И какова роль политики во всем этом?
Это не мы владеем вещами, а, кажется, они владеют нами. Эта видимость сохраняется потому, что некоторые люди, исходя из существующего положения вещей, владеют другими людьми. Мы освободимся от сил природы только тогда, когда освободимся от человеческого насилия. Если мы, в своем человеческом качестве, хотим воспользоваться нашим знанием о природе, то нам следует дополнить наше знание природы знанием человеческого общества.
Бертольд Брехт (1972 [1939–1940], с. 515–516)
Истоки постмодернизма не являются чисто интеллектуальными. Философский релятивизм, а также работа некоторых проанализированных здесь авторов были своеобразным образом втянуты внутрь тех политических тенденций, которые можно определить в широком смысле как левые или прогрессистские. Кроме того, так называемая «война наук» часто рассматривается как политический конфликт между «прогрессистами» и «консерваторами»218. Разумеется, в отдельных правых политических движениях существует длинная антирационалистическая традиция, но в случае с постмодернизмом — это одновременно и ново, и удивительно — антирационалистическая мысль захватила многих левых219. Мы попытаемся проанализировать, как эта социологическая связь была установлена, и объяснить, почему она нам кажется следствием определенной путаницы. Мы сознательно ограничимся анализом ситуации в Соединенных Штатах, где связь между постмодернизмом и некоторыми левыми политическими тенденциями особенно очевидна. Возникает искушение сравнить эту ситуацию с ситуацией во Франции в семидесятые годы, но аналогия была бы поверхностной.
Заметим прежде всего, что при обсуждении собрания идей, вроде постмодернизма, с политической точки зрения, следует тщательно отличать друг от друга их действительную интеллектуальную ценность, объективную политическую роль, которую они играют, и субъективные причины, исходя из которых одни люди защищают их, а другие их критикуют. Следует также стараться не смешивать существование логической или рациональной связи между различными идеями и существование социологической связи между ними. Так, часто бывает, что заданная социальная группа разделяет две идеи, или два собрания идей, А и В. Предположим, что А относительно правомерна, а В — гораздо меньше, и нет настоящей логической связи между ними. Люди, представляющие часть данной социальной группы, попытаются узаконить В, ссылаясь на правомерность А и существование социологической связи между А и В. И наоборот, их противники попытаются дискредитировать А, используя неправомерность В и ту же самую социологическую связь220.
Существование такой связи между левыми и постмодернизмом составляет, на первый взгляд, серьезный парадокс. В течение большей части двух последних столетий левые самоопределялись в ходе битвы науки с мракобесием: они решили, что рациональное мышление и объективный анализ природной и социальной реальности являются основными инструментами для победы над мистификациями, тем не менее действительно привлекательными, которые распространялись власть предержащими. Но в течение последних двадцати лет большое число левых интеллектуалов, особенно в Соединенных Штатах отвернулись от этого наследия Просвещения и примкнули к той или иной форме когнитивного релятивизма. Мы спрашиваем себя о причинах этого исторического поворота.
Мы различаем три типа интеллектуальных и социологических источников, связанных с возникновением постмодернизма в рядах левых221.
Новые социальные движения.
В шестидесятые годы появились «новые социальные движения» — антирасистские, феминистские, гомосексуальные и другие. Они боролись против тех форм угнетения, которые явно недооценивали традиционные левые. Некоторые направления этих движений совсем недавно пришли к тому выводу, что та или иная форма постмодернизма является философией, наиболее адекватно отвечающей их чаяниям.
