Перформативность идеологии и советская реальность
Мы перечислили лишь несколько принципов авторитетного языка. С первого взгляда может показаться, что они были призваны выполнять классическую функцию идеологии — манипулировать сознанием аудитории, заставляя ее воспринимать некое случайное описание реальности как истинное и не поддающееся сомнению. Принято считать, что идеологический язык всегда выполняет эту функцию137. Однако это мнение ошибочно. Как мы уже говорили, невозможно разобраться в том, как слушатели интерпретируют то или иное идеологическое высказывание и какую роль идеологический язык играет в том или ином контексте, если ограничить анализ лишь самим высказыванием. В случае с советским авторитетным языком этот вывод особенно очевиден. Наличие в текстах, написанных этим языком, таких инструментов, как пресуппозиция, само по себе совсем не обязательно заставляло аудиторию интерпретировать эти тексты определенным образом. Пресуппозиция действительно может влиять на то, как слушатель или читатель интерпретирует текст, но это влияние не имеет гарантии на успех.
Огромное количество однотипных пресуппозиций в авторитетном языке позднесоветского периода не означало, что советский читатель обязательно оказывался одурманен или терял возможность сомневаться в описании реальности, которое делалось в авторитетных текстах[77]. Идеологический эффект этих пресуппозиций заключался не в прямом навязывании аудитории некой конкретной интерпретации, а в более косвенном влиянии на аудиторию. С одной стороны, как мы видели, пресуппозиция способствовала деперсонализации языка, в результате которой субъективный голос каждого конкретного автора оказывался скрыт. Тот, кто писал или говорил на этом языке, превращался из производителя новых высказываний в ретранслятора существующих высказываний, что уменьшало личную ответственность автора за сказанное. С другой стороны, постоянное повторение форм этого описания реальности создавало у говорящих и у аудитории впечатление неизменности и неизбежности именно такого способа описания реальности, независимо от того, верили они ему или нет.
Таким образом, языковые формы, которые, возможно, сформировались в советском идеологическом языке как способы создания пресуппозиций, начали выполнять несколько иную задачу. Как мы видели, в ранние периоды советской истории идеологический язык использовался в первую очередь для контроля над констатирующей составляющей смысла (буквальным смыслом), заключенной непосредственно «внутри» самих высказываний (именно поэтому Сталин с такой тщательностью редактировал книги по истории, научные статьи, художественные тексты и так далее). Однако позже, в период позднего социализма, когда авторитетный дискурс пережил перформативный сдвиг, эта изначальная цель была потеряна. Теперь констатирующий смысл высказываний на авторитетном языке стал относительно неважен и у них появилась новая функция, заключавшаяся не в представлении спорных фактов в виде неоспоримой истины, а в создании ощущения того, что именно такое описание реальности, и никакое иное, является единственно возможным и неизменным, хотя и не обязательно верным.
Этот вывод важен не только для анализа советского политического языка, но и в более широком смысле для анализа любого дискурса. Проблема в том, что анализ таких дискурсивных инструментов, как пресуппозиция, часто сводится к анализу лишь констатирующей составляющей дискурса, а перформативная составляющая при этом игнорируется. Однако в результате определенных изменений (например, «перформативного сдвига», как в случае советского политического языка) смысл пресуппозиций может меняться непредсказуемым образом, оказываясь открытым для новых, незапланированных интерпретаций. Очевидно, что не учитывать перформативную составляющую смысла нельзя.
Мы начали эту главу с анализа исторических условий, в которых возник авторитетный язык позднего социализма. Повторим некоторые выводы. В конце 1950-х годов, с исчезновением голоса «внешнего редактора» идеологического языка, который публично комментировал и оценивал идеологические высказывания, структура этого языка изменилась. На уровне формы он претерпел процесс гипернормализации: его форма застыла, став повторяющейся, легко цитируемой и одновременно по-особому громоздкой. Это изменение авторитетного языка не было кем-то специально запланировано. Оно произошло спонтанно, в результате изменения некоторых исторических условий: во-первых, с исчезновением внешнего редактора идеологических высказываний исчезла и четкая норма этих высказываний; во-вторых, огромное количество людей, участвовавших в воспроизводстве авторитетных высказываний, теперь пыталось сделать свой авторский голос в таких текстах менее заметным и выраженным. Все авторы авторитетных текстов, включая даже руководство партии, теперь выступали в роли ретрансляторов известной информации, а не производителей новой. Авторитетный язык потерял функцию буквального описания реальности, приобретя новую перформативную функцию. Для большинства советских граждан теперь было куда важнее участвовать в повторении точных лингвистических форм этого языка, чем воспринимать их как буквальную репрезентацию реальности.
