поэтому не иметь значения различие между ситуациями, когда восприятие и образ мыслей закрепляются на протяжении непрерывной цепи поколений за одними и теми же звуками, пронизывая их своим содержанием и теплом, и когда такой самодовлеющий ряд причин и следствий подвергается мощным инородным воздействиям. И здесь, правда, образуется новая целостность; время лучше исцеляет раны языка, нежели других областей человеческого духа. Но нельзя забывать и о том, что эта целостность восстанавливается лишь постепенно, и поколения, живущие в то время, когда она еще не упрочена, также играют свою роль в общей цепи. Поэтому кажется, что то, говорит ли народ на языке, целиком чистом от посторонних влияний, являющемся результатом исключительно органического развития, или же на языке другого типа, никак не может не оказывать влияния на глубину духовности, тонкость восприятия и силу убеждений. Следовательно, при характеристике наций, владеющих языками второго типа, не должно оставаться неисследованным, насколько эти нации смогли восстановить тем либо иным способом равновесие, нарушенное воздействием их языка, и не удалось ли им, может быть, превратить бесспорные недостатки в новые преимущества?