Одна из привлекательных черт постмодернизма — кажется, что он подводит философскую базу под политику различия и тем самым обосновывает уважение к другим культурам и образам жизни. Всегда заманчиво взять за основание социополитической теории общую философскую или историческую схему, так как философия престижна и ее положения носят вневременной характер. Но следуют этому приему одновременно и чересчур, и недостаточно. Чересчур, потому что стремятся установить больше, чем это необходимо. И недостаточно, потому что обосновать великие философские системы из-за их всеобщности гораздо труднее, чем конкретные политические или социальные идеи. Стремясь их представить как следствие великих принципов, выбирают основание, прочность и универсальность которого иллюзорны. Например, можно защитить многие из феминистских требований или прав гомосексуалистов без того, чтобы ссылаться на общую теорию «различий», которую труднее обосновать, чем сами требования. Более того, неясность и субъективизм дискурса постмодерна интеллектуально ослабляют движения, которые берут его на вооружение. На наш взгляд, «новые социальные движения» могут найти для своих законных требований более твердое основание в широкой демократической и рациональной традиции эгалитаризма, идущей из Просвещения.
Политическое отчаяние.
Другим источником постмодернистских идей является, кажется, уникальная в истории левых ситуация общей безнадежности и дезориентации. «Реальный социализм» растворился, социал-демократические партии исповедуют политику нео-либерализма, и политические движения третьего мира, которые привели свои страны к независимости, в основном отказываются от всякой попытки автономного развития. Одним словом, самый последовательный либерализм кажется не достижимым в наше время горизонтом. Никогда идеалы справедливости и равенства не казались столь утопичными. Не вдаваясь в анализ этой ситуации (и тем более не предлагая решений), нетрудно понять, что она влечет за собой настроение отчаяния, которое отчасти выражается в постмодернизме. Ноам Хомский, американский лингвист и политический деятель, хорошо описывает эту эволюцию222:
Если вы говорите себе: «да ладно, слишком трудно изучать серьезные проблемы», есть множество способов избежать этого. Один из них — гоняться за химерами, не имеющими реального значения. Другой способ сделать это заключается в том, чтобы присоединиться к академическим культам, отрезанным от всякой реальности и позволяющим не сталкиваться с миром, каков он есть. Это частое явление, включая и левых. Во время поездки по Египту несколько недель тому назад я видел удручающие примеры. Я должен был говорить, о международных проблемах. Там очень живое и образованное интеллектуальное сообщество, очень мужественные люди, отсидевшие годы в тюрьмах Нассера, замученные почти что до смерти, и вышедшие оттуда, продолжая бороться. Но теперь в третьих странах в целом преобладает безнадежность и отчаяние. В местной образованной, имеющей связи с Европой, среде это проявлялось в полном погружении в последние безумства парижской культуре и концентрации исключительно на них. Например, даже в исследовательских институтах по стратегическим проблемам, когда я рассказывал о современной ситуации, слушатели хотели, чтобы все излагалось на жаргоне постмодерна. Вместо того, чтобы расспрашивать меня подробнее об американской политике или о Среднем Востоке, месте, где они живут, — это казалось слишком грязным и неинтересным — они хотели знать, как современная лингвистика строит новую парадигму дискурса о международных отношениях, который заменит постструктуралистский текст. Их интересовало это. Вовсе не то, что открывали израильские правительственные архивы в области внутреннего планирования. Это, действительно, гнетущая ситуация. (Хомский 1994b, с. 163–164).
Это бегство вперед забивает последний гвоздь в гроб идеалов прогресса; мы скромно предлагаем хотя бы глоток воздуха в надежде на то, что труп однажды восстанет.
Наука как доступная мишень.
В этой атмосфере общего отчаяния можно попробовать бороться с чем-то, что достаточно тесно связано с господствующей властью, чтобы не вызвать симпатии, но достаточно слабо, чтобы стать более или менее достижимой мишенью (концентрация власти и денег — вне досягаемости). Лучше всего отвечает этим условиям наука и это отчасти объясняет те нападки, объектом которых она становится. Чтобы проанализировать эти нападки, следует различать по крайней мере четыре разных значения слова «наука»: интеллектуальный прием для рационального познания мира, данное множество знаний, социальный институт, и наконец, теоретическая база технологии (с которой ее часто путают). Аргументы, правомерные по отношению к науке, понятой в одном из этих значений, часто воспринимается как аргумент против науки в другом значении. Таким образом, несомненно, что наука как социальный институт связана с экономической и военной властью и роль, которую она играет, подчас одиозна. Так же верно, что технология приводит к смешанным — а иногда явно губительным — результатам и редко дает чудесные решения, которые нам постоянно обещают ее наиболее восторженные защитники223. С другой стороны, наука, понимаемая как множество знаний, всегда на грани банкротства, и ошибки ученых часто являются результатом разного рода социальных, политических или религиозных предубеждений. Мы восприимчивы к разумной критике науки, взятой в этих значениях. Эта критика, по крайней мере та, что наиболее убедительна, как правило пользуется следующим приемом: сначала, используя научные аргументы, показывается, что критикуемое исследование ошибочно; во втором подходе стремятся определить, как идеологические, обычно неосознанные, предубеждения исследователя ввели его в заблуждение. Есть искушение сразу перейти ко второму этапу, но в этом случае критика во многом теряет свою силу.
