Акт самостоятельного полагания в языках. Глагол

(ActdesselbstthatigenSetzens)

'iДействительно, в грамматическом строе языков есть точки, в ко- Л торых вышеназванный синтез и порождающая его сила выступают

как бы обнаженней н непосредственней и с которыми все остальное 4 Ш языковом организме по необходимости находится в самой тесной

ЭДзи. Поскольку синтез, о котором у нас идет речь, есть не качество ftЦ даже, собственно, не действие, но поистине ежемгновенно протека- ЖДОцая деятельность, постольку для него не может быть никакого |§"$бозначения в самих словах и уже одна попытка отыскивать такое ЯМбозначение свидетельствовала бы об ущербности синтетического ак- щтя ввиду непонимания его природы. Реальное присутствие синтеза ЖДРлжно обнаруживаться в языке как бы нематериальным образом; мы должны понять, что акт синтеза, словно молния, прежде, чем мы это заметим, уже успевает озарить язык и, подобно жару из каких-то неведомых областей, сплавляет друг с другом подлежащие соединению элементы. Сказанное слишком важно, чтобы можно было обойтись здесь без иллюстрирующего примера. Когда в том или ином языке корень маркируется с помощью суффикса как субстантив, данный суффикс становится материальным знаком отнесенности данного понятия к категории субстанции. Но синтетический акт, действием которого категоризация происходит в уме непосредственно при произнесении слова, не обозначается в последнем никаким отдельным знаком, хотя о реальности этого акта говорит как взаимозависимость суффикса и корня, так и единство, в которое они слились, то есть здесь происходит своеобразное обозначение — не прямое, но проистекающее из того же духовного устремления. Подобно тому как я это сделал в данном конкретном случае, такой акт можно называть, вообще говоря, актом самостоятельного пола- гания через соединение (синтез). В языке он встречается на каждом шагу. Всего ярче и очевиднее он проявляется при построении предложения, затем при образовании производных слов с помощью флексии или аффиксов и,_наконец, при любом сочетании понятия со звуком. В каждом случае путем сочетания создается, то есть реально полагается (актом мысли) как самостоятельно существующее, нечто новое. Дух творит, но в том же творящем акте противопоставляет сотворенное самому себе, позволяя ему воздействовать на себя уже в качестве объекта. Так, отразившись в человеке, мир становится языком, который, встав между обоими, связывает мир с человеком и позволяет человеку плодотворно воздействовать на мир. После этого ясно, почему от мощи синтетического акта зависит жизненное начало, одушевляющее язык во все эпохи его развития. Если теперь, имея в виду историческую и практическую оценку соответствия языков своему назначению, что и составляет неизменную цель данного исследования, мы разберем, что именно в языковом строе позволяет судить о мощи синтетического акта, то обнаружатся прежде всего три момента, где этот последний дает о себе знать и где недостаток его изначальной силы проявляется в виде попыток заменить его чем-то другим. В самом деле, тут имеет место то же самое, чего мы уже не раз касались в предыдущем: дух всегда предъявляет верные требования к языку (так, и в китайском требуется, чтобы части речи как-то отличались друг от друга), но эти требования не всегда достаточно настойчивы и энергичны, чтобы найти для себя выражение также и в звуке. Тогда во внешнем грамматическом строе появляются пробелы, которые необходимо восполнять в уме, либо возникают замены при помощи неадекватных аналогов. И наша задача соответственно сводится к тому, чтобы обнаружить в языковом строе не просто мысленное (идеальное) действие синтетического акта, но такое, при котором реально намечается переход последнего в звуковое образование. Три вышеупомянутых момента — глагол, союз и относительное местоимение. Мы должны еще ненадолго остановиться на каждом из них. Акг самостоятельного полагания в языках. Глагол Глагол — мы разберем его прежде всего — резко отличается от имени и других частей речи, которые могут встречаться в простом предложении. Глагол отличается от других частей речи тем, что ему одному придан акт синтетического полагания в качестве грамматической функции. Сам он, так же как и склоняемое имя, возник путем слияния своих элементов с корнем в результате этого акта; однако глагол получил свою форму с тем, чтобы мочь и быть должным самостоятельно вновь воспроизводить этот акт по отношению к предложению. Таким образом, между глаголом и остальными словами простого предложения существует различие, запрещающее их отнесение к одному разряду. Все остальные слова предложения подобны мертвому материалу, ждущему своего соединения, и лишь глагол является связующим звеном, содержащим в себе и распространяющим жизнь. В одном и том же синтетическом акте он посредством полагания бытия скрепляет воедино предикат с субъектом, при этом так, что бытие с каким-либо энергичным предикатом, переходящее в действие, прилагается к самому субъекту. Таким образом, то, что лишь мыслится как соединимое, становится действительным состоянием или событием. Существует уже не просто мысль об ударяющей молнии, но ударяет сама молния; существует не просто представление о духе и о вечном как о соединимых понятиях, но дух является вечным. Мысль, образно выражаясь, посредством глагола покидает свою внутреннюю обитель и переходит в действительность. Если в этом