Акт существования без существующего

ЭММАНУЭЛЬ ЛЕВИНАС

ВРЕМЯ И ДРУГОЙ

EMMANUEL LÉVINAS

LE TEMPS ET L’AUTRE

Перевод с французского А В. Парибка

Высшая религиозно-философская школа Санкт-Петербург. 1998

ИЗДАНИЕ ОСУЩЕСТВЛЕНО В РАМКАХ ПРОГРАММЫ «ПУШКИН» ПРИ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ ФРАНЦИИ И ПОСОЛЬСТВА ФРАНЦИИ В РОССИИ

ПЕРЕВОД ОСУЩЕСТВЛЕН ПРИ ПОДДЕРЖКЕ КОМИТЕТА ПО КУЛЬТУРЕ И ТУРИЗМУ МЭРИИ С.-ПЕТЕРБУРГА

ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО А В. ПАРИБКА И КОММЕНТАРИИ Г. И. БЕНЕВИЧА

РЕДАКТОР Б. ОСТАНИН

ВЫСШАЯ РЕЛИГИОЗНО ФИЛОСОФСКАЯ ШКОЛА

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, 1999

ВРЕМЯ И ДРУГОЙ

I

ЦЕЛЬ И ПЛАН

ОДИНОЧЕСТВО АКТА-СУЩЕСТВОВАНИЯ

АКТ-СУЩЕСТВОВАНИЯ БЕЗ СУЩЕСТВУЮЩЕГО

ГИПОСТАЗИС

ОДИНОЧЕСТВО И ГИПОСТАЗИС

ОДИНОЧЕСТВО И МАТЕРИАЛЬНОСТЬ

ЦЕЛЬ И ПЛАН

Цель этих лекций - показать, что время - не факт отъединенного субъекта, а сама связь субъекта с другим[1]. Утверждение это отнюдь не социологическое. Речь пойдет не о том, как мы выкраиваем и обустраиваем время, заимствуя свои представления у общества, и не о том, как общество помогает нам сформировать представления о времени, - нас будет интересовать само время, а не представления о нем. Чтобы подкрепить это утверждение, нам, с одной стороны, придется углубить понятие одиночества, а с другой - исследовать те возможности, которые время предоставляет одиночеству.

Предпринимаемый нами анализ будет онтологическим, а не антропологическим. Мы и впрямь считаем, что онтологические проблемы и структуры существуют, пусть и не в том смысле, какой придают слову «онтология» реалисты, попросту описывая данное бытие. Мы утверждаем, что бытие - не пустое понятие, и у него есть своя диалектика, при этом такие понятия, как одиночество или общность, появляются на определенной ступени; что одиночество и общность - не только психологические понятия, вроде испытываемой порой потребности в других или предполагаемых такой потребностью предзнания, предчувствия, предвосхищения другого. Одиночество мы намерены представить как онтологическую категорию и указать его место в диалектике бытия, а точнее (ведь смысл слова «диалектика» более определенный) - его место в общем устроении бытия.

Итак, мы с самого начала отвергаем хайдеггерову концепцию, отыскивающую одиночество в самой сути отношений с другими, уже предположенных заранее. Антропологически неоспоримая, онтологически эта концепция кажется нам смутной. Хотя и верно, что связь с другими положена у Хайдеггера как онтологическая структура Dasein’а, ни в драме бытия, ни в экзистенциальной аналитике она на деле никакой роли не играет. Анализ Бытия и времени нацелен либо на повседневную безличность, либо на одинокий Dasein. С другой стороны, откуда берется трагичность одиночества - от ничто ли или же от лишенности других, что подчеркивается смертью? Здесь по меньшей мере недоговорка, что и побуждает нас подняться над определениями одиночества через общность, а общности - через одиночество. И наконец, другие у Хайдеггера появляются в экзистенциальной ситуации Miteinandersein’a, то есть взаимного бытия друг с другом. Здесь связь выражена предлогом mit (с). Если так, то это рядоположенность при общем термине, вокруг него, то есть точно следуя Хайдеггеру - вокруг истины. Но тогда это не непосредственное отношение лицом к лицу. Ей каждый отдает все, кроме самого обстоятельства своего личного существования[2]. Мы, со своей стороны, намерены показать, что изначальная связь с другим не описывается предлогом mit.