В «бинарных» моделях социализма, о которых мы критически писали в главе 1, советский авторитетный язык этого периода ошибочно рассматривается как ложная репрезентация действительности. А перформативная составляющая этого языка полностью игнорируется. Поэтому в них делается вывод о том, что советская действительность якобы трансформировалась либо в пространство всеобщей лжи, либо в некий постмодернистский мир, в котором реальность вообще перестала существовать, превратившись в симулякр. Примером последнего служит следующий вывод Михаила Эпштейна о советском языке. Эпштейн пишет:
Никто не знает точно… были ли в действительности собраны урожаи, о которых сообщалось в сталинский или брежневский период советской истории. Но сам факт того, что количество распаханных гектаров и намолоченных тонн зерна всегда сообщалось с точностью до десятой доли процента, придавал этим симулякрам характер гиперреальности… Реальность, отличающаяся от идеологии, попросту перестала существовать — ее заменила гиперреальность, которая была более осязаемой и надежной, чем что-либо другое. На советской территории «сказка стала былью», как и в американском образчике гиперреальности, Диснейленде, где сама реальность превратилась в «мир грез»138.
Какой бы привлекательной ни казалась эта идея о постмодернистском симулякре, мы не можем согласиться с нарисованной здесь картиной советской действительности. В ее основе лежит ошибочная модель языка и дискурса. Функция языка, согласно этой модели, состоит лишь в репрезентации (констатации) фактов, существующих независимо от языка. А поскольку советский авторитетный язык действительно не являлся «верной» репрезентацией реальности и при этом занимал доминирующее положение в пространстве публичного дискурса, Эпштейн заключает, что в Советском Союзе разница между истинной реальностью и ее псевдорепрезентацией попросту исчезла. Однако такое заключение ошибочно, поскольку в действительности функции советского авторитетного языка не ограничивались репрезентацией фактов реальности, а в период позднего социализма функция репрезентации в этом языке вообще свелась к минимуму. Именно поэтому в этот период для большинства советских людей было относительно не важно, насколько «верно» или «неверно» авторитетные высказывания отражают реальные факты. Вместо этого авторитетный язык приобрел важную перформативную функцию, которую Эпштейн в своем анализе игнорирует.
Вспомним пример из главы 1 — акт голосования на партийном собрании. Такой акт выполняет две функции. Во-первых, он является выражением мнения голосующего по поводу резолюции; в этом состоит его репрезентативный (констатирующий) смысл. Во-вторых, он является конвенциональным ритуалом, который маркирует это мнение голосующего, как легитимный, признанный голос; в этом состоит его перформативный смысл. Одновременное сосуществование констатирующей и перформативной составляющих делает акт голосования тем, чем оно является, — не просто репрезентацией личного мнения, а выражением мнения, которое легитимно признано как голос. Заметим еще раз, что, хотя констативный смысл акта голосования заключается в описании существующих фактов (поскольку мнение чаще формируется до момента поднятия руки или опускания бюллетеня), перформативный смысл акта голосования заключается не в описании существующих фактов, а в создании новых (создания определенного пространства легитимности посредством самого поднятия руки, в результате которого бывший кандидат вступает в должность, а голосующий субъект воспроизводит свой статус субъекта данного социального пространства, то есть получает легитимный доступ к определенному положению, статусу, роли гражданина, способности действовать в разных контекстах разными способами, включая способность за пределами этого ритуала голосования быть несогласным с его результатами, или не интересоваться ими, или даже быть не в курсе того, за что именно он проголосовал).
Все вышесказанное служит лишь повторением нашего тезиса: воспроизводство стандартных форм авторитетного языка не обязательно должно восприниматься аудиторией как описание реальности (истинное, ложное, непонятное и так далее), а может восприниматься, напротив, как лишь перформативный ритуал, который напрямую способствует существованию за его пределами вполне нормальной, сложной, многоплановой реальности, не имеющей прямого отношения к самому идеологическому описанию. Именно повторение авторитетных формул позволяло советским людям создавать огромное количество новых, неожиданных форм и смыслов существования внутри советского пространства — форм и смыслов реальности, которые были вполне конкретными и осязаемыми, хотя и не описывались советским идеологическим языком. В отличие от утверждения Эпштейна «реальность, отличающаяся от идеологии» не только не перестала существовать и не превратилась в симулякр, а, напротив, бурно расцвела внутри советского пространства огромным количеством новых, неожиданных форм. Именно к анализу этих новых форм советской реальности мы переходим в следующих главах.