заключается дифференцирующая природа и специфическая функция глагола, то грамматическое оформление последнего в каждом отдельном языке должно свидетельствовать о том, выражается ли и каким образом обозначается именно эта характерная функция. Обычно для того, чтобы дать представление о состоянии и своеобразии языков, указывают, сколько времен, наклонений и спряжений имеет в них глагол, перечисляют различные виды глаголов и т. д. Все названные моменты, бесспорно, важны. Однако они ничего не сообщают об истинной сущности глагола, о том, что это нерв самого языка. Речь идет о том, выражается ли и как выражается в глаголе данного языка его синтетическая сила, функция, в силу которой он, собственно, и является глаголом, а именно этот момент нередко вообще не затрагивается. Таким способом нельзя проникнуть достаточно глубоко во внутренние тенденции формирования языка, можно лишь оставаться на уровне поверхностных особенностей устройства языка, не думая о том, что последние получают смысл только потому, что одновременно связаны с упомянутыми глубинными направлениями. В санскрите обозначение воссоединительной способности глагола основывается только на грамматической трактовке данной части речи. Находясь в полном соответствии с природой глагола, это обозначение, безусловно, является всеобъемлющим. Поскольку глагол в том аспекте, о котором сейчас идет речь, по своей сути отличается от всех прочих частей речи в простом предложении, постольку в санскрите он не имеет абсолютно ничего общего с именем; напротив, глагол и имя совершенно четко отграничены друг от друга. В некоторых случаях, правда, от оформленного имени могут быть образованы производные глаголы. Однако это не что иное, как трактовка имени в качестве корня, отвлекающаяся от специфики природы имени. При этом окончание имени, то есть как раз его грамматически значимая часть, подвергается разного рода изменениям. Обычно также, кроме общего глагольного оформления, заключающегося в спряжении, добавляется еще слог или буква, дополняющая понятие имени понятием действия. Это ясно видно в слоге кашу от ката 'желание'. Пусть разнородные вставки типа у, syи т. д. не имеют реального значения; их связь с глаголом все равно формально выражена тем, что они также используются при первообразных, состоящих из настоящих корней, глаголах. Если при этом рассмотреть отдельные случаи, то окажется, что эти два способа употребления вставок очень сходны. Переход имен без таких добавок в глаголы — редчайший случай. Вообще нужно сказать, что ранний санскрит исключительно мало пользовался всей этой процедурой превращения имен в глаголы. Во-вторых, поскольку глагол в его рассматриваемой здесь функции никогда не пребывает без движения, но всегда выступает в конкретном, всесторонне определенном действии, постольку и язык не оставляет его в покое. Язык не образует для глагола, как для имени, прежде всего исходной формы, к которой присоединяются показатели связей; даже инфинитив в языке имеет не глагольную природу, но явно представляет собой имя, произведенное даже не от части глагола, а от самого корня. Это можно считать недостатком языка, который, казалось бы, на деле совершенно недооценивает своеобразную природу инфинитива. Но это и еще одно доказательство того, с каким старанием стремится язык удалить из глагола всякий признак именных свойств. Имя есть вещь и как таковая может вступать в связи и принимать обозначения последних. Глагол как моментально протекающее действие есть не что иное, как сама сущность связей, и язык представляет дело именно так. Вряд ли нужно специально замечать, что никому, вероятно, не придет в голову рассматривать слоги, выступающие как показатели специальных времен в санскритском глаголе, в качестве аналогов исходных форм имени. Если исключить глаголы четвертого и десятого классов, о которых вскоре пойдет речь ниже, то останутся лишь гласные с вставленными носовыми или без них, то есть, очевидно, всего лишь фонетические добавки к корню, переходящему в глагольную форму. В-третьих, при том, что вообще в языках внутренний строй (innereGestaltung) частей речи заявляет о себе, не прибегая непосредственно к звуковому знаку, но через символическое звуковое единство грамматической формы, можно с уверенностью утверждать, что это единство в санскритских глагольных формах еще теснее, !М в именных. Выше я уже обращал внимание на то, что при склонении имени корневой гласный никогда не переходит на ступень ^уна, что так часто наблюдается при спряжении глагола. Язык, этаким образом, в имени терпит еще обособление корня от суффикса,'яолностью затушеванное в глаголе. За исключением местоименных суффиксов в личных окончаниях, значение не чисто фонетических элементов глагольных образований также намного труднее определить, чем значение аналогичных элементов по меньшей мере в некоторых именных образованиях. Если для разграничения языков, исходящих из истинного понятия о грамматических формах (флективных) и не имеющих такого понятия, но стремящихся к нему (агглютинативных), постулировать двоякий принцип: либо образование из формы знака, совершенно непонятного в отдельно взятом виде, либо всего лишь тесное взаимное скрепление двух значимых понятий, то в целом для санскрита глагольные формы наиболее отчетливо воплощают в себе первое. Вследствие этого обстоятельства обозначение каждой отдельной связи не является единообразным, но представляет