Наш подход приведет к таким последствиям, принять которые, быть может, окажется нелегко. Блеска и патетики антропологического подхода здесь не будет. Зато будет что сказать об одиночестве - и не только то, что оно, якобы, - несчастье и противоположно общности, которую обычно называют счастьем. Так мы доберемся до онтологических корней одиночества и, наверное, поймем, как можно его преодолеть; а о том, как нельзя, скажем уже теперь. Не будет такого преодоления в сознавании: в сознании объект, хотите вы того или нет, усваивается субъектом, а двойственность пропадает. Не будет его и в экстазе: в экстазе субъект усваивается объектом -и вновь обретает себя в нем одном. Все подчинения такого рода приводят к тому, что другое исчезает.

Тут-то мы и столкнемся с проблемой страдания и смерти. Нельзя сказать, что это слишком увлекательные темы, позволяющие писать блестяще и модно; однако в феномене смерти одиночество оказывается на пороге тайны. Не нужно понимать эту «тайну» чисто отрицательно, то есть как нечто неведомое, положительное значение которого предстоит установить. Нам это понятие понадобится, чтобы распознать некое отношение внутри субъекта, не сводимое к простому возврату его одиночества. Окажется, что смерть - это тайна, а не непременно ничто, и перед ее лицом не происходит поглощения одного члена отношения другим. И наконец, мы покажем, как заявляющая о себе в смерти двойственность превращается в отнесенность к другому и ко времени.

Нашему подходу присуща диалектика, но не гегелевская. Мы не преодолеваем здесь противоречий и не примиряем их в стремлении остановить историю. Напротив, нашей целью является утверждение множественности, не допускающей слияния в единство: мы - как бы дерзко это ни звучало -намерены порвать с Парменидом.

ОДИНОЧЕСТВО АКТА СУЩЕСТВОВАНИЯ [3]

что мы никогда не остаемся одни, стало уже общим местом. Мы окружены существами и вещами, связи с которыми поддерживаем. Мы - с другими: посредством зрения, соприкосновения, сопереживания, посредством совместной работы. Все эти связи переходные: я касаюсь предмета; я вижу другого. Однако я не есмь другой. Я - это я сам. Мое бытие, тот факт, что я существую, - мой акт-существования - представляет собою нечто совершенно непереходное, безинтенциональное, безотносительное. Существа могут обменяться между собою всем, кроме своего акта-существования. В той мере, в какой я есмь, я есмь монада. Именно благодаря моему акту-существования у меня нет ни окон, ни дверей, а вовсе не потому, что я содержу в себе нечто, что не могу передать. Непередаваемое - это то, что укоренено в мое бытие, то, что принадлежит исключительно мне. Таким образом, никакое расширение моих знаний и средств самовыражения не затрагивает моей связи с актом-существования, связи прежде всего внутренней.

Может показаться, что данные о первобытном мышлении, по крайней мере, в истолковании Леви-Брюля, способны пошатнуть само основание нашего подхода - ведь у него речь идет о существовании как переходном (то есть передаваемом). Благодаря причастности субъект не просто видит другого, но и является другим, - это представление для первобытного мышления куда существеннее, чем его дологичность или мистичность. И все-таки от одиночества оно нас не спасает. Во всяком случае современное сознание так просто от своих тайн и своего одиночества не отречется. В той мере, в какой опыт причастности является подлинным, он совпадает с экстатическим слиянием - оба его участника в недостаточной степени в нем удерживаются, а потому мы, отказываясь от монадологии, приходим к монизму [4]

Акт-существования не признает никаких связей, никакой множественности; он не касается никого, кроме существующего. Одиночество - это не фактическая отделенность Робинзона, ни невыразимость содержания сознания; это нерасторжимое единство существующего и его дела существования. Добраться до акта-существования в существующем - значит заключить его в единство и обезопасить Парменида, предотвратив любые возможные попытки отцеубийства со стороны его наследников[5]. Одиночество заключено в самом факте наличия существующих. Помыслить себе ситуацию преодоленного одиночества - значит подвергнуть проверке принцип связанности существующего и его акта-существования и устремиться к некоему онтологическому событию, где существующее сочетается с актом-сушествования. Событие, в результате которого существующий сочетается со своим актом-существования, я буду называть гипостазисом[6]. Восприятие и наука непременно исходят из наличия существующих, уже наделенных своим частным актом-существования. Но действительно ли неразрывна связь между тем, что существует, и его актом-существования? Возможно ли добраться до гипостазиса?