Глава 3.
ИДЕОЛОГИЯ НАИЗНАНКУ.
Этика и поэтика
Любое искусство подвержено политическим манипуляциям,
Кроме того, которое само говорит на языке этих манипуляций.
Laibach [78]
Идеологическая поэтика
В книге Виктора Пелевина «Generation “П”» (1999), действие которой происходит в России 1990-х годов, смешались ностальгия и ирония в отношении двух эпох — закончившегося социализма и наступающего капитализма. Название книги отсылает к последнему советскому поколению, к которому принадлежит и сам Пелевин, родившийся в 1962 году. В одном эпизоде главный герой Татарский, тоже представитель этого поколения, выпивает со своим прежним партийным боссом и рассказывает ему, как в советское время его поражало умение последнего сочинять идеологические тексты с впечатляющей риторической структурой и ускользающим смыслом:
Такую речь толкнули, — продолжал Татарский. — Я тогда уже в Литинститут готовился — так даже расстроился. Позавидовал. Потому что понял — никогда так словами манипулировать не научусь. Смысла никакого, но пробирает так, что сразу все понимаешь. То есть понимаешь не то, что человек сказать хочет, потому он ничего сказать на самом деле и не хочет, а про жизнь все понимаешь. Для этого, я думаю, такие собрания актива и проводились. Я в тот вечер сел сонет писать, а вместо этого напился.
— А о чем говорил-то, помнишь? — спросил Ханин. Видно было, что воспоминание ему приятно.
— Да чего-то о двадцать седьмом съезде и его значимости. Ханин прокашлялся.
— Я думаю, что вам, комсомольским активистам, — сказал он громким и хорошо поставленным голосом, — не надо объяснять, почему решения двадцать седьмого съезда нашей партии рассматриваются не только как значимые, но и как этапные. Тем не менее, методологическое различие между этими двумя понятиями часто вызывает недопонимание даже у пропагандистов и агитаторов. А ведь пропагандисты и агитаторы — это архитекторы завтрашнего дня, и у них не должно быть никаких неясностей по поводу плана, по которому им предстоит строить будущее…
Сильно икнув, он потерял нить.
— Во-во, — сказал Татарский, — теперь точно узнал. Самое потрясающее, что вы действительно целый час объясняли методологическое различие между значимостью и этапностью, и я отлично понял каждое отдельное предложение. Но когда пытаешься понять два любых предложения вместе, уже словно стена какая-то… Невозможно. И своими словами пересказать тоже невозможно139.
В этом ироничном описании хорошо передан результат перформативного сдвига (см. главы 1 и 2), произошедшего в советском авторитетном дискурсе в период позднего социализма. Значительная часть эффективности этого языка — то, что производило наибольшее впечатление на слушателей, — формировалась на уровне фразеологической структуры и синтаксической формы высказывания, а не на уровне буквального смысла. Такой эффект часто производит незнакомая иностранная речь. Авторитетный язык был способен повлиять на слушателей даже тогда, когда его не понимали. Выражаясь терминами Романа Якобсона, этот язык воздействовал на аудиторию в первую очередь на уровне своей «поэтической функции», на уровне того, как высказывание звучит, а не что в нем говорится. Эту функцию языка Якобсон иллюстрировал на следующем примере:
— Почему ты всегда говоришь Джоан и Марджори, а не Марджори и Джоан?. Ты что, больше любишь Джоан?
— Вовсе нет, просто так звучит лучше.
Если два собственных имени связаны сочинительной связью, то адресант, хотя и бессознательно, ставит более короткое имя первым (разумеется, если не вмешиваются соображения иерархии): это обеспечивает сообщению лучшую форму140.