собой совокупность лишь аналогически сходных обозначений и каждый отдельный случай трактуется особым образом, в соответствии со звуками обозначающих средств и корня, с учетом лишь общих правил аналогии. Поэтому отдельные средства обозначения имеют применительно к определенным случаям различные свойства, о чем я уже вспоминал выше по поводу аугмента и редупликации. Поистине достойна удивления та простота средств, при помощи которых язык производит такое колоссальное многообразие глагольных форм. Различение последних возможно, однако, именно в силу того, что все изменения звуков, чисто фонетические либо значимые, связываются различными способами и лишь одна из этих многообразных комбинаций отмечает ту или иную форму спряжения. Последняя, просто в силу того, что занимает определенное место в схеме спряжения, сохраняет свое значение даже после того, как время стирает как раз те ее звуки, которые несут это значение. Личные окончания, символические обозначения посредством аугмента и редупликации, звуки, имеющие, вероятно, лишь эвфонический характер, вставление которых характеризует глагольные классы, — вот главные элементы, из которых составляются глагольные формы. Кроме них, существует всего два звука — iи s, — которые (если и они не имеют чисто фонетического происхождения) должны считаться настоящими обозначениями видов, времен и наклонений глагола. Поскольку мне кажется, что последние представляют собой грамматическое обозначение слов, первоначально имевших самостоятельное значение, обладая особенным смыслом и тонкостью употребления, я остановлюсь на них еще на одно мгновение. Бопп был первым, кто с большой проницательностью и неоспоримой достоверностью указал на то, что первое будущее время в санскрите и одна из разновидностей многообразного аугментного прете- рнта составлены из корня и глагола as'быть'. Хотон столь же обоснованно предлагает видеть в пассивном показателе уа глагол 'идти' —iили уа. Даже и там, где встречаются суффиксы sили syпри отсутствии в настоящее время в собственном спряжении глагола asстоль же очевидно аналогичных форм, как в вышеуказанных временах, эти звуки можно рассматривать как происходящие от as, что частично уже и сделал Бопп. Если принять это во внимание и учесть все случаи, когда iили производные от него звуки в глагольных формах оказываются значимыми, то здесь у глагола обнаружится нечто подобное тому, что мы выше обнаружили у имени. Там местоимение в различных формах образует падежи, а здесь, в глаголе, нечто сходное происходит с двумя глаголами самого общего значения. В выборе этих глаголов как по их значению, так и по звучанию угадывается явное намерение языка воспользоваться их присоединением отнюдь не для связи двух определенных глагольных понятий (как это бывает в других языках при указании на глагольную природу посредством добавления понятия 'делать'), но лишь для того, чтобы, только в малой степени основываясь на собственно значении присоединяемого глагола, употребить его звучание для указания на то, к какой глагольной категории должна быть отнесена данная произносимая форма. Глагол 'идти' можно было применить к неопределенному множеству понятийных связей. Движение к предмету с точки зрения своей причинности может рассматриваться как произвольное или непроизвольное, как результат деятельного волеизъявления или пассивного становления — с точки зрения последствий, — как каузирование, достижение и т. д. С фонетической же точки зрения гласный iболее всего подходит для того, чтобы эффективно выступать в качестве суффикса и играть свою двоякую роль значимого и символического элемента именно так, чтобы значение, пусть даже являющееся исходной точкой для звучания, при этом оставалось полностью в тени. Ведь этот гласный сам по себе часто выступает в глаголе как промежуточный звук, а его эвфонические видоизменения в у и ау увеличивают многообразие звуков при образовании форм; гласный а не имел последнего преимущества, а гласному и присуще слишком тяжелое собственное звучание, в связи с чем он не может столь часто служить целям нематериальной символизации. О звуке sглагола 'быть' можно сказать не то же самое, но аналогичное, поскольку он также частично употребляется фонетически и изменяет свое звучание в зависимости от предшествующего гласного х. Страдательный залог в санскрите — разительный пример того, как одно явление в языке развивается из другого, тем самым конкретизируя более раннее явление, причем в санскрите стержнем такого рода развития являются звуковые формы. Согласно грамматическим понятиям, страдательное спряжение есть всегда коррелят действительного, будучи зеркальным отображением последнего. Но в то время, как в соответствии со смыслом действующий (агенс) превращается в страдающего (пациенс), в соответствии с грамматической формой пациенс должен быть субъектом глагола, а агенс должен управляться последним. Грамматическое истолкование (grammati- scheFormenbildung) не коснулось санскритского страдательного залога с этой единственно правильной точки зрения, что яснее всего видно, когда оказывается необходимым выразить страдательный инфинитив. Наряду с этим, однако, страдательный залог обозначает нечто происходящее с субъектом и относящееся к его внутренним характеристикам (за исключением его деятельности). И поскольку санскрит непосредственно пришел к тому, что разделил действие, направленное вовне, и внутренний опыт в