Мечта об «игровом пространстве»
Неоднородность городских толп, из-за которой на улицах происходили неожиданные контакты, играла важнейшую роль в культурной динамике современной эпохи, но толпа также вызывала страх и неприязнь, что приводило к попыткам ее «сдерживания». Как отмечает Винсент Рафаэль (Rafael 2003: 415), «централизованное городское планирование и технологии надзора призваны превратить в рутину ощущение случайности, возникающее в толпе» (Rafael 2003: 415). К этим формам наблюдения и контроля можно добавить масштабный перевод желаний в русло товарного потребления. Успех подобных методов организации и обуздания неуправляемой энергии толпы постоянно приводит к рассуждениям о том, существует ли еще пространство для внепланового социального взаимодействия за рамками диктата товарного спектакля и усиления рутинности в повседневной жизни горожан. Этот вопрос лежал в основе коллективных паломничеств сюрреалистов к некоторым объектам в Париже и его предместьях в конце 1920-х годов. Он же занимал центральное место в анализе городской жизни ситуационистами тридцать лет спустя и остается одной из главных тем сегодняшних дискуссий об общественной жизни в медийном городе, где взаимодействие происходит «в реальном времени».
Ситуационисты, как известно, отвергали любую возможность реформирования существующего города. Изменения должны были быть полными, обусловленными радикальным преобразованием организации общественной жизни. В этом духе Ги Дебор в «Ситуационистских тезисах о трафике» (1959) отказался обсуждать сравнительные достоинства различных схем обеспечения эффективности движения автотранспорта, но подчеркивал необходимость изменить сами его функции в городе: «Передвижение как придаток к работе должно быть заменено на передвижение как удовольствие» (цит. по: Knabb 1981: 57). В ситуационистской теории постоянно подчеркивалась роль улицы как места, где происходят социальные контакты, а не площадки для движения транспорта19. Улица была главной ареной психогеографических исследований, и для анализа ее многообразной атмосферы разрабатывались специальные методики вроде «дрейфа». Целью подобных «погружений в среду» было показать людям, что они стали пленниками рутины городской жизни. В отличие от функционального разделения, которое поддерживалось в рамках централизованного планирования развития городов, целью «унитарного урбанизма» было вновь собрать воедино разделенные «направления» жизни, включая искусство и архитектуру, >технику и поэзию, экологию и машинное производство. В этом новом социальном пространстве «битва за досуг», рожденная современными технологиями, должна была увенчаться победой бесконечных приключений, а не безграничной скуки. Дебор утверждал, что самой общей целью должно быть увеличение той части жизни, что не отличается посредственностью, максимальное сокращение ее пустых моментов (Ibid., 23-24). Однако 1968 год оказался апогеем, а не генеральной репетицией радикального изменения общества. В 1980 году, задним числом оценивая свой проект «Новый Вавилон», Констан утверждал, что возможности даже для ограниченных интервенций в городское пространство вроде авангардистских «хеппенингов» 1960-х ослабли: «Условия для игровых акций тоже ухудшились. Центры больших городов расчищаются из-за спекуляции землей, население вынуждено перебираться в разрозненные “спальные районы”, обретает зависимость от машины, телевизора и супермаркета, лишается прямых и спонтанных контактов <...>; одним словом, атмосфера и обстановка для коллективного игрового поведения исчезает» (цит. по: Wigley 1998: 235).
Если к 1980 году игровое пространство уже казалось лишь мечтой, то проблемы здесь связаны не только с тенденциями развития общества, но и с бескомпромиссностью анализа ситуационистов. Во многих отношениях для них характерна та же противоречивость, что есть и в творчестве Беньямина, запутавшегося между вдохновленной сюрреализмом завороженностью случайными факторами и фрагментами и выработавшейся у него позднее, под влиянием Брехта, склонностью к рациональности, почти позитивистскому научному «тестированию». Хотя Дебор явно стремился отделить метод «дрейфа» от прославляемой сюрреалистами случайности (Knabb 1981: 50), теория ситуационистов была ограничена их метаниями между субъективным языком чувственной игры и бихевиористским языком данных и эффектов20. Тем не менее Ситуационистский интернационал представляет собой ориентир для сегодняшнего урбанизма. Подобно «аркигрэмовцам» и Констану, ситуационисты пытались сформулировать альтернативную концепцию будущего городов, и их опыт также учит многому — в нынешней ситуации, когда проблема социальной спонтанности уже не сводится к вопросу о программах модернизации городов и рутинизации социальной жизни в рамках бюрократического капитализма, но обретает все большую связь со сложными техническими системами мониторинга городского пространства.