ГИПОСТАЗИС

Сознание, иными словами, есть разрыв в анонимном бдении «имеется»; оно уже гипостазис и отсыпает к ситуации, в которой существующий полагает связь со своим актом-существования. Понятно, что нам не удастся объяснить, почему так выходит, - ведь в метафизике нет физики. Остается просто указать, каково значение гипостазиса.

Появление «чего-то, что есть» конституирует подлинную инверсию в глубине анонимного бытия. Оно, это нечто, несет акт-существования при себе в качестве определения; оно властвует над ним, как субстанция над своим атрибутом. Акт-существования принадлежит ему, и именно благодаря этой власти над ним (а пределы ее мы сейчас увидим), - власти ревнивой и безраздельной - существующий одинок. Точнее говоря, появление существующего и есть конституирование в акте-существования, который сам по себе оставался бы существенно ничьим, власти, свободы. И для того, чтобы в этом ничейном акте-существования мог появиться существующий, необходимо, чтобы стало возможным исхождение из себя и возвращение в себя, то есть работа отождествления. Посредством самоотождествления существующий уже заключен в самого себя, он есть монада и одиночество.

Событие гипостазиса есть настоящее. Настоящее исходит из себя, а лучше сказать, есть исхождение из себя. Это обрыв в тянущейся без начала и конца нити акта-существования. Настоящее обрывает нить и снова завязывает ее; оно начинает; оно - самоначинание. У него есть прошлое, но в форме воспоминания; у него есть история, но оно не история.

Положив гипостазис как настоящее, мы пока еще не ввели в бытие время. Мы задали себе настоящее, но не дали тем самым себе ни временной протяженности, взятой в линейном ряду длительности, ни какой-либо точки этого ряда. Это ведь не настоящее, извлекаемое из отныне конституированного уже времени как его составная часть, а эффект настоящего, разрыв, производимый им в безличной бесконечности акта-существования. Это как бы онтологическая схема. С одной стороны, это еще чистое событие, и его следует выражать глаголом; и однако, акт-существования словно сбрасывает кожу, в нем есть уже нечто, существующее. Важно, чтобы настоящее было схвачено на границе акта-существования и существующего, где, будучи эффектом акта-существования, оно оборачивается существующим. Настоящее есть своего рода самоисхождение, и именно поэтому оно всегда есть схождение-на-нет. Если бы настоящее могло устоять, длиться, оно бы получало свое существование от чего-то предшествующего, наследовало бы ему; но ведь оно есть нечто, исходящее из себя. А исходить из себя можно лишь в том случае, когда ничего не получаешь из прошлого. Стало быть, схождение-на-нет есть сущностная форма начала.

Но каким образом это схождение-на-нет может вылиться в нечто? Мы находимся в диалектической ситуации, которая скорее описывает, нежели исключает настоятельно необходимый здесь феномен - Я.

Философы всегда понимали двойственность Я - то, что оно не есть субстанция и однако же есть существующее по преимуществу. Бессодержательно было бы определять его как нечто духовное, если считать, что духовное тождественно свойствам. Это ничего не говорит о способе его существования, о том абсолютном в Я, что не исключает способности к тотальному обновлению. Сказать, что эта способность обладает абсолютным существованием, значит претворить эту, по меньшей мере, способность в субстанцию. И напротив, схваченное как эффект гипостазиса, на границе акта-существования и существующего, Я сразу оказывается вне противоположений изменчивого и постоянного, а равно и вне категорий бытия и ничто. Парадокс устраняется, если понять, что Я есть не изначально существующее, а способ самого акта-существования и что оно, строго говоря, не существует. Верно, конечно, что настоящее и Я оборачиваются существующими, из них можно построить время и иметь время как существующее. Далее возможно иметь проживание этого гипостазированного времени - кантовское, например, или бергсоновское. Но это будет проживанием гипостазированного, существующего времени. Это уже не время в его схематическом действовании между актом-существования и существующим, не время как чистое событие гипостазиса. Когда мы полагаем настоящее как власть существующего над актом-существования и ищем переход от акта-существования к существующему, мы попадаем в плоскость исследований, которую уже нельзя квалифицировать как проживание. И если феноменология это только метод радикального опыта, то мы окажемся вне феноменологии. К тому же гипостазис настоящего есть лишь момент гипостазиса; время может указывать и на иную связь между актом-существования и существующим. Мы увидим далее, что именно оно окажется как бы самим событием нашей связи с другим и тем самым позволит нам, превосходя монистический гипостазис настоящего, прийти к плюралистическому существованию.