К сожалению, в некоторых случаях критика не ограничивается только худшей стороной науки (милитаризм, сексизм и т. д.) и направлена на лучшее, а именно на стремление рационально познать мир и научный метод в широком смысле слова224. Надо быть наивным, чтобы поверить в то, что реально установка постмодерна направлена против рационального мировоззрения. Более того, эта сторона — доступная мишень, так как нетрудно найти большое число сторонников, когда критикуешь рациональность как таковую: все те, а их немало, кому свойственны суеверия, традиционные (например, религиозный интегризм) или New Age 225. Если прибавить к этому частую путаницу между наукой и технологией, то получим достаточно популярную, но вряд ли успешную критику.
Все те, кто обладает политической или экономической властью, предпочли бы критику науки или технологии как таковых, так как эта критика способствует созданию культа властных отношений, в которых нет ничего рационального, но на которых зиждется власть. Кстати, левые постмодернисты, взявшись за рациональность, сами лишают себя мощного инструмента критики действующего социального порядка. Хомский отмечает, что в недалеком прошлом,
Левые интеллектуалы активно участвовали в оживленной жизни пролетарской культуры. Некоторые пытаются восполнить классовый характер учреждений культуры образовательными программами для рабочих или популяризаторскими изданиями, полностью успешными, по математике, естественным наукам и другим предметам. Но следует констатировать, что сегодня наследники левых часто пытаются лишить трудящихся этих инструментов эмансипации, сообщая нам, что «проект энциклопедистов» мертв, что мы должны отказаться от «иллюзий» науки и рациональности — сообщение, которое обрадовало бы сердца власть имущих, всегда готовых монополизировать эти инструменты для собственных нужд. (Хомский 1994а, с. 325–326)
В заключение рассмотрим субъективные основания тех, кто противостоит постмодернизму. Их достаточно сложно анализировать и об осторожности такого размышления предупреждает реакция, последовавшая за публикацией розыгрыша. С одной стороны, немало людей просто задеты высокомерием постмодерна, пустой болтовней и существованием интеллектуального сообщества, в котором все повторяют фразы, которые никто не понимает. Очевидно, мы разделяем, с некоторыми оговорками, эту установку.
Но другая, нешуточная, реакция хорошо иллюстрирует смешение социологических отношений с логическими отношениями. Например, Нью-Йорк Таймс представил «дело Сокала» как противостояние консерваторов, которые верят в объективность, и «гошистов», которые ее отрицают. Очевидно, что ситуация гораздо сложнее. Все гошисты не отрицают объективность и, более того, нет простой логической связи между эпистемологическими и политическими позициями226. Другие комментарии связывают это дело с нападками на «мультикультурализм» и «политкорректность». Подробное обсуждение этих вопросов завело бы нас слишком далеко, но подчеркнем, что мы вовсе не отбрасываем открытость другим культурам или признание меньшинств, которые в ходе подобных нападок как правило становятся посмешищем.
Почему это необходимо?
Понятие «истины», истолкованное как зависящее от фактов, выходящих за границы человеческого контроля, было одним из тех путей, которыми философия до сих пор прививала необходимую скромность. Когда это ограничение нашей гордыни будет устранено, то будет сделан следующий шаг по направлению к своего рода сумасшествию — отравлению властью, которое с Фихте вторглось в философию и к которому предрасположены, философы они или нет, современные люди. Я убежден, что это отравление является в наше время самой большой опасностью и всякая философия, которая способствует ему, даже не намеренно, увеличивает опасность широкого социального бедствия.