Как отмечает Лион, «гибкость, мобильность и скорость коммуникаций сильно меняет способ организации города» (Lyon 2001: 57). Афоризм Ле Корбюзье «Город, созданный для скорости, создан для успеха» (Le Corbusier 1971: 179), сформулированный в 1924 году для пропаганды рационализации улицы, приобретает новое значение по мере того, как цифровая инфраструктура начинает главенствовать в экономических и социальных отношениях. Включение в городскую инфраструктуру таких устройств, как камеры, датчики движения, приборы радиочастотной идентификации и другие сенсоры, их подключение к компьютерам и базам данных для анализа получаемой информации создают новые перспективы для «гибкой архитектуры». Кроме того, в связи с этим возникают жизненно важные вопросы о будущем общественного пространства. «Умные здания» Роя Эскотта, которые «реагируют на каждое наше движение, каждое слово» (Ascott 1995: 39), — это технологии, не только немедленно удовлетворяющие потребности, но и предвосхищающие их: «Мы говорим не о простых устных командах на примитивном компьютерном интерфейсе, но о предвосхищении наших желаний искусственно созданной средой на основе нашего поведения, результатом которого становится незаметное изменение окружающей обстановки <...>. Речь идет о высокоскоростной обратной связи, доступе к огромным базам данных, взаимодействии с множеством умов, взгляде тысячи глаз» (курсив мой).
Как давно уже показал Гегель, грань между хозяином и рабом весьма тонка. Чтобы предвосхитить наши потребности, технологическая среда должна знать, что мы любим или, по крайней мере, что мы делаем. Но когда «предвосхищение» превращается в неовеберовскую «железную клетку», определяющую поведение людей? Если горизонтальные сети вездесущих компьютеров в потенциале представляют собой первый шаг к демократизации медийного города, то каковы последствия способности «разумного здания», не говоря уже обо всех «умных» приборах, создавать персонализированные базы данных для обеспечения оптимальной работы? Эскотт остается твердым сторонником прозрачности городской жизни, которая теперь должна достигаться с помощью технических систем, а не «стеклянной архитектуры» прежней эпохи21: «[Город] должен быть прозрачен в своих структурах, задачах и действующих системах на всех уровнях. Его инфраструктура, как и архитектура, должна быть “интеллектуальной” и понятной людям, состоять из систем, реагирующих на нас не в меньшей степени, чем мы с ними взаимодействуем. Основой развития городов должен стать принцип быстрой и эффективной обратной связи на всех уровнях. Это означает создание скоростных информационных каналов, проходящих через самые дальние уголки и все укромные места сложного устройства города. Обратная связь должна не просто работать — мы должны видеть ее работу» (Ibid., 40).
Как отмечает Митчелл, распространение электронных медиа диаметрально изменило традиционный баланс между скрытым и открытым в городе: «Когда-то непрозрачность была естественным состоянием города; архитекторы специально вносили элементы прозрачности с помощью дверных и оконных проемов, анфилад, террас и публичных пространств. Сегодня электронная прозрачность является состоянием по умолчанию, а для создания ограниченных непросматриваемых зон приходится как следует потрудиться» (Mitchell 2003: 29).
Латур более критически относится к приверженности модернистов такой ценности, как прозрачность, и ее временной корреляте — безотлагательности. По его мнению, в политике это приводит к катастрофическим последствиям: «Прозрачность и безотлагательность вредны для науки и политики — они душат и то и другое» (Latour 2005: 21). Если в науке непонимание ситуативности и ограниченности знания ведет к искажениям и высокомерию, то в городах, где социальное взаимодействие определяется установками на постоянный контакт «в реальном времени», отсутствуют необходимые предпосылки для разнообразия общественной жизни. Здесь стоит вспомнить , что Беньямин подчеркивал, как важно было препятствовать движению транспорта для поддержки фланерства, пока оно не было подавлено ускорившимся процессом потребления. Сейчас же необходимо воссоздать стратегические социальные барьеры на пути норм прозрачности и безотлагательности, чтобы сохранить более богатую среду общественного взаимодействия.