пределах глагольного спряжения, то и страдательный залог получил здесь такое же формальное истолкование. Поэтому, вероятно, и получилось, что тот глагольный класс, который использовался предпочтительно для выражения внутреннего опыта, породил и санскритское страдательное спряжение. Но если трудным является даже правильное понимание страдательного залога как попытки преодоления не снятого противоречия между значением и формой, то тем более трудно и даже невозможно истолковать его адекватно и очистить от второстепенных значений при учете понятия внутреннего действия, заключенного в самом субъекте. Первое проявляется в том, как некоторые языки, например малайские — а среди них особенно тагальский, — настойчиво стремятся к тому, чтобы выработать некую разновидность страдательного залога. Второе ясно из того, что чистое понятие страдательного залога, правильно осознанное, судя по памятникам, в позднем санскрите, совершенно отсутствует в раннем санскрите. И вместо того чтобы придать страдательному залогу единообразное или сходное для всех времен выражение, ранний санскрит связывает его с четвертым классом глаголов; специальный показатель страдательного залога, таким образом, встречается только в тех формах, где представлена глагольная основа четвертого класса, а за пределами этих форм страдательный залог имеет лишь частичное обозначение. Итак, возвращаясь к нашему главному предмету, нужно сказать, что в санскрите чувство связующей силы глагола полностью пронизывает язык. Это чувство получило здесь не просто четкое, но одному ему присущее чисто символическое выражение, служащее свидетельством его силы и жизнеспособности. В этой работе я неоднократно уже отмечал, что там, где языковая форма ясно и живо наличествует в сознании, она вмешивается во внешние процессы развития, управляющие внешней стороной образования языка, заявляет о своих правах и не допускает того, чтобы в результате бездумного разматывания нитей языкового развития вместо чистых форм образовывались бы их суррогаты. Санскрит в этом отношении предоставляет нам примеры как успехов, так и неудач. Функция глагола выражена в нем ясно и определенно, но при обозначении пассива он выбирает поверхностный путь и заблуждается. Одно из самых естественных и обычных следствий внутренней недооценки или, скорее, неполного осознания глагольной функции — это затушевывание границ между именем и глаголом. Одно и то же слово может употребляться в качестве и той, и другой части речи, каждое имя можно превратить в глагол; показатели глагола в большей степени модифицируют его значение, нежели характеризуют его функцию; показатели времен и наклонений сопровождают глагол, сохраняя собственную самостоятельность, а связь глагола с местоимением так слаба, что между последним и мнимым глаголом, скорее представляющим собой именную форму с глагольным зна- Чением, приходится мысленно восстанавливать глагол быть. Отсюда естественно проистекает то, что глагольные отношенйя сводятся к именным отношениям, причем и те и другие самыми различными способами переходят друг в друга. Все сказанное здесь, возможно, в наиболее высокой степени относится к малайской языковой семье, которая, с одной стороны, за малыми исключениями, страдает тем же отсутствием флексий, что и китайский язык, а с другой стороны — в отличие от китайского языка — не отбрасывает пренебрежительно грамматическое формообразование, но стремится к нему, односторонне его постигает и добивается в этой односторонности удивительного разнообразия. Образования, представляемые грамматистами как полная совокупность форм спряжения, отчетливо опознаются как настоящие именные формы, и, хотя глагол не может отсутствовать ни в каком языке, того, кто ищет в малайских языках настоящий способ выражения этой части речи, не покидает чувство, что глагола в малайском на самом деле нет. Это верно не только для языка Малакки, строение которого гораздо проще, чем строение остальных языков, но и для тагальского языка, весьма богатого формами на фоне других малайских языков. Примечательно, что в яванском языке именные и глагольные формы переходят друг в друга путем простой замены начальной буквы на другую того же класса. На первый взгляд это обозначение представляется действительно символическим; далее (во второй книге о языке кави) я покажу, что эта смена букв является всего лишь следствием стирания префикса в ходе времени. Я не останавливаюсь здесь подробно на этом обстоятельстве, поскольку оно должно быть тщательно и на подобающем ему месте рассмотрено во второй и третьей книгах настоящей работы. В языках, где глагол не имеет или имеет лишь весьма несовершенные признаки его настоящей функции, он сам по себе более или менее совпадает с атрибутивом, то есть с именем, а собственно глагол, являющийся настоящим воплощением мысли, должен, как глагол быть, восстанавливаться между субъектом и этим атрибутивом. Такое опущение глагола там, где к вещи просто прилагается признак, не чуждо также и самым развитым языкам. Так, оно часто встречается в санскрите и латыни, реже — в греческом. При наличии развитого глагола такое опущение не имеет никакого отношения к характеристике глагола, а представляет собой просто один из способов построения предложения. Напротив, некоторые из языков, испытывающих затруднения с выражением глагола, придают этим конструкциям особую форму и тем самым до некоторой степени втягивают их в