Гипостазис, то есть настоящее Я, - это свобода. Существующий властвует над актом-существования, господствует над своим существованием как муж, как субъект. Есть нечто, что в его власти.

Это - первая свобода; пока еще - не свобода выбора, а свобода начала. Теперь есть существование, исходящее из чего-то. Эта свобода заключена во всяком субъекте в силу того обстоятельства, что субъект, существующий, есть[15].

ОДИНОЧЕСТВО И ГИПОСТАЗИС

В начале нашего разговора мы охарактеризовали одиночество как нерасторжимое единство существующего и его акта-существования, что не зависит от какой-либо предположенное другого. Так что оно не возникает как лишенность предзаданной связи с другим. Оно зависит от события гипостазиса. Одиночество есть единство существующего, - то обстоятельство, что есть нечто в акте-существования, из чего получается существование. Субъект одинок, так как он - нечто одно. Одиночество необходимо для свободы начала, для власти существующего над актом-существования, иначе говоря, для того, чтобы существующий вообще был.

Итак, одиночество - это не только отчаяние и оставленность, но также и мужественность, гордость и независимость. Правда, эти черты затерлись в результате анализа одиночества экзистенциалистами. Они проделали его в терминах отчаяния, что привело к забвению всех байронических и романтических литературно-психологических тем, где одиночество выступало гордым, аристократичным, гениальным.

ПОВСЕДНЕВНОСТЬ И СПАСЕНИЕ

Неразрешимо ли на этом пути то противоречие, ареною которого стала вся современная философия? И чаяние лучшего общества, и одинокое отчаяние равно основываются на полагающих себя очевидными переживаниях в опыте, однако являют себя в непреодолимом противоборстве. Переживание одиночества и переживание социальности не только противоположны, но и взаимно противоречат одно другому. Каждое из них претендует на всеобщность и, исходя из себя, осмысляет и другое, выставляя его неким вырождением подлинного переживания.

В самих недрах оптимистической устремленности к общественному созиданию, к социализму чувство одиночества сохраняется - и все так же грозит. Радость общения, совместная работа и вообще все, что делает этот мир пригодным д ля жизни, изобличается им как «отвлечение» в паскалевском смысле[17], как простое забвение одиночества. Обустроенность в мире, занятость вещами и привязанность к ним, стремление распоряжаться ими - все это не только обесценено одиночеством как переживанием, но и объяснено философией одиночества. А именно, что забота о вещах, об удовлетворении нужд - это падение, бегство от конечной цели, подразумеваемой этими нуждами; это непоследовательность, пусть роковая, но отмеченная неполноценностью и предосудительная.

Но столь же верно и обратное. Среди тоски и тревоги по Паскалю, по Киркегору, по Ницше, по Хайдеггеру мы себя ведем до отвращения буржуазно, а то и просто по-дурацки. Однако вряд ли кому-то придет в голову выдавать дурачество за путь к спасению. В трагедиях Шекспира дурак, то есть шут, - это тот, кто, будучи в здравом уме, чувствует и разыгрывает шаткость оснований мира и абсурдность ситуаций; но он не главный герой трагедии, он не должен ничего преодолеть. Он в мире королей, государей и героев - щель, откуда сквозит дурачество, а не буря, что гасит светильники и срывает драпировку.

Как ни определяй все то множество занятий, заполняющих наши долгие дни и отрывающих нас от одиночества, чтобы вбросить в гущу связей с себе подобными, - как быт, падение, животную природу, вырождение или грязный материализм - в них, во всяком случае, нет ничего легкомысленного. Можно, конечно, считать, что подлинное время есть изначальный экстаз; однако приходится обзавестись и часами.

Наше существование обнаженно; и все же следует одеваться по возможности прилично. Автор пишет книгу о тревоге, но пишет ее для кого-то; он проходит через все хлопоты, начиная с редактуры и кончая выходом книги в свет, и при этом ведет себя подчас как торговец тревогой. Смертник, когда его ведут на казнь, приводит в порядок свой внешний вид; он не откажется от последней сигареты и постарается, чтобы его слова перед залпом были красноречивы.