Бертран Рассел, История западной философии (1961, с. 782)
Зачем нам тратить время на разоблачение этих уловок? Представляют ли собой постмодернисты настоящую опасность? Для точных наук — определенно нет, во всяком случае, в данный момент. Проблемы, с которыми сталкиваются эти науки скорее связаны с финансированием исследований и угрозой их единству, возникающей из-за прогрессирующего уменьшения доли общественного финансирования по отношению к частному. Но постмодернизм не имеет никакого отношения к этому. От разлагающего влияния модной сегодня бессмыслицы страдают прежде всего гуманитарные науки, когда языковые игры изгоняют критический и строгий анализ социальной реальности.
Тройное негативное влияние постмодернизма: потеря времени в гуманитарных науках, культурологическая путаница, ведущая к мракобесию, и ослабление политики левых сил.
Во-первых, дискурс постмодерна в виде текстов, которые мы цитируем, функционирует среди других в качестве ловушки, в которую попадают многие гуманитарные науки. Никакое исследование, касается ли оно мира природы или человека, не может развиваться на концептуально запутанном и коренным образом отстраненным от эмпирических данных основании.
Можно было бы возразить, что авторы процитированных здесь текстов не оказывают реального воздействия на исследовательскую работу потому, что, говоря начистоту, их несерьезность хорошо известна в академических кругах. Это верно лишь отчасти: по-разному у разных авторов, в разных странах, в разных областях исследования и в разные периоды. Например, работы Барнса-Блура и Лятура оказали определенное влияние на социологию науки, хотя оно никогда не было определяющим. То же можно сказать в отношении Лакана в психологии, в отношении Делеза в философии и в отношении Иригарэй в women’s studies.
Более серьезным, по нашему мнению, является пагубное воздействие отказа от ясного мышления на образование и культуру. Студенты учатся повторять и выстраивать рассуждения, в которых они мало что понимают. Став экспертами в искусстве манипулирования ученым жаргоном, они даже могут сделать университетскую карьеру227. В конце концов, одному из нас удалось, после трех месяцев обучения, освоить постмодернистский язык достаточно хорошо для того, чтобы опубликовать статью в престижном журнале. Как совершенно справедливо заметила американская комментаторша Катя Поллитт, «комический аспект инцидента с Сокалом состоит в том, что он утверждает, что сами постмодернисты по-настоящему не понимают того, что пишут их коллеги и что они перемещаются по тексту от одного знакомого имени или слова к другому, как лягушка, перепрыгивающая болотистый пруд по кувшинкам»228. В конечном счете, обдуманно невразумительные рассуждения и сопутствующая им интеллектуальная бесчестность отравляют часть интеллектуальной жизни и усиливают и без того распространенный среди населения примитивный антиинтеллектуализм.
Развязность по отношению к научной точности, которую мы находим у Лакана, Кристевой, Бодрийара, или Делеза, была популярна во Франции в 70-е годы, но сейчас, без сомнения, немного устарела. Однако этот способ мыслить распространился в 80-е и 90-е годы за пределы Франции, в основном в англосаксонские страны. И наоборот, когнитивный релятивизм развивался, начиная с 70-х годов в англосаксонских странах (вспомним, например, начало «общей программы») и позже появился во Франции.
Эти два пути концептуально различны и можно рассматривать их вместе или по одному, безотносительно к другому. И все же они не напрямую, но связаны друг с другом: если в научном дискурсе можно творить что угодно, или почти что угодно, то как можно принимать его всерьез? И точно так же, если мы признаем релятивизм, то произвольные комментарии к научным теориям кажутся вполне правомерными. Релятивизм и развязность взаимно усиливают друг друга.
