Андрей Карлович хочет компанию

Когда меня затем представляли офицерам на том дворе, всё было почти как в приличном обществе. Господа – за небольшим исключением – мило улыбались, задавали мне вопросы и показывали своё преклонение перед искусством, которому здесь, конечно же, места не было. А потом Андрей Карлович от имени всех присутствующих объявил себя уполномоченным ознакомить меня с предложением, которое поддерживает большая часть штаба.

«Мы спрашиваем Вас: Вы хотите остаться у нас? Вы человек искусства и мы просим Вас присоединиться к нам. Разделите наше общество! У вас будет прекрасная жизнь. Иногда, когда у Вас будет настроение, почитаете нам что-нибудь! Может быть, что-нибудь возвышенное! или что-то весёлое! Вы будете нас развлекать, а у нас будет возможность учить с вами хороший немецкий. Мы вас снабдим деньгами, одеждой и хорошей едой. Наши военные дела Вас касаться не будут. Вам нечего бояться, большой войны не будет. Цель нашей кампании – пробиться через Екатеринодар к Чёрному морю. Там мы ждём корабли союзников, корабли с английскими, итальянскими и французскими офицерами, которые нам помогут освободить Россию от большевиков. Вы - немецкий артист, и, вероятно, как и я, уже долгое время отлученный от профессии, конечно, хотите вернуться на Родину. Ну, так и пойдёмте с нами. А на Чёрном море мы предоставим Вам возможность кораблём вернуться в Вашу страну. Вот это мы хотели Вам сказать. Поймите, мы Вас не принуждаем. Мы предоставляем Вам право выбора. Если Вы решите по-другому, мы примем Ваше решение. Подумайте! Мы никуда не спешим! Приходите к нам завтра вечером на чай, тогда и скажете, что Вы решили»

О, двор Дорохова!

Возвратившись в Дороховский двор, я был в смятении и пытался привести свои мысли в порядок. Что меня ожидало? Я испытывал смятение чувств, и в то же время какое-то неясное смущение, в котором путались мысли. Да, на сделанное мне предложение нужно было отвечать. Если всё будет именно так, то я, возможно, уже через несколько недель покину Россию и в недалёком будущем пройдусь по улицам моего родного города, уже как свободный человек – что могло держать меня здесь?

Это было так. Но я был очень привязан к Дороховскому двору, который стал для меня символом, олицетворением мирного, и в горе, и в радости, времени.

Что это было: мирное время, мир на Дороховском дворе! – это мы узнали только три дня назад.

О, Дороховский двор! Неужели не оставалось ничего другого, как покинуть тебя навсегда! Тебя, старый кусок земли, которая держала меня 16 месяцев - тебя покинуть! Именно сейчас, когда снова над всеми крышами светит солнце, согревает стога сена и пёстрые спины волов! Сейчас, когда сверкающие лучи отражаются в косах и серебристых пилах косилок!

О, Дороховский двор, сейчас, когда самые тёмные зимние углы осветились светом весны и запах травы, идущий из степи, повис над тобой – именно сейчас я должен решиться, вобрав тебя в себя в последний, самый последний раз, чтобы потом навсегда уйти от тебя, от тебя – и от неё, да, от неё!

Я взял лопату, неприкаянно побродил по двору, но не смог взяться ни за какую работу. И так как нигде поблизости не увидел Шёнеманна и Тимекарла, я медленно пошёл к хозяйственным постройкам, вошёл в дом и сел в кухне на лавку.

И хотя было совершенно ясно, какое нужно принимать решение – второй такой возможности оказаться дома не представится больше никогда – я мысленно ещё раз обдумывал все за и против, и поджидал Настю.

Она пришла и выслушала меня. Она стояла передо мной у кухонного стола и, не прерывая, слушала.

И только одно она мне сказала:

«Гриша! Подумай, с кем ты идёшь. Ты разве не видел, что они сделали вчера и сегодня? Ты говоришь, это офицеры, студенты, образованные люди. Да, это образованные люди России, лучшие, элита, интеллигенты - те, кто два дня здесь убивал. Ещё и сейчас слышатся выстрелы. Они идут по дворам, они заходят в дома, чтобы расстреливать. Зачем ещё? Разве вчера было недостаточно? Недостаточно 300 трупов у речки? А ещё тех, что лежат кучами на улицах? – Ну, Гриша, иди! Иди с образованными! - Тьфу на Россию! - говорю я… А тебе я, конечно, желаю, чтоб ты счастливо вернулся на Родину!»