Легковесные возражения; они напоминают те, что иные реалисты адресуют идеалистам: вы, мол, едите и дышите в иллюзорном мире. Но в данном случае пренебрегать ими не стоит, здесь противопоставляются не метафизика и поведение, а нравственность и поведение. Каждое из противоборствующих переживаний есть своего рода нравственность, и в своих взаимных возражениях они указывают не на ошибку, но на неподлинность оппонента. Массы заняты скорее добыванием хлеба насущного, нежели тревогой, и в этом их опровержении взглядов элиты есть что-то, помимо наивности. Отсюда величественность интонации, которая так волнует в гуманизме, исходящем из экономических проблем, да и сама возможность рабочего класса притязать на гуманизм. Будь эта деятельность попросту падением в неподлинность, или «отвлечением», или даже законными требованиями нашей животной природы, такое было бы необъяснимо.

Для оптимистического, созидающего социализма одиночество с его тоской и тревогой - страусиная позиция в мире, побуждающем нас к сплоченности и здравомыслию, эпифеномен - роскошь или отбросы - эпохи социальных преобразований, вздорные мечтания неуравновешенного индивидуума, вывих в коллективном теле. Социалистический гуманизм может счесть тревогу перед лицом смерти и одиночества ложью, пустословием, а то и мистификацией или красноречивым обманом, - и будет настолько же прав, как и философия одиночества в своей критике его. Антиномия, где противопоставлены потребности спастись и удовлетворить свои нужды, - Иаков и Исав. Но правильное соотношение между спасением и удовлетворением - не то, что виделось классическому идеализму и сохранилось, несмотря ни на что, в экзистенциализме. Для спасения не требуется удовлетворения потребностей; оно - не некая высшая форма, которой необходимо удостовериться в надежности собственных оснований. Наша бытовая рутина -это, конечно, не просто череда проявлений нашей животной природы, преодолеваемая непрестанной активностью духа. Но беспокойство о своем спасении не возникнет, как из привходящего основания, из страданий неудовлетворенности; иначе бедность или принадлежность к классу пролетариев были бы основанием предвидеть врата Царствия Небесного. Мы не считаем, что гнет, испытываемый рабочим классом, поможет ему прийти к переживанию в опыте гнета самого по себе, что пробудило бы в нем за горизонтом экономического освобождения жажду освобождения метафизического. Истинное значение и реальная направленность революционной борьбы были бы искажены, если полагать, что она лишь служит основой для духовной жизни или что ее кризисы пробуждают в человеке сознание своего предназначения. Уже на своем собственном уровне экономическая борьба есть борьба за спасение, поскольку основывается на диалектике гипостазиса, которою конституирована первая свобода.

Присутствие, о котором говорится у Сартра, какое-то ангельское. В прошлое отброшено все бремя существования, и свобода настоящего парит над материей. Признавая, что все бремя материи появляется в настоящем и его свободе, мы также хотим признать за материальной жизнью ее триумф над ничейностью акта-существования и ее неустранимую трагичность, к которой она прикована своей свободой. Связав одиночество с материальностью субъекта, понятой как его прикованность к самому себе, мы постигнем, в каком смысле мир и наше в нем существование конституируют некую основоположную попытку субъекта преодолеть бремя, которое он есть сам Для себя, преодолеть свою материальность, иными словами, распутать узы между Я и Самим Собою.

III

ТРУД

СТРАДАНИЕ И СМЕРТЬ

СМЕРТЬ И БУДУЩЕЕ

СОБЫТИЕ И ДРУГОЕ

ДРУГОЕ И ДРУГОЙ

ВРЕМЯ И ДРУГОЙ

Мы начали с одинокого субъекта, одинокого уже потому, что он - существующий. Одиночество субъекта зависело от его связи с актам-существования, над которым он властвует. Эта власть есть способность начинания, исхождения из себя, - не для действования, не для мышления, а для бытия.

Мы показали, далее, что свобода от анонимного акта-существования становится в существующем прикованностью к себе, - прикованностью самоотождествления Конкретнее, самоотождествление есть загроможденность субъекта собою, забота Я о Самом Себе - или материальность. Если отвлечься от всякой связи с будущим и прошлым, то субъект оказывается навязан самому себе, и притом в самой свободе своего настоящего. Ею одиночество изначально не в том, что он беспомощен, а в том, что предоставлен на растерзание самому себе, вязнет в себе. Это и есть материальность. В самый миг трансцендентности нужды она ставит субъекта перед пищей, перед миром как пищей и тем самым предлагает ему освобождение от себя. Мир предлагает субъекту соучастие в акте-существования, а именно пользование, и, следовательно, позволяет ему существовать в отдалении от себя Субъект поглощен поглощаемым предметом, но все же сохраняет некоторое отдаление от него. Всякое пользование есть также и ощущение, то есть знание и свет. Здесь вовсе не исчезновение себя, а забвение себя и как бы первое самоотречение.