структуру глагола. Так, в мексиканском языке 'я люблю' может быть выражено как ni-tlazotlaили ni-tlazotla-ni. Первое — соединение глагольного местоимения с корнем глагола, второе — то же с причастием, постольку поскольку определенные мексиканские глагольные прилагательные, имеющие активное, пассивное или рефлексивное значение, можно все же назвать причастиями, хотя они и не выражают понятия протекания действия (элемента, только в результате соединения которого с тремя стадиями Ёремени возникает собственно грамматическое время — темпус) Ветанкурт в своей мексиканской грамматике [60]называет вторую из приведенных выше мексиканских форм темпусом, обозначающим обычное действие. Это, очевидно, ошибочное мнение, так как подобная глагольная форма не могла бы быть темпусом, но должна была бы спрягаться в различных темпусах, что реально не наблюдается. Однако из точного определения значения данного выражения, которое приводит Ветанкурт, видно, что оно представляет собой не что иное, как соединение местоимения и имени с опущенным глаголом быть. 'Я люблю' имеет чисто глагольное выражение; 'я есмь любящий' (то есть 'я обычно люблю') не есть в собственном смысле глагольная форма, но предложение. Однако язык в известной степени относит эту конструкцию к глаголу, так как в ней допускается употребление только глагольного местоимения. Тем самым язык поступает с атрибутивом как с глаголом, допуская также наличие у него управляемых слов: ni-te-tla-namaca-ni'я (есмь) кому-то что-то продающий', то есть обычно продаю, являюсь торговцем. Миштекский язык (также из Новой Испании) различает случаи, когда атрибутив рассматривается как просто относящийся к существительному и когда он прилагается к нему лишь через глагольное выражение посредством взаимного расположения обеих частей речи. В первом случае атрибутив должен следовать за существительным, во втором — предшествовать ему: nahaquadza'злая женщина', quadzanaha'женщина зла' [61]. Неспособность к выражению связующего понятия бытия непосредственно глагольной формой в названных выше случаях приводит к полному отсутствию такого выражения; но эта же неспособность может, напротив, вызвать его материальное присутствие там, где оно не должно-проявляться подобным способом. Это происходит, когда к реально атрибутивному глаголу (он идет, он летит) бытие присоединяется посредством настоящего вспомогательного глагола (он есть идущий, он есть летящий). Но это средство тем не менее не может вывести языкотворческое сознание из затруднения. Поскольку этот вспомогательный глагол сам должен иметь форму глагола и поэтому сам может быть только соединением бытия с энергическим атрибутивом, постольку это соединение возникает вновь и вновь, и различие заключается лишь в том, что если в других случаях такое соединение присуще каждому глаголу, то здесь оно закреплено лишь за одним. Чувство необходимости подобного вспомогательного глагола говорит о том, что языкотворчество, хотя оно и не в силах придать правильное выражение истинной функции глагола, все же постоянно осознает последнюю. Нет необходимости приводить примеры данной ситуации, часто представленной в языках иногда во всей глагольной системе, иногда в отдельных ее частях. Но я остановлюсь на некоторое время на более интересном и редком случае, а именно на том, когда функцию вспомогательного глагола (присоединение бытия) принимает на себя не сам глагол, а другая часть речи — местоимение, причем в остальном ничего не меняется. В языке яруро, народности, живущей на Касанаре и в нижнем течении Ориноко, спряжение образуется простейшим способом — путем соединения местоимения с темпоральными частицами. Эти соединения сами по себе представляют глагол быть, а в суффиксальном положении — флексии последнего. Собственный корень, не относящийся к местоимению или к темпоральным частицам, у глагола быть полностью отсутствует, и поскольку презенс не имеет собственной частицы, то лица последнего представляют собой лица самих местоимений, отличающиеся от самостоятельных местоимений только более краткой формой Таким образом, три лица единственного числа глагола быть звучат que, me, di\ а в буквальном переводе — просто я, ты, он. В имперфекте к этим слогам пре- фигируется ri(ср. ri-que'я был'), а в соединении с именем — uiri-di'вода была' (в наличии), но уже в качестве глагола: jura-ri-di'он ел'. Отсюда следует, что queобозначало 'я есмь' и эта местоименная форма выражала собственно глагольную функцию. Однако в настоящее время данное соединение местоимения с временными частицами не может применяться само по себе. Оно употребляется лишь тогда, когда другое слово, которое может быть любой частью речи, с его помощью образует предложение. Que, diникогда сами по себе не обозначают 'я есмь, он есть' — в противовес uidi'это есть вода', jura-n-di(с эвфоническим п) 'он ест'. Таким образом, при более пристальном рассмотрении грамматическая форма этих выражений оказывается не тем, о чем я здесь говорю, — то есть не воплощением понятия бытия в местоимении, а являет собой обсуждавшийся выше случай опущения и мысленного восстановления глагола бьииь при соположении местоимения с другим словом. Упомянутая выше временная частица ri— это не что иное, как слово, указывающее на отдаленность. Ей противостоит частица ге, приводимая в качестве характеристики конъюнктива. Это ге, однако, представляет собой просто предлог 'в', находящий