Она печально смотрела перед собой. Она даже не смогла мне улыбнуться как обычно, и медленно пошла к двери.

Новое сомнение

Я снова заколебался. Моя решимость идти с кадетами ослабела.

Я вышел из помещения, чтобы поискать Шёнеманна и Тимекарла. У телятника я увидел их, а рядом с ними старого Дорохова. Когда я подошёл, они, наклонившись, вместе стаскивали с убитого у телятника высокие кавалерийские сапоги. Труп мы с Шёнеманном утром затащили в конюшню; на нём была обычная серо-зелёная солдатская форма. Ещё утром Кондратий Артёмович вздыхал, что так жалко, что пропадает хорошая кожа, но я сделал вид, что не услышал. Теперь же, когда он снятие сапог провернул без меня, он взял их и понёс в дом.

Хоронить мёртвых «кадеты» запретили. Это должно было случиться только после того, как они уйдут. Предложение, которое сделали мне, друзья нашли единственным в своём роде.

Какой счастливый билет я вытащил! Может, я и за них замолвлю словечко перед штабистами? – Человек Отто! – Человек Карл! В качестве офицерских денщиков к Чёрному морю, а потом домой! Где отечество немцев? Как мне такое?

И хотя я ещё и сам не знал, как поступлю, я пообещал порекомендовать их с самой лучшей стороны.

Когда стемнеет, я должен был явиться к «кадетам» на чай. Уже был вечер. Тянуть было больше нельзя. Они ждали меня.

Того, со шрамом, я больше не видел. Прошлой ночью он съехал от Дороховых на другую квартиру.

От телятника мы втроём пошли в людскую. Я сел в тёмный угол на свою спальную лавку, чтобы воспользоваться последней возможностью подумать.

Так и сидели мы втроём, в то время как на улице становилось всё темнее и темнее. Если бы я встал и пошёл, всё бы пришло в порядок. Но я позволял времени проходить, как будто это могло остановить что-то плохое. Иногда то один, то другой спрашивали: «Пора?»

В действительности же дело обстояло так, что я уже преодолел в себе все колебания, и ответ, который я должен был дать, уже лежал у меня на языке. Но мне ещё было тяжело выговорить его.

Но теперь я сначала хотел сообщить его друзьям, которые не отводили от меня взглядов и связывали со мной надежды – сейчас я хотел сообщить, что решил остаться тут.

Но тут случилось нечто неожиданное. Кто-то прошаркал через двор и вошёл в тёмную комнату.

«Гриша не здесь?» - голос старого Дорохова.

«Я здесь»,- сказал я. - «Что случилось?»

«Пойдём, Гриша! На улице, у ворот, офицер на лошади; он спрашивает тебя»

Приказ Корнилова

«Очень хорошо!»- подумал я, ведь ответ-то уже был готов.

Кондратий Артёмович дошёл со мной до ворот, которые были закрыты. Калиточка стояла распахнутой. Я вышел и услышал голос всадника. Голос мне был совершенно не знаком.

«Ага, ты здесь? Служишь здесь?»

«Я служу здесь».

«Как тебя называют?»

«Гриша».

«Хорошо, Гриша. Ты здесь в плену, как я слышал, и уже давно. Ты поймёшь, что я тебе скажу».

«Пойму».

«Тебе знаком генерал Корнилов?»

«Знаком».

«Знаком? Это откуда же?»

«Из газет, которые я читал».

«Хорошо. Не дурак, как я вижу. А теперь слушай, Гриша. Я штабс-капитан у генерала Корнилова. У меня приказ, который я тебе сейчас прочитаю. Слушай! Генерал Корнилов приказывает, что здесь, в селе Средний Егорлык, до отхода армии – завтра утром – должны быть наняты 50 военнопленных православного вероисповедания в качестве извозчиков и конюхов для обоза. Оплата 90 рублей в месяц, предоставление хорошего питания и одежды, выделение в месяц пары сапог и шинели. Ты всё понял?»