МОБИЛЬНАЯ ПУБЛИКА
В начале 1990-х годов к воздействию на городскую жизнь «умных зданий» прибавилось растущее влияние мобильных медиа. В период, который очевидно являлся более ранним этапом становления медийного города, такие устройства, как телефоны и телевизоры, были в основном стационарными. Обычно они находились либо в офисе, либо дома и сыграли решающую роль в преодолении гендерной границы между общественным (мужским) и частным (женским) пространством22. Теперь же пришла эпоха, в которую медийные технологии стали вездесущими, мобильными и эластичными, и это создает новые возможности для социального взаимодействия, а скорость информационных потоков все больше соответствует скорости общественной деятельности. Митчелл утверждает: «В современных городах распространяемые электронными средствами нарративы превратились в нескончаемый и все более широкий поток. Эти нарративы — наложенные на конкретное пространство в реальном времени — действуют как цепи обратной связи, оказывая влияние на породившие их ситуации» (Mitchell 2003: 107).
Новообретенная способность к «микрокоординации» не только существенным образом воздействует на социальные «протоколы» общения друзей и знакомых, меняя смысл таких общепринятых норм, как пунктуальность и личное присутствие23. Мобильные медиа также обладают потенциальной способностью менять динамику публичного взаимодействия в толпе незнакомых друг с другом людей. Митчелл называет эту нарождающуюся форму социальной активности «электронным роением» (Ibid., 161), а Рейнгольд окрестил коллективных акторов в подобных ситуациях «умными толпами» (Rheingold 2002: xii): «Умные толпы состоят из людей, способных действовать согласованно, даже если они незнакомы друг с другом. Люди, из которых состоят умные толпы, сотрудничают невозможными прежде способами, поскольку они носят с собой устройства, обладающие и коммуникационными, и компьютерными возможностями».
Потенциал формирования новых типов активности и сотрудничества на общественном пространстве чрезвычайно важен, но его не может гарантировать одно лишь развитие техники. Рейнгольд и Митчелл в своих работах не раз поднимали на щит те или иные новые технологии, и их решение выбрать мобильные медиа в качестве нового «переднего края» не лишено существенных изъянов. Недостатки позиции Митчелла заметить, пожалуй, труднее. В основном он повторяет основные постулаты авангардной программы по обеспечению текучести пространства и мобильности индивида, чьими сторонниками в 1960-х были Йона Фридман, Констан и Archigram: «В зарождающуюся цифровую эпоху здания и городская среда в целом меньше нуждаются в специализированных пространствах, выстроенных вокруг мест накопления и доступа к ресурсам, и больше — в пространствах многогранных, гостеприимных и удобных, которые способны служить для разнообразных целей и в которых просто хочется находиться» (Mitchell 2003: 159).
Но, модернизируя эту программу в соответствии с развитием технологий, Митчелл одновременно удаляет из нее любые концепции социальных изменений. Если его «поддерживаемое электроникой кочевничество» явно напоминает образ жизни придуманных Констаном жителей Нового Вавилона, постоянно находящихся в движении, основной пример «стратегии быстрого управления пространством» в современных городах, который приводит Митчелл, несет совершенно иную смысловую нагрузку: «К началу 2000-х стали видны первые примеры таких стратегий. Так, гибкий беспроводной механизм оплаты проезда по автостраде и электронная система навигации регулируют использование дорожной сети» (Mitchell 2003: 166).