Но самые серьезные культурологические последствия релятивизма связаны с его применением в гуманитарных науках. Английский историк Эрик Хобсбаум красноречиво разоблачает
рост интеллектуальной моды на «постмодерн» в западных универитетах, особенно на факультетах литературы и антропологии, которая предписывает считать интеллектуальными конструкциями все «факты», претендующие на объективность. Итак, нет ясного различия между фактами и фикцией. Но на самом деле оно есть, и для историков, точно так же как и для самых воинствующих антипозитивистов, абсолютно необходимо иметь возможность различать одно и другое. (Хобсбаум 1993, с. 63).
Хобсбаум продолжает, показывая, как точная работа историка позволяет отбросить мифы, использованные реакционными националистами в Индии, Израиле, на Балканах и других местах, и как постмодернистская установка разоружает нас пред лицом этих угроз.
В тот час, когда суеверие, мракобесие и националистический и религиозный фанатизм чувствуют себя замечательно, по крайней мере безответственно обращаться с легкостью с тем, что исторически было единственным заслоном перед этим безумием, а именно рациональное мировоззрение. Содействие мракобесию наверняка не является задачей постмодернистских авторов, но оно является неизбежным следствием их деятельности.
Наконец, для нас и для всех политически левых постмодернизм имеет свои негативные последствия. Во-первых, сосредоточение на языке и элитарность, связанная с употреблением претенциозного жаргона, способствуют тому, чтобы загнать интеллектуалов в рамки стерильных споров и изолировать их от общественных движений, которые происходят за стенами их башни из слоновой кости. Развитые студенты по прибытии в американские университетские городки могут легко сбиться с пути мыслью о том, что самое передовое сегодня (даже политически) — это радикальный скептицизм и дискурсивный анализ. Во-вторых, стойкое существование путаных идей и невразумительных рассуждений среди определенной части левых может дискредитировать все левое движение; и правые не упускают случая демагогически воспользоваться этой возможностью229.
Но самая важная проблема — это то, что уже всякая возможность социальной критики, которая могла бы задеть тех, кто не согласен, логически невозможна из-за принятой позиции субъективизма230. Если любой дискурс — рассказ или наррация и если никакой дискурс не является объективным или более достоверным, чем другой, тогда следует признать худшие расистские и сексистские предубеждения и самые реакционные социально-экономические теории «одинаково правомерными», по крайней мере как описание или как анализ реального мира (если предположить, что признается существование последнего). Очевидно, релятивизм является исключительно слабым основанием для развертывания критики установленного общественного строя.
Если интеллектуалы, в особенности те, кто слева, хотят внести свой положительный вклад в развитие общества, они могут это сделать, проясняя существующие идеи и демистифицируя господствующие дискурсы, не прибавляя собственные мистификации. Мышление не становится «критическим» просто присваивая себе это название, а в силу своего содержания.
Само собой разумеется, интеллектуалы склонны преувеличивать значимость их влияния на культуру, и мы хотим попробовать не попасться на этом. Тем не менее мы думаем, что идеи университетских кругов имеют культурологические последствия за пределами академической среды. Бертран Рассел, конечно, преувеличивает, разоблачая последствия социальных злоупотреблений путаницы в мышлении и субъективизма, но его опасения не безосновательны.
Наконец. Вспомним, что давным-давно, в одной стране мыслители и философы вдохновлялись науками, размышляли и писали ясно, пытались понять природу и общество, старались распространить эти знания среди своих сограждан и подвергали критике несправедливость общественного строя. Это была эпоха Просвещения и страна — Франция.[15]
Что дальше?
«Призрак бродит по интеллектуальным кругам США: призрак Левого Консерватизма». Так гласило объявление о предстоящей конференции в Калифорнийском Университете Санта-Круз, где мы и некоторые другие были подвергнуты критике за нашу оппозицию «„антифундаменталистским [то есть постмодернистским] теоретическим работам“ и — о, ужас — за нападки на процесс выработки консенсуса … основанных на определениях реального». Мы были обличены как социально консервативные марксисты, пытающиеся отодвинуть на обочину (маргинилизировать) политику феминизма, геев и расовой справедливости, и как комментаторы Раша Лимбау, восстанавливающие ценности американских правых.231 Могут ли эти страшные обвинения обозначить, хотя бы в такой крайней форме, что происходит с постмодернизмом?