аналогичное применение во многих американских языках. Эта частица образует аналог герундия: jura-re'за едой, edendo'; и если перед таким герундием ставится самостоятельное местоимение, он превращается в конъюнктив или оптатив: 'если бы я ел' или 'чтобы я ел'. Здесь понятие бытия связывается с характеристикой конъюнктива, а неизменно связанные с ним в прочих случаях личные глагольные суффиксы отпадают, так как появляется префигировапное самостоятельное местоимение. Форнери включает re, ri-reв качестве герундиев настоящего и прошедшего времени в свою парадигму глаголабыть и переводит их следующим образом: 'если бы я был, если бы я был (раньше)'. Итак, хотя из рассмотренного нами примера мы видим, что язык обладает специальной формой местоимения, с которой постоянно и исключительно связывается понятие бытия, однако выдвинутое нами требование о том, чтобы это понятие воплощалось в местоимении как таковом, выполняется не вполне. Не вполне выполняется оно (хотя ситуация там несколько иная) также и в языке уастека, на котором говорят в одной из областей Новой Испании. Здесь также местоимения (однако только самостоятельные) соединяются с временной частицей, исключая тем самым глагол быть. По своему значению они еще более приближаются к последнему, так как в отличие от аналогичных сочетаний в языке яруро могут стоять совершенно отдельно: nana-itz'я был', tata-itz'ты был' и т. д. При атрибутивном глаголе лица выражаются другими местоименными формами, весьма близкими к притяжательному местоимению. Но происхождение частицы, присоединяемой к местоимению, слишком неясно, чтобы можно было судить о том, не содержится ли в ней собственно глагольный корень. В настоящее время она служит в этом языке для характеристики прошедших времен, в имперфекте — постоянно и без исключений, в других временах — по особым правилам. Однако горные жители, язык которых, вероятно, наиболее архаичен, используют эту частицу более широко и присоединяют ее так же в настоящем и в будущем времени. Иногда она присоединяется даже к глаголу, чтобы выразить усиленный характер действия, и в этом смысле в качестве показателя эмфазы (ср. также во многих языках сопровождение перфекта усилительной редупликацией) она может постепенно превратиться в основную характеристику прошедших времен \ В языке майя, на котором говорят на полуострове Юкатан, напротив, в чистом и полном виде представлена именно та ситуация, которую мы сейчас обсуждаем Этот язык обладает местоимением, которое при самостоятельном употреблении заменяет собой глагол быть и с весьма примечательной последовательностью всегда обозначает истинную функцию глагола особым, специально для этого предназначенным элементом. Местоимение распадается здесь на два типа. Первый тип сам вводит понятие бытия, второй не обладает этим свойством, но может также соединяться с глаголом. Первый из этих типов делится на две разновидности, из которых одна вводит понятие бытия только при соединении с другим словом, вторая же содержит это понятие непосредственно в себе. Эта последняя разновидность в полном виде представляет глагол быть, ибо она соединяется также с временными частицами (отсутствующими, однако, в презенсе и перфекте языка майя). В двух первых лицах единственного и множественного числа эти местоимения имеют форму Pedroen'я есмь Петр' и так далее, аналогично: ech, on, ex; с другой стороны: ten'я есмь', tech'ты ecu', toon'мы есмы', teex'вы есте'. Помимо трех названных здесь типов, какие бы то ни было самостоятельные местоимения отсутствуют; для выражения их значений используются местоимения, выступающие одновременно и в качестве глагола 'быть' (tenи т. д.). Местоимения, не вводящие понятия бытия, всегда выступают только в аффиксальной форме, и enне употребляется ни в какой функции, кроме описанной выше. Если глагол не сочетается с первым типом местоимений, он регулярно соединяется со вторым. В последнем случае, однако, в глагольных формах обнаруживается элемент (в двух видах — cahи ah, — чередующихся по определенным правилам), остающийся после отделения всех элементов, обычно сопровождающих глагол (лица, времени, наклонения и т. д.). Таким образом, en, ten, cahи ahвыступают во всех глагольных формах, но всегда при этом один из этих слогов исключает употребление остальных. Уже отсюда следует, что все они выражают глагольную функцию, так что какой-либо из них обязательно должен присутствовать в глаголе, однако наличие одного делает излишним употребление остальных. Использование их подчиняется определенным правилам. Enприменяется только при непереходном глаголе, причем во всех временах, кроме презенса и имперфекта, ah— при переходных глаголах с тем же распределением по временам, cah — при всех глаголах, безразлично к их переходности, но только в презенсе и имперфекте. Теп обнаруживается только в одном и как будто бы аномальном спряжении. При ближайшем рассмотрении последнего оказывается, что оно привносит значение обычного характера действия или продолжающегося состояния, и формы глагола в этом спряжении после отбрасывания частиц cahи ahполучают окончания, частично использующиеся также для образования так называемых герундиев. Здесь, таким образом, происходит превращение глагольной формы в именную, а последняя, чтобы опять стать глагольной, нуждается в глаголе быть как таковом. В этом отношении такие формы полностью совпадают с рассмотренным выше мексиканским темпусом