Митчелловский «электронный кочевник» (Ibid., 57) во многом является детищем коммерции, им движет не столько перспектива непредсказуемого социального взаимодействия, сколько его рационализация. Беспроводные сети эффективно связывают пользователей с такими услугами, как информация о расписании движения транспорта, наличии билетов в театр и парковочных мест. Митчелл постоянно уподобляет такие устройства, как мобильные телефоны и КПК, вежливым, рассудительным слугам. Такой слуга, «имея расписание общественного транспорта и стоимость билетов, предложит оптимальный способ туда добраться. Зная ваши интересы и временные рамки — составит персонализированную экскурсию» (Ibid., 124). Этот образ вдумчивого электронного слуги хорошо вписывается в митчелловскую концепцию рационального потребления, в рамках которой потребители знают, чего хотят, и в состоянии это купить, а производителям приносит пользу отслеживание индивидуальных моделей потребления. Он говорит о преимуществах полностью скоординированного рынка «постоседлого» мира (Ibid., 60), не задумываясь о его последствиях и не задаваясь вопросами о результатах внедрения медийных технологий в сферу основополагающих социальных связей — интимных и семейных отношений. И хотя Митчелл признает, что существует проблема неравномерного доступа к этим технологиям, он предпочитает не замечать ее последствия. Пусть «другие» беспокоятся о таких вопросах, как иерархия перемещения в киберпространстве: для него отключение от этого пространства «подобно ампутации» (Ibid., 62).
Если у Митчелла разумные медиа верно служат каждому потребителю в отдельности, то Рейнгольд делает акцент на коллективных возможностях «умной толпы». Исходя из того, что новые медиа — например, беспроводные органайзеры с функцией определения местоположения, беспроводные сети и суперкомпьютерные системы общественного назначения — «позволяют людям действовать совместно новыми способами и в ситуациях, при которых коллективные действия прежде бъти невозможны», Рейнгольд утверждает: «Самыми востребованными продуктами завтрашней мобильной индустрии будут не “железо” и не компьютерные программы, а социальные практики» (Rheingold 2002: xviii, xii).
Хотя эту сосредоточенность на социальных отношениях и необходимости переосмысления понятия «общественное» в контексте вездесущности медиа можно только приветствовать, в своем анализе Рейнгольд не учитывает фундаментальных политических противоречий. С особой наглядностью это проявляется в его оценке роли «умных толп» в таких политических событиях, как свержение президента Эстрады на Филиппинах в 2001 году: «“Вторая народная революция” на Филиппинах была лишь драматическим и конкретным подтверждением “силы мобильного множества”» (Ibid., 157). Хотя Рейнгольд и ссылается на глубокие выводы Винсента Рафаэля (Rafael 2003) о парадоксальной роли мобильных телефонов в этих событиях, он избегает темы тех политических противоречий, к которым Рафаэль изо всех сил старался привлечь внимание. По мнению Рейнгольда, у мобильных телефонов в ходе «Второй народной революции» было две основных функции: во-первых, обеспечить коммуникационную сеть, неподконтрольную государству, и, во вторых, координировать действия многочисленных толп демонстрантов. Рафаэль, напротив, считает, что утверждения о способности телефонов формировать политическое единство — в основном фантазии среднего класса, свидетельствующие о сегодняшней «фетишизации коммуникаций» и основанные на ложном тезисе о стирании существующих классовых различий. Он полагает, что «Вторая народная революция» на деле выявила существенную политическую нестабильность и разногласия, даже внутри среднего класса: «Массы, когда их наконец услышали, привлекли внимание к необоснованности притязаний буржуазии на определяющую роль в рассылке и приеме сообщений о том, какой должна быть политическая практика в государстве. Медийная политика (понимаемая в обоих смыслах этого словосочетания — как политика медийных систем и как политика в качестве неизбежной сферы медиации) в данном случае демонстрирует нестабильность настроений филиппинского среднего класса. Эти настроения, не установившиеся в отношении социальной иерархии, порой приводили к перекройке классовых различий, порой предполагали их устранение, а порой действовали в пользу их восстановления и закрепления» (Rafael 2003: 400).
Анализ Рафаэля показывает следующее: Рейнгольд полагает, будто люди действуют совместно потому, что обладают новыми технологиями. Но новые технологии никогда не были достаточным условием для социальных перемен; наоборот, куда больше вероятность, что они впишутся в существующее социальное устройство. Термин «умная толпа», придуманный Рейнгольдом, быстро обрел маркетинговую направленность, иллюстрируя, как общественный потенциал мобильных сетей можно свести к схемам скрытой рекламы, электронной торговли и предложениям группам незнакомцев поучаствовать в «экстравагантных» совместных акциях. Чтобы изменить общественное пространство, нужен более глубокий анализ общественного применения новых медиа.