ТРУД

Но это мгновенное трансцендирование пространства не избавляет от одиночества. Свет позволяет встретить помимо себя нечто иное, но так, что оно словно бы изошло от меня. Свет, ясность - это сама понятность; благодаря ей все исходит от меня; всякий опыт она сводит к его составной части, воспоминанию. Разум одинок. В этом смысле познание никогда не встретится в мире с чем-то поистине иным[24]. В этом глубокая правда идеализма. Здесь дает о себе знать радикальное отличие пространственной внешнести от внешнести мгновений, одно по отношению к другим.

В ситуации конкретной потребности необходимо покорить пространство, отделяющее нас от самих себя, преодолеть его и взять предмет, иными словами, собственноручно трудиться. В этом смысле "кто не работает, тот не ест" - аналитическое суждение. В орудиях и их изготовлении преследуется несбыточный идеал - упразднить всякое отдаление. В панораме современных орудий, то есть машин, куда больше поражает их предназначенность для уничтожения труда, нежели для того, чтобы быть инструментами, рассмотрением чего ограничился Хайдеггер.

И тем не менее, в труде, то есть в усилии, тяготах, муке, к субъекту возвращается бремя существования, заключенное в самой свободе его как существующего. Тягота и мука - таковы феномены, к которым в конечном счете сводится одиночество существующего. Их мы теперь и рассмотрим.

СТРАДАНИЕ И СМЕРТЬ

В тяготах, муке, страдании мы в чистом виде вновь встречаемся с окончательностью, в которой и заключается трагедия одиночества. Эта окончательность не может быть преодолена экстазом наслаждения. Отметим два момента: анализировать одиночество мы будем так, как оно дано в муке нужды и труда, а не в тревоге перед ничто; особо нас будет интересовать та мука, которую необдуманно назвали физической; в ее случае происходит полное вовлечение в существование. Если нравственные муки можно претерпевать с достоинством и в сердечном сокрушении, а стало быть, уже освободиться, то физическое страдание, каковым бы оно ни было, есть невозможность отделиться от данного мига существования. Оно - сама неумолимость бытия. Содержание страдания справляется с невозможностью отделиться от страдания. Это не значит. что мы определяем страдание через страдание, однако настаиваем на особого рода вовлеченности, составляющей его сущность. Есть в страдании отсутствие всякого прибежища, прямая подверженность бытию. Оно - в невозможности сбежать или отступить. Вся острота страдания - в невозможности отступления. Это загнанность в жизнь, в бытие. Страдание в этом смысле есть невозможность уйти в ничто.

Но наряду с взыванием к недостижимому ничто в страдании присутствует и близость смерти. Это не просто чувство и знание того, что страдание может завершиться смертью. Муки словно бы чреваты последним своим пределом; вот-вот случится нечто, что нестерпимее самого страдания; и хотя отступать некуда - таково страдание - словно есть еще место для какого-то события; словно можно еще о чем-то тревожиться; мы на пороге события по ту сторону того, что до конца раскрылось в страдании. Структура мук, заключающаяся в самой привязанности к мукам, все еще длится и приближается к тому неведомому, что непередаваемо в понятиях света, иными словами, невосприимчиво к тому сродству между Самим Собою и Мной, к которому возвращаются все наши переживания. Неведомость смерти, которая не дается сразу как ничто, не означает, что смерть - это область, откуда никто не вернулся и которая, следовательно, остается неведомой фактически; эта неведомость означает, что отношение со смертью не свершается на свету, что субъект вступил в отношение с чем-то, из него самого не исходящим. Можно сказать, что он вступил в отношение с тайной.

Это предвестие смерти в страдании, вне всякого света - есть опытное переживание пассивности субъекта, пребывавшегося до сих пор активным даже в переполненности собственной природой и сохранявшего возможность принять на себя свои обстоятельства. Переживание пассивности, сказал я. Но это лишь оборот речи, ибо переживание всегда означает познание, свет, возможность что-то предпринять; переживание чего-то означает также и возвращение объекта к субъекту. Смерть же, будучи тайной, противостоит так понимаемому переживанию. В знании всякая пассивность благодаря посредству света оказывается активностью. Встречающийся мне объект постигается и конституируется мною, тогда как смерть предвещает событие, над которым субъект не властен, относительно которого субъект более не субъект.