На протяжении всей книги мы отстаивали ту идею, что есть такая вещь, как данность и что факты что-то значат. Однако на многие вопросы из числа жизненно важных — особенно те, которые касаются будущего — не может быть окончательного ответа на основе данности и логики, и они подталкивают людей к (более или менее обоснованной) спекуляции. Нам бы хотелось закончить эту книгу нашей собственной небольшой спекуляцией по поводу будущего посмодернизма. Как мы уже неоднократно подчеркивали, постмодернизм представляет собой достаточно сложное собрание (паутину) идей — с одной только тонкой логической связью между ними — которое трудно охарактеризовать точнее, чем неопределенным Zeitgeist. Тем не менее, нетрудно найти корни этого Zeitgeist и они уходят назад в начало 1960-х годов: вызов Куна эмпиристской философии науки, критика Фуко гуманистических философии истории, крушение иллюзий, связанных с великими схемами политических преобразований. Как все новые интеллектуальные течения, постмодернизм на ранней стадии своего существования столкнулся с сопротивлением старой гвардии. Но у новых идей есть привилегия нравиться молодежи, и сопротивление было сломлено.
Почти через сорок лет революционеры повзрослели и маргинальность институализировалась. Идеи, в которых, если хорошо разобраться, была какая-то истина, разложились на общепринятые составляющие, смешение странных недоразумений и непомерно раздутых банальностей. Нам кажется, если постмодернизм и был полезен, то его полезность первоначально состояла в том, чтобы корректировать жесткие ортодоксальные идеи, и сегодня он отбросил это и следует по естественному для него пути. Несмотря на то, что заголовок выбран не совсем удачно для разговора о наследии (что может быть после пост-?), мы находимся под непреодолимым впечатлением, что времена изменились. Один знак того, что вызов брошен сегодня не только арьергардом, а теми, кто не является ни жесткими позитивистами, ни старомодными марксистами, а теми, кто понимает проблемы, связанные с наукой, рациональностью и традиционной левой политикой — но кто при этом верит, что критицизм прошлого должен осветить будущее, а не ограничиваться созерцанием пепла.232
Что будет после постмодернизма? Согласно тому, чему нас научило прошлое, предсказание будущего произвольно, мы можем только перечислить наши опасения и наши надежды. Одна возможность заключается в вынужденном возвращении к некоторым формам догматизма, мистицизма (в том числе Нового времени) и религиозного фундаментализма. Это может показаться невероятным, прежде всего в академических кругах, но утрата разума была достаточно основательной, чтобы проложить дорогу к самому крайнему иррационализму. В этом случае интеллектуальная жизнь будет развиваться от плохого к худшему. Другая возможность состоит в том, что интеллектуалы станут сопротивленцами (всего на одно или два десятилетия), чтобы противостоять любой бескомпромиссной критике существующего социального порядка и даже стать его подобострастными защитниками — как это произошло со многими первоначально левыми интеллектуалами во Франции после 1968 года — или полностью отказаться от политической ангажированности. Наши надежды, тем не менее, связаны с иным направлением: появление такой интеллектуальной культуры, которая была бы рационалистической, но не догматичной, научно обоснованной, но не сциентистской, открытой, но не поверхностной, и политически прогрессивной, но не сектантской. Но это, конечно, только надежда и, наверное, только мечта.
Приложения
А. Нарушая границы: к трансформативной герменевтике квантовой гравитации[16]
Нарушение границ между дисциплинами — […это] ниспровергающее действие, поскольку весьма вероятно, что оно осквернит пределы признанных форм восприятия. Среди наиболее укрепленных оказываются границы, разделяющие естественные науки и литературу.
Валери Гринберг, «Трансгрессивные чтения»(1990, с. 1)
Борьба за преобразование идеологии в критической науке […] основана на той идее, что критика всех предпосылок науки и идеологии должна быть единственным абсолютным принципом науки.