обычного действия. Я должен еще заметить, что при таком представлении переходными глаголами можно назвать лишь те, которые действительно управляют внешним по отношению к себе объектом. Глаголы, употребляемые неопределенно, реально активные, такие, как 'любитъ\ 'убивать', а также глаголы, которые, подобно греч. oixo8opico,содержат сами в себе управляемый объект, трактуются как непереходные. Читатель уже, вероятно, обратил внимание на то, что две разновидности первого типа местоимений отличаются друг от друга только префиксальным t. Поскольку этот tобнаруживается как раз в том местоимении, которое само по себе имеет глагольное значение, напрашивается вывод о том, что этот согласный представляет собой корень глагола, так что точнее было бы сказать, что в рассматриваемом языке не местоимение употребляется как глагол быть, а, наоборот, этот глагол — как местоимение. Нераздельное соединение существования с лицом оставалось бы при таком рассмотрении тем же, но взятым под другим углом зрения. То, что tenи остальные подобные формы действительно употребляются просто как самостоятельные местоимения, видно из молитвы „Отче наш" на языке майя На самом деле, я также считаю этот tкорневым, но корнем не глагола, а местоимения. Об этом говорит выражение форм 3-го лица. Дело в том, что последнее выражается совершенно не так, как два первых лица, а именно: в единственном числе в обоих типах, выражающих глагол быть, форма 3-го лица имеет вид lai-Io; во множественном числе, в типе, не служащем для глагольного выражения, она имеет вид ob, а в другом типе — loob. Если бы tбыл корнем глагола, то этого никак нельзя было бы объяснить. Но поскольку для многих языков оказывается трудным выразить чистое понятие 3-го лица и отделить его от указательного местоимения, то нет ничего удивительного в том, что оба первых лица имеют общий корневой звук, свойственный только им. Действительно, в языке как будто бы существует относительное местоимение lai, а в других американских языках встречаются корневые звуки, повторяющиеся в нескольких или во всех лицах местоимений. В языке майпуров третье лицо с разными добавлениями входит в состав первых двух, как если бы третье лицо первоначально обозначало понятие 'человек', а два первых лица—'я-человек' и 'ты-человек'. В языке ачагуа местоимения во всех трех лицах имеют одинаковые окончания. Оба эти народа живут между Рио-Негро и верхним течением Ориноко. Два главных типа местоимений языка майя обнаруживают звуковую близость лишь для нескольких лиц, среди остальных же наблюдается большое разнообразие. Звук tотсутствует в аффиги- рованных местоимениях. Слоги ех и ob'2-го и 3-го лица множественного числа местоимения, связанного с понятием бытия, целиком перешли на те же лица другого местоимения, не обладающего этим значением. Однако поскольку здесь эти слогн просто присоединяются как окончания к уже готовым формам 2-го и 3-го лица единственного числа, то ясно, что они используются здесь только как показатели множественного числа, утеряв первоначальную функцию, которую они выполняли в других, вероятно, более древних местоимениях. Cahи ahтакже различаются только одним согласным, который и представляется мне настоящим глагольным корнем, образующим в сочетании с ahвспомогательный глагол быть. При присоединении частицы cahк глаголу она несет в себе значение усиления, и, возможно, поэтому язык стал использовать ее для обозначения всех действий, ибо в каждом из них заложена сила и подвижность. Но с истинно тонким чувством такта cahиспользуется только в тех временах, которые передают живость длительного действия, то есть в презенсе и имперфекте. То, что cahдействительно ведет себя как глагольный корень, доказывается различием позиции аффигируе- мого местоимения в формах с cahи с ah. Во-первых, это местоимение стоит всегда непосредственно перед cah; во-вторых, не перед ah, но перед атрибутивным глаголом. Поскольку местоимение всегда префигируется перед корнем имени или глагола, то очевидно, что ahв этих формах не является ни тем, ни другим, в отличие от cah. Так, у глагола сапап 'стеречь' форма 1-го лица единственного числа в презенсе будет canan-in-cah, а та же форма в перфекте — in-ca- nan-t-ah. In — это местоимение 1-го лица единственного числа, вставной t— эвфонический звук. Префикс ahимеет в языке майя различные значения, будучи характеристикой мужского рода имен, обозначающих жителей какого-либо места, и, наконец, имен, образованных от активных глаголов. Поэтому возможно, что он произошел из существительного, развившегося сначала в указательное местоимение, а впоследствии в аффикс. По своему происхождению он плохо приспособлен для передачи активной подвижности глагола, поэтому применение его ограничено временами, далеко отстоящими от непосредственно происходящих событий. Те же времена у непереходных глаголов нуждаются в еще более явном присутствии в форме глагола понятия бытия и поэтому используют то местоимение, значение которого всегда связано с этим понятием. Таким образом, язык майя обозначает разные степени живости событий и образует из них формы своего спряжения еще более искусным способом, чем даже высокоразвитые языки, хотя идет при этом путем не столь простым, естественным, правильно разграничивающим функции различных частей речи. Строение глагола поэтому всегда неполноценно; однако в нем явственно видно ощущение истинной функции глагола и чувствуется