Отметим сразу же ту особенность, что отличает этот анализ смерти в страдании от знаменитого хайдеггерова анализа бытия-к-смерти. В подлинном существовании, по Хайдеггеру, бытие-к-смерти есть предельная ясность ума и тем самым предельная мужественность. Оно есть принятие Dasein'oм последней возможности существования, что и делает возможным все прочие возможности[25], а следовательно, само схватывание возможности, - иными словами, активность и свободу. У Хайдеггера смерть есть событие свободы, тогда как в страдании субъект, как представляется, приходит к пределу возможного. Он скован в нем, затоплен им и пассивен. В этом смысле смерть есть предел идеализма.

Удивительно, что эта главная характерная черта нашего отношения со смертью ускользнула от внимания философов. Нам следует начинать анализ не с ничто смерти, о котором мы ничего в точности не знаем, а с ситуации, где появляется нечто абсолютно непознаваемое, а стало быть, чуждое всякому свету; нечто, делающее невозможным всякое принятие возможности на себя, хотя сами мы им схвачены.

СМЕРТЬ И БУДУЩЕЕ

По этой причине смерть никогда не есть настоящее. Это избитая истина. Есть античное изречение, призванное рассеять страх перед смертью: «Покуда ты есть, ее нет, а когда она есть, тебя нет», - но в нем, несомненно, недооценивается парадокс смерти, ибо стерто наше отношение к смерти, являющееся нашим единственным отношением с будущим. Это изречение, по крайней мере, настаивает на том, что смерть есть вечно будущее. Смерть ускользает от всякого настоящего, и это так не из-за нашего бегства от смерти, не из-за непростительного отвлечения в смертный час, а из-за того, что смерть невозможно ухватить, что она помечает собою конец всякой мужественности и героизма субъекта. «Теперь» - это мое властвование, власть над возможным, власть схватить возможное. А смерть никогда не теперь. Когда смерть пришла, меня больше нет вовсе не потому, что я ничто, а потому, что я не в состоянии схватить. Мое властвование, моя мужественность, героизм меня как субъекта не могут быть по отношению к смерти ни мужественностью, ни героизмом. Уже в страдании, в недрах которого было схвачено это соседство со смертью, активность субъекта оборачивается пассивностью, причем все еще в плоскости феномена. Но не в тот миг страдания, когда, загнанный в бытие, я еще ухватываю его и остаюсь субъектом страдания, - а в плаче, в рыданиях, в которых отражается страдание; там, где страдание приходит к своей чистоте, где между нами и им больше ничего нет, - вот где предельная ответственность высшего принятия на себя обращается в предельную безответственность, в детство. Вот что такое рыдание; вот почему оно возвещает смерть. Умереть - значит вернуться в состояние безответственности, быть по-детски потрясенным рыданием.

Позвольте мне еще раз вернуться к Шекспиру. Возможно, я упоминаю его чаще, чем нужно, но иной раз мне кажется, что вся философия - это лишь углубленное продумывание Шекспира. Верно ли, что трагический герой берет на себя свою смерть? Позволю себе очень кратко проанализировать конец Макбета. Макбету сообщают, что Бирнамский лес двинулся на замок Дунсинан, - это знаменует его поражение, приближается смерть. Узнав, что знамение осуществилось, Макбет говорит: «Ко мне, погибель! Ветер, вой!», но тут же: «В набат!.. В доспехах умирать пойду я в бой!». Еще предстоит сражение перед смертью, второго знамения погибели пока не было. Разве не предрекли ведьмы Макбету, что рожденный женщиной против него бессилен? Но вот перед ним Макдуф, он не был рожден женщиной. Вот смерть. «Язык, отсохни, это возвестивший, - кричит Макбет в лицо Макдуфу. - Он сразу мужество во мне сломил... я не дерусь с тобой».