Поэтическая функция языка отличается от его референциальной (или констатирующей) функции. Хотя фразы «Джоан и Марджори» и «Марджори и Джоан» можно рассматривать как референциально идентичные (отсылающие к идентичным референтам), они поэтически различны. В поэтической функции главную роль играет означающее лингвистического знака — звуковая форма, ритмический рисунок, ударение, синтаксическая структура, границы слов и фраз, паузы и так далее. На этом уровне единицы языка могут быть или не быть эквивалентны. Подбирая конкретные эквиваленты, можно сочинить стихотворение, каламбур, политический лозунг, рекламный слоган. Иллюстрацией этого механизма, говорит Якобсон, служит рекламная фраза «I like Ike» (ай лайк айк — «я люблю Айка») из предвыборной кампании республиканского кандидата в президенты США начала 1950-х годов Дуайта Эйзенхауэра. Имя Айк было ласкательным прозвищем Эйзенхауэра. Звуковые эквиваленты во фразе ай лайк айк — симметричность трех односложных слов, трех дифтонгов ай, согласных л, к, к, рифмы айк/лайк — являются приемами поэтической функции языка. С их помощью создается эмоциональный «образ влюбленного, растворившегося в объекте обожания». Таким образом, «вторичная поэтическая функция этого лозунга, используемого в предвыборной кампании, усиливает его выразительность и эффективность»141. Это происходит независимо от референциальной (констатирующей) функции — такое высказывание способно подействовать на аудиторию, даже если она никогда не слышала об Айке или читает лозунг в ином контексте, например спустя много лет после тех выборов.
В некоторых контекстах поэтическая функция публичного языка может выходить на первый план, превалируя над его прочими функциями. Именно так обычно действует язык рекламы, что очевидно на примере известного слогана компании Nike «Just do it!» — Возьми и сделай! Здесь не ясно, что именно надо сделать, но это и не важно; смыслом становится абстрактная идея возьми и сделай что-то, что угодно. Этот смысл заключается не в упоминании конкретного дела, а в передаче абстрактного состояния делания, активности. То есть эта фраза не описывает факты, а передает настроение или субъективное состояние, функционируя не на референциональном уровне, а на поэтическом. Другим примером служит экспериментальный русский язык революционных 1920-х годов, речь о котором шла в предыдущей главе. В период позднего социализма важность поэтической функции авторитетного языка вновь резко возросла по сравнению с его референциальной функцией. Однако если во время революционных перемен начала XX века роль поэтической функции языка была повышена осознанно — она была призвана разрушить ранее существовавшие языковые нормы и конвенции, то в период позднего социализма возросшая важность этой функции языка произошла незапланированно. Она была вызвана не желанием перемен, а, напротив, тенденцией к фиксации советского языка на уровне формы. Тексты, написанные этим языком, напоминали аудитории о том, что основной смысл идеологического высказывания все больше заключается именно в неизменности его формы, независимо от того, насколько понятен или важен буквальный смысл этих высказываний. Как мы видели выше, аналогичное перераспределение смысловых функций в сторону воспроизводства формы произошло и в других видах политической сигнификации позднего советского периода — в структуре политических и общественных ритуалов, наглядной агитации, идеологических кино- и фотоматериалов, пространственного дизайна и архитектуры.
Напомним, что перформативный сдвиг заключался в том, что важность перформативной составляющей смысла идеологических высказываний постепенно нарастала, а констатирующей составляющей уменьшалась. Всем важнее было, как ты говоришь, а не что ты говоришь. Однако следует еще раз подчеркнуть, что такой сдвиг на смысловом уровне не обязательно означает, что высказывания на авторитетном языке стали просто «бессмысленным» повторением формы. Напротив, поскольку точное повторение формы высказывания стало важнее его констатирующего смысла, это высказывание могло теперь ассоциироваться с самыми разными, непредсказуемыми смыслами, связанными с тем или иным контекстом. Авторитетный язык открылся для новых неожиданных интерпретаций. Для простого советского человека стало важно воспроизводить точную форму авторитетных высказываний не только потому, что такое воспроизводство формы воспринималось как неизбежность, но и потому, что благодаря ему человек получал возможность наделять свою жизнь новыми, неожиданными смыслами, которые не обязательно совпадали с дословным смыслом идеологических заявлений и выходили за рамки государственного контроля.
В главе 2 были рассмотрены исторические предпосылки и последствия процесса, который мы назвали гипернормализацией идеологической формы. В данной главе мы рассмотрим, как воспроизводство и повторение этой новой идеологической формы в разных контекстах советской жизни способствовало возникновению новых, незапланированных смыслов, отношений, видов субъектности и форм социальности. Мы рассмотрим, как советские люди, особенно молодое поколение, участвуя в воспроизводстве застывших форм авторитетного дискурса, одновременно занимались их переосмыслением. Материалы этой главы включают дневники, документы и другие материалы, написанные в советское время, а также воспоминания о тех событиях и интервью с их участниками, взятые в постсоветские 1990-е. С особым вниманием мы рассмотрим деятельность первичных комсомольских организаций, составлявших самую многочисленную группу советских людей, объединенных в единый идеологический институт.