даже некоторая боязнь того, что эта функция может оказаться не выраженной. Аффигируемое местоимение второго главного типа служит также- притяжательным местоимением при существительных. В присоединении притяжательного местоимения к глаголу, смешении выражений 'наша еда' и 'мы едим' сказывается полное игнорирование различия между именем и глаголом. Однако в языках, обладающих подобной особенностью, она представляется мне скорее вызванной отсутствием надлежащего разграничения различных типов местоимений. Ибо очевидно, что ошибка менее значительна, если речь идет лишь о недостаточно точной передаче понятия притяжательного местоимения. Мне кажется, что именно так обстоит дело в настоящем случае. При осмыслении строения почти всех американских языков необходимо брать в качестве отправного пункта местоимение, разветвляющееся на две большие ветви — притяжательное местоимение при имени и управляемое либо управляющее местоимение при глаголе, причем обе эти части речи в большинстве случаев всегда сохраняют его при себе. Обычно язык обладает для этих целей различными местоименными формами. Там же, где это не так, понятие лица связывается колеблющимся и неопределенным образом и с той, и с другой частью речи. Различие обоих случаев, по-видимому, воспринимается, но не с той формальной остротой и определенностью, которая необходима для его воплощения в звуковой форме. Иногда различие проводится, но иным путем, нежели точное формальное разграничение двух видов местоимений. В языке бетой, живущих также в районе Касанаре и нижнего течения Ориноко, местоимение, соединяющееся с глаголом как управляющее, и притяжательное местоимение при имени различаются позицией. А именно: притяжательное местоимение ставится впереди, а местоимение, выражающее лицо глагола, позади; звуковое различие между ними заключается лишь в сокращении, вызываемом аффиксальной позицией. Так, гаи tucuозначает 'мой дом', но humasoi- rru—'я есмь человек' и ajoi-rrii—'я есмь'. Значение корня в последнем слове мне неизвестно. Однако местоимение суффигируется только тогда, когда оно присоединяется к другому слову аористически, без точного указания на время. В этом случае местоимение и слово, к которому оно присоединяется, сливаются воедино и возникает настоящая глагольная форма, так как ударение переходит со связанного слова на местоимение. Это как бы символическое обозначение подвижности действия, так же как и в английском языке, где, в случаях, когда одно и то же слово может употребляться как имя и как глагол, окситонеза указывает на глагольную форму. В китайском языке также существует акцентное маркирование перехода имени в глагол и наоборот, но здесь нет символической соотнесенности с природой глагола, поскольку один и тот же акцент выражает и тот, и другой переход и указывает лишь на то, что данное слово превращается в часть речи, противоположную его естественному значению и обычному употреблению [62]. Я не смог прервать приведенное выше обсуждение спряжения в языке майя, чтобы упомянуть об одном исключении; вк'ратце сделаю это сейчас. Дело в том, что будущее время по своему образованию полностью отличается от остальных времен. Хотя его показатели соединяются с ten, но при нем никогда не бывает частиц cahи ah, оно имеет собственные суффиксы, но при определенных изменениях своей формы лишается всяких суффиксов вообще; особенно противится это время слогу ah, и оно отбрасывает этот слог даже там, где он на-самом деле является частью корня глагола. Исследование того, вызваны ли эти отклонения природой своеобразных суффиксов будущего времени или же другими причинами, завело бы нас слишком далеко. Однако это исключение не противоречит ничему из сказанного выше. Напротив, избегание частицы ahподтверждает предложенное выше истолкование последней, ибо неопределенность будущего не требует обращения к жизненности местоимения и контрастирует с действительно свершившимися событиями. Когда языки становятся на путь символического обозначения функции глагола путем все более тесного слияния ее постоянно чередующихся модификаций с корнем, то, если они для выражения такой связи предпочтительно используют местоимение, это можно рассматривать как благоприятный признак того, что они правильно чувствуют эту функцию. В таком случае они все больше приближаются к превращению местоимения в лицо и тем самым к истинной глагольной форме, в которой самым существенным является формальное обозначение лиц (чего нельзя достигнуть путем простой постановки перед глаголом самостоятельного местоимения). Все остальные модификации глагола (за исключением наклонений, рассмотрение которых — скорее сфера, подвластная синтаксису) могут также характеризовать и ту часть глагола, которая более близка к имени и приводится в движение лишь посредством глагольной функции. В основном это является причиной того, что в малайских языках, в определенной степени аналогично китайскому, природа глагола выявляется нечетко. Определенная склонность американских языков к аффиксации местоимений выводит эти языки на более правильный путь. Если все модифицирующие элементы в глаголе присоединяются к его корню, то совершенство глагольных форм зависит лишь от того, насколько тесно их присоединение, то есть от того, проявляется ли заключенная в глаголе сила установления более энергичным образом — как флективная или более инертным образом — как агглютинативная.  

Наши рекомендации