Вот та пассивность, когда надежды больше нет. Ее я и назвал концом мужественности. Но надежда тотчас же воскресает, последние слова Макбета таковы: «Хотя Бирнам напал на Дунсинан, и не рожден ты женщиной, мой недруг, я испытаю свой последний шанс». Всегда перед смертью есть последний шанс, и использует его герой, а не смерть. Тот герой, кто видит еще один шанс; человек, который упорно находит шансы. Итак, смерть на себя никогда не берут - она приходит сама. Неминуемость смерти есть часть ее сущности. В настоящем утверждается властвование субъекта, и есть надежда. Надежда не добавляется к смерти посредством своего рода сальто-мортале, непоследовательности; она заключена в зазоре, данном субъекту на пороге смерти. Spiro - spero. Весь Гам-лет есть пространное свидетельство невозможности взять на себя смерть. Ничто - невозможно. Именно ничто дало бы человеку возможность взять смерть на себя и вырвать высшую власть у рабства существования. «Быть или не быть» есть осознание невозможности исчезнуть.

СОБЫТИЕ И ДРУГОЕ

Что можно извлечь из этого анализа смерти? Смерть полагает предел мужественности субъекта - мужественности, ставшей возможною в недрах анонимного бытия благодаря гипостазису и проявившейся в феномене настоящего, в свете. Не в том дело, что есть нечто непосильное субъекту, что его возможности неким образом ограничены; смерть не возвещает реальность, с которой мы не можем совладать из-за недостаточности наших сил; реальность, превосходившая наши силы, встречалась и в мире света. В приближении смерти важно то, что с некоторых пор мы больше не можем мочь; именно здесь субъект утрачивает свое субъективное властвование.

Конец властвованию означает: мы так взяли на себя акт-существования, что с нами может случиться событие, которое мы уже не берем на себя, - даже так, как в зрении мы берем на себя эмпирический мир, хотя всегда и переполнены им. С нами происходит событие - а у нас решительно ничего «априорного» нет; у нас, как теперь говорят, нет ни малейшего «проекта». Смерть - это невозможность того, чтобы у меня был проект. Приближение смерти означает, что мы вступили в отношения с тем, что есть нечто совершенно другое; нечто, несущее в себе свойство быть другим и притом не временно, так что мы могли бы вобрать его в себя в пользовании, - нет, такое нечто, само существование которого заключается в том, чтобы быть другим. Мое одиночество не подтверждается, но разбивается смертью.

А тем самым - скажем это сразу - существование делается плюралистичным, что не означает здесь множественности существующих, а выявляется в самом акте-существования. В акт-существования существующего (до сих пор ревниво бравшийся субъектом на себя и проявлявшийся в страдании) вкрадывается множественность. В смерти акт-существования отчуждается от существующего. Появляющееся же Другое не обладает, конечно, этим актом-существования; захват им моего акта-существования таинственен; не неведом, а непознаваем, недоступен свету. Но это в точности означает, что другое никоим образом не есть другое мое Я, соучаствующее будто бы со мною в совместном существовании. Связь с другим - не идиллическая и гармоничная связь внутри одной общности, не сопереживание, в котором, поставив себя на чужое место, мы признаем другого, хотя и внешним по отношению к нам, но подобным нам; связь с другим - это тайна. Оно - внешнее или, говоря проще, оно - другое (ведь быть внешним - пространственное свойство, оно, посредством света, отсылает субъекта к себе самому), и это составляет все его бытие.

Следовательно, лишь через страдание, через отношение со смертью съежившееся в своем одиночестве существо оказывается в области, где возможна связь с другим. Эта связь с другим никогда не будет фактом использования некоей возможности. Характеризовать ее необходимо в терминах, отличных от тех, которыми описывают отношения со светом. Кажется, ее прообраз можно найти в любовных отношениях. «Крепка как смерть любовь». Эрос послужит нам основой д ля анализа этой связи стайной, - при условии, что изъяснять его мы будем в терминах, отличных от платонических, то есть от мира света.

Но из ситуации смерти, где у субъекта нет более никакой возможности схватить, можно вывести еще один признак существования с другим. Чего никак нельзя схватить, так это будущее. Внешнесть будущего совершенно отлична от пространственной внешнести как раз потому, что будущее застает нас врасплох. Предвосхищение будущего, создание проектов будущего, что, как уверяли нас все теории от Бергсона до Сартра, существенно для времени, суть лишь настоящее будущего, а не подлинное будущее. Будущее - это не то, что схватывается, а то, что сваливается на нас и завладевает нами. Будущее - это другое. Говорить о времени в одиноком субъекте, о чисто личностной деятельности представляется нам невозможным.

ДРУГОЕ И ДРУГОЙ[26]

Как мы только что показали, в смерти возможно событие. Эту возможность события, в котором субъект более над ним не властен, мы противопоставили возможн

Наши рекомендации