«Я понял»

«Слушай дальше! У меня здесь список всех военнопленных, которые зарегистрированы в Среднем Егорлыке. Ты пойдёшь со мной и покажешь каждый двор, в котором, по твоим сведениям, служат пленные. Ты же знаешь, где служит каждый из ваших».

«Я знаю. Но мы вряд ли найдём их в деревне. А православных среди них вообще нет. Все бежали. Часть немцев и австрийцев убита, расстреляна…»

«Хорошо, хорошо. Мы поищем. Кого найдём, того и возьмём. Приказ должен быть выполнен. Отчего это все вдруг должны исчезнуть? Вот хозяин твой, с которым я говорил, сказал, что два твоих товарища пришли к тебе, они здесь, на дворе. Иди, скажи им, чтобы собирались и ждали нас, когда мы вернёмся. Иди и сразу возвращайся!»

Я понимал, что надвигается что-то непредсказуемое. Поиск не мог быть успешным. После ужаса, устроенного здесь «кадетами», их ожидания были непомерно высокими.

В людской мне пришлось разрушить мечты моих товарищей о службе денщиками, которые уже слышали шум Чёрного моря.

Сначала служба обозного кучера и это сразу за линией фронта! Обещания – сапоги, шинели, деньги! – были, скорее всего, просто приманкой, пропагандой.

Конечно, штабс-капитан хотел исполнить доведённый ему приказ.

Передо мной же, в течение последующих нескольких часов, стояла задача на своих двоих поспевать за конём.

Но эти поиски с самого начала как-то не задались. Штабс-капитан полностью положился на меня; он даже ни разу не спешился, хотя я не всегда быстро возвращался, и заставлял его ждать. И так как изначально он дал мне неограниченные полномочия, ему приходилось принимать то, что я ему сообщал. Мне было бы не трудно вести двойную игру и скрывать от него найденных друзей. Но оказалось, что кроме Шёнеманна, Тимекарла и меня, ни одного человека из нашей большой компании в деревне не осталось. А нам теперь было невозможно избежать того, что над нами сгущалось.

Когда я через ворота входил в какой-либо двор и открывал входную дверь лежащего в темноте дома, я наталкивался, в лучшем случае, на старуху, которая только пожатием плеч и качанием головы отвечала на мои вопросы; или там были дети, которые без всякого выражения отвечали «мёртвый» или «здесь больше нет». Мужчин какого-либо возраста нигде не было. Штабс-капитан вначале молчал, когда я появлялся на улице один, без сопровождения, когда же и дальше ничего не изменилось, он стал злым и нервным.

Из-за своего испорченного настроения он очень небрежно отвечал на постоянно звучавшие в темноте окрики часовых.

Согласно приказу, в случае задержки ответа можно было стрелять.

Кто идёт?

Очень неприятно было, когда где-нибудь за стеной или из тёмного угла слышался тихий щелчок спускаемого затвора. Начиная от Дороховского двора и по всей улице, ведущей через всё село, мы наталкивались на эти невидимые посты. Обмен между окриком и ответом происходил в одном и том же порядке.

Окрик: «Кто идёт?».

Ответ: «Люди!».

Окрик: «Какой части?»

Ответ: «Капитан штаба».

Растущее недовольство дозорного выражалось во всё увеличивающейся паузе, которую позволял себе штабс-капитан между окликом и ответом. Когда же он, наконец, разжимал зубы, он раскладывал слова на отдельные составляющие их звуки. И тогда короткое «свои» превращалось в протяжное, гнусавое, бесконечное «с- сво – иии», а «капитан штаба» - в растянутое «ка-пи-тааан штаааба».

Это сильно действовало на нервы.

Полтора часа уже продолжались поиски. И где были 50 военнопленных, призванных в обоз? Можно было поворачивать обратно.

Но в списке этого чёртового штабс-капитана были два венгра, и он не собирался от них отказываться. Поэтому мне пришлось вести его по ужасной дороге на этот дальний хутор.

Добравшись до цели он, через широко открытые ворота, въехал во двор, и в одном из окошек мы увидели слабый свет.

На ощупь я пробрался в дом и действительно обнаружил там венгров, Сандора и Имре. Они узнали меня, и мы пожали друг другу руки.