Стэнли Ароновиц, Наука как власть (1988b, с. 339)
Многие ученые, и в особенности физики, продолжают отвергать саму мысль о том, что дисциплины, занимающиеся социальной или культурной критикой, могли бы иметь не только маргинальное влияние на их исследование. Еще менее они согласны с мыслью, что сами основания их мировоззрения должны быть пересмотрены или реконструированы в свете подобной критики. Напротив, они цепляются за догму, установленную долгим владычеством «Просвещения» над западной мыслью, догму, которую вкратце можно выразить следующим образом: существует мир, внешний по отношению к нашему сознанию, причем свойства этого мира не зависят от любого индивида и даже от всего человечества; эти свойства закодированы в «вечных» физических законах; человеческие существа при соблюдении «объективных» процедур и эпистемологических ограничений (так называемого) научного метода могут добиться достоверного, хотя и несовершенного и подверженного пересмотру, познания этих законов.
Но концептуальные потрясения науки двадцатого века поставили под вопрос эту картезиано-ньютонианскую метафизику1; исследования, глубоко пересмотревшие историю и философию наук, еще больше усилили сомнения по ее поводу2; а в последнее время феминистские и постструктуралистские критические движения демистифицировали содержание господствующей западной научной практики, открывая властную идеологию, скрытую за фасадом «объективности»3. Таким образом, становится все более и более ясным то, что физическая «реальность», точно так же, как социальная, в основе своей является лингвистической и социальной конструкцией; что «научное» познание, ни в коей мере не являясь «объективным», отражает и кодирует доминирующие идеологии и властные отношения той культуры, которая его произвела; что утверждения науки внутренне необходимым образом зависят от теории [theory-laden] и оказываются автореферентными суждениями; что, следовательно, дискурс научного сообщества, несмотря на всю его несомненную значимость, не может претендовать на привилегированный эпистемологический статус по отношению к противодействующим гегемонии повествованиям, рожденным в диссидентских или маргинализированных сообществах. Эти темы, несмотря на некоторое различие в их акцентуации, могут быть выделены в проведенном Ароновицом анализе культурного климата, который породил квантовую механику4; в обсуждении Россом оппозиционных дискурсов постквантовой науки5; в истолковании Иригарей и Хэйлс сексуального кода механики жидких тел6; в проведенной Хардингом углубленной критике принижающей женщин идеологии, которая подкрепляет естественные науки, и в особенности физику7.
Моя цель здесь будет состоять в том, чтобы продвинуть еще на один шаг вперед все эти глубокие исследования, учитывая недавнее развитие квантовой гравитации: той возникающей сейчас ветви физики, в которой общая теория относительности Эйнштейна и квантовая механика Гейзенберга одновременно и синтезированы, и превзойдены. Как мы увидим, в квантовой гравитации пространственно-временное многообразие перестает существовать в качестве физической объективной реальности; геометрия становится реляционной и контекстуальной; а фундаментальные категории предшествующей науки — и среди них само существование — проблематизируются и релятивизируются. Эта концептуальная революция несет в себе, как я постараюсь показать, многообещающие задатки, относящиеся к содержанию будущей науки, которая станет одновременно постмодернистской и освободительной.
Я пойду по следующему пути; вначале я кратко коснусь некоторых философских и идеологических вопросов, поднятых квантовой механикой и теорией относительности. Затем я в общих чертах обрисую возникающую в настоящее время теорию квантовой гравитации и обсужу некоторые поднимаемые ей концептуальные вопросы. И в конце я дам несколько комментариев по поводу культурных и политических следствий этого научного развития. Нужно подчеркнуть, что эта статья по необходимости носит предварительный и гипотетический характер; я не претендую дать ответ на все вопросы, которые я поднимаю. Моя цель, скорее, состоит в том, чтобы привлечь внимание читателей к этим важным шагам в физических науках и прочертить, насколько я смогу, их философские и политические последствия. Я постарался использовать минимум математики, но я сделал ссылки, по которым читатели, если они того пожелают, смогут найти все требуемые детали.