Первое, что я спросил у них, есть ли ещё во дворе кто-то, кроме них.

Нет, никого. Семья хозяина уехала. – Куда?

«Этого мы не знаем… Мы хотим остаться здесь жить. У Сандора ранение».

В руке Сандора было входное отверстие, выглядевшее не очень хорошо. Они как раз собирались менять повязку. Друг Имре не хотел бросать Сандора.

«Мы не пойдём»,- сказали оба.

«Тогда выйдите из дома и поговорите с офицером, который послал меня! С ним можно договориться, думаю я».

«Мы не пойдём с обозом. Сандор ранен…»

«Выходите! Скажите ему это! Он уже во дворе и ждёт. Вам нужно ему объяснить».

«Мы останемся здесь. Сандор болен. Я ухаживаю за ним», - сказал Имре.

«Но», - повторил я,- «кто-то из вас должен объяснить это офицеру. Кто-то из вас должен выйти и показаться. Или не надо было здесь зажигать свет, и заранее спрятаться. Так нельзя. Вы только ухудшите своё положение, если не выйдете. Или он должен слезть с коня? Это его жутко разозлит».

После долгих уговоров они оба, наконец, вышли из двери. Но и там они продолжали стоять на своём.

Штабс-капитан всё ещё сохранял спокойствие. Имре не мог сказать ничего другого, как: «Сандор ранен… Сандор болен … Я ухаживаю за ним».

«Мы сами о нём позаботимся», - сказал штабс-капитан, - «лучше, чем ты. У нас есть врачи. Он будет в лазарете, пока не выздоровеет».

Но они не хотели. Они попытались привести и другие причины.

Штабс-капитан вытащил пистолет.

«Я спрашиваю ещё раз: Вы идёте?»

«Сандор болен. Сандор ранен. Мы хотим остаться здесь».

Штабс-капитан слегка наклонился c лошади, и пистолет коснулся виска Сандора.

«Ты пойдёшь?»

«Ну – пойду».

Холодное дуло коснулось лба Имре.

«Ты пойдёшь? Ну?»

«Пойду».

И они пошли – также «добровольно», как и те, другие, кто «добровольно» присоединился к большевикам.

Порученный штабс-капитану участок был прочёсан. Маленькая колонна, образованная нами, двинулась в путь – обратно к дому Дороховых.

На обратном пути я решил поговорить с капитаном о собственном деле. Было самое время. Я рассказал ему о предложении, которое мне сделали представители резерва генерального штаба и об их убеждении, что я, как немецкий артист драматического театра, могу быть им чрезвычайно полезен. По этой причине приказ генерала Корнилова меня, вероятно, не касается.

«Касается. Обозу нужны люди.… Никакие другие договоренности не действуют».

Я сказал: «По этому приказу призываются люди православного вероисповедания…. А я таковым не являюсь (Сюда подходили, в лучшем случае, чехи, хорваты, словаки – как приверженцы греческой ортодоксальной церкви)».

«Это условие», - сказал он, - «теряет своё значение из-за недостатка людей для обоза».

Чёрт! Понятие «театр» оставило штабс-капитана совершенно равнодушным; оно его совершенно не тронуло.

Если уж мне приходилось всё равно идти с ними – то почему именно подвозчиком снарядов или возницы лазаретной телеги?!

Именно это меня ожидало.

Перед Дороховскими воротами мне было велено взять свои вещи и забрать с собой обеих ожидающих.

Когда я шёл через двор, мне навстречу вышел старый Дорохов и спросил: «Ты уходишь от нас, Гриша?»

«Я должен. Офицер настаивает».

«Ох, как жалко! … А сапоги, Гриша? Ты возьмёшь их с собой, наши длинные кожаные сапоги?»

«Которые на мне? Конечно. А что?»

«Гриша, это дорогие сапоги. Это наши последние хорошие…. А ты, может быть, больше не вернёшься, Гриша …»

«Конечно, я больше не вернусь».

«Ну вот, видишь! А ты не мог бы пойти в валенках? Надень валенки! Оставь эти здесь!»

И тут я взорвался. Это было слишком - то, что требовал от меня этот жадный старик. Нет, он, конечно, не знал, что у меня было на душе – но идти в валенках сейчас, когда ещё не стаял снег. Он вообразил себе, что я сниму кожаные сапоги? Плохо же он меня знал.

«Как тебе не стыдно?» - набросился я на него.- «Разве я ещё не отработал эти сапоги за шестнадцать месяцев моего пребывания? Я сейчас ухожу, может быть, на смерть, а ты из жадности хочешь заранее снять с меня сапоги, как с того мёртвого солдата у телятника! Уйди с моей дороги! Я только заберу свои вещи и уйду со двора».

И в то время как Кондратий Артёмович, пристыженный, остался стоять, я уже пошёл дальше.

В кухне ждала Настя.

Больше двух часов ждала она здесь, не покидая кухню.

Когда я вошёл, она смертельно побледнела.

Она молчала.

Я посмотрел на неё и прошёл мимо в людскую. Она молча смотрела, как я взял свой рундук и повесил на плечо узелок. В её глазах погасла последняя надежда.

«Нам нужно идти», - сказал я друзьям, подождал, пока они собрались, и пропустил их вперёд.

Потом я подошёл к ней, женщине, которую должен был покинуть. Горло сдавило. Было больно глотать. Лицо застыло, как будто окаменело, я не смотрел на неё.

Прощание

Никакого утешения. Ничто не могло смягчить боль.

Не глядя на неё, я сказал вполголоса: «Я хотел остаться…. Как раз решился на это…. Но теперь я должен идти. – Будь здорова! Будь счастлива!»

Она стояла как неживая. Я отставил рундук, обнял её, взял её руки в свои.

В двери вдруг появился старик, Кондратий Артёмович. Мы видели, как он входил, но не сдвинулись с места. Если бы он поднял кулак – мы бы только удивлённо посмотрели на него.

Но он был человеком.

Да, он действительно был человеком, который только жалостливо и задумчиво посмотрел на нас, чувствуя, вероятно, что здесь происходит.

«Гриша», - сказал он спокойно, - «офицер уже нервничает».

«Я иду», - ответил я, поцеловал Настю на глазах её свёкра, схватил свой красный лакированный рундук за ручку, и поспешно вышел.

Чешские легионеры

На ночь нас – теперь уже входящих в Корниловскую армию – нужно было где-то разместить. Я не знаю, нужно ли считать предпочтением то, что штабс-капитан оставил меня там, где размещался сам. Мы не раздевались, так как сегодняшний сон должен был быть коротким.

Я знал этот домишко, в котором мы ночевали. Жившие здесь люди бежали; помещения были пустыми – но когда-то я пил здесь чай.

Этот дом, недалеко от базара, позади линии других домов, вход в который был через обнесённый стеной двор, принадлежал одноглазому школьному инспектору, который в прошлом октябре приглашал меня к себе, чтобы предложить место внештатного учителя немецкого и, возможно, французского языка. Предпосылкой для этого был план открытия здесь новой школы, принятый тогда ещё не свергнутым временным правительством Керенского. Но так как большевики открытие новой школы не одобрили, назначение не состоялось.

Когда мы вошли, на печи что-то кипело. Штабс-капитану готовили ужин. Ему, как старшему офицеру с особыми полномочиями, полагался денщик.

Этот «денщик», чешский военнопленный, на котором ещё была чешская военная форма, был не расположен говорить со мной или отвечать на мои вопросы. Он не разговаривал с немцами.

Пока штабс-капитан ел свой ужин, я сказал ему: «Ваш денщик» такой же военнопленный, как и я, но он не хочет это признавать. Он не хочет быть со мной на одном уровне».

«Это почему?».

«Он чех. А чехи известные пан-славянисты. Они всё слегка преувеличивают».

«Это их идея рассматривать немцев как сорняки, которые чехам нужно выполоть».

Штабс-капитан пожал плечами: «Существует и пан-германизм. Он нам тоже не нравится…. Неприятны все эти националистические перегибы – но они есть. Мы знаем, и в Корниловской армии, что чехи не знают пощады по отношению к немцам. Вчера они здесь, на Базарной площади, ни с того, ни с сего уничтожили группу немцев и австрийцев, саблями …. Да, знаете, у военнопленных о нас плохая репутация. Особенно чехов вам нужно избегать. Ваши друзья должны были это знать. Чех борется за свою свободу от чужих оков. Он ненавидит своих угнетателей. Конечно, мы поддерживаем славянские движения, как можем».

Чехи!…. Мне не нужно было рассказывать о справедливом стремлении чехов к свободе. Лучше бы я остался в неведении о ведущей роли чехов в Лежанской трагедии. Но теперь пришло время привыкать к таким открытиям, закалять своё сердце перед встречей со злом, которое исходило от чехов в отношении нас.

Они начали играть свою роль на русской земле, и эта роль стоила множеству «нечехов» жизни. То, что до этого просачивалось о них в Лежанку в виде слухов, впоследствии оказалось действительностью.

В Лежанской бойне несчастных военнопленных мы увидели первый образец того, что так называемые чешские легионеры провозгласили на знамени своей национальной ненависти.

Когда русский крестьянин иногда рассказывал нам о пользовавшихся дурной славой кавказских чеченцах, и с лёгким ужасом описывал их выдающиеся умения в обращении с саблей – чеченец не стрелял, он рубил своего врага на куски – там речь шла о полуварварских племенных воинах, таких же диких, как их горная страна. Каким же ослепляющим должен быть шовинизм, человеческая дикость, если представители цивилизованной среднеевропейской нации совершают сабельную расправу над беззащитными людьми только потому, что они не чехи.

Чтобы подавить сопротивление австрийско-венгерской армии, чехи на фронте, где не было военных действий, перешли в лагерь русских. Они делали это целыми соединениями, как показал пример их 28, 36 и 88 полков.

Но эта расправа было лишь удовлетворением личной потребности в мести.

Сейчас большевики с помощью «интернационалистов» создавали всё более крупные боевые отряды, у чехов появился серьёзный противник. Здесь действовал закон «Ты или я!». «Интернационалисты», стопроцентные коммунисты из самых разных стран, насилием и пропагандой склонили также тысячи военнопленных последовать за советским правительством в его военных походах.

В беспокойном полусне этой ночи мне приснился мой прекрасный австрийский «Фридрих фон Шиллер», который мирно сидел рядом со мной в комнате на полу, где под чайным столом школьного инспектора было моё место ночлега.

Он улыбался мне и просил меня на своём дружелюбном венском наречии, чтобы я – если хочу сохранить его в своей памяти – сочинил о нём траурную песню; он, когда был жив, делал это для других. «И красота должна умереть! Что покоряет людей и богов, но не трогает железную грудь зловещего Зевса…»

На рассвете все, кто был направлен в качестве возниц в обоз, собрались перед домом врача – доктора Реутского на Базарной площади.

Туда же собрали и реквизированные крестьянские телеги, которые теперь были в распоряжении лазарета.

На эти бедные повозки мы погрузили всех раненых, вынесенных из больницы – страшно изувеченных людей, которых ожидала теперь бесконечная тряска в телегах. Их нужно было увозить с собой, оставить их здесь означало: отдать на растерзание жителям Лежанки.

Во время погрузки этих несчастных вновь бунт со стороны венгров Имре и Сандора, которых должны были разлучить. Они протестовали шумно и страстно. Успокоились они лишь тогда, когда главный врач кадетов пригрозил расстрелять их.

Вначале, определённый возницей одной из таких телег с ранеными, я всё же потом получил в своё распоряжение провиантскую телегу, и это мне, честно говоря, было больше по душе. Отто сразу за мной вёз полевую кухню; да и Тимекарл был недалеко от нас на какой-то телеге.

Причиной того, что начавший движение обоз, состоявший из множества телег, так медленно выбирался из Лежанки, были кучи трупов на улицах, которые нужно было объезжать. Их позволили собрать; разрешение на захоронение до сих пор дано не было.

В обозе

Корнилов хотел взять Екатеринодар, главный город Кубанской области; поэтому свою армию он направил точно на юго-запад.

В то время как мы неустанно криками подгоняли своих дохлых коней, заставляя их немного поторопиться, нас иногда обгоняли марширующие колонны. Эти артиллерийские части состояли в основном из офицеров царской армии. Объединившись в группы, здесь шагали полковники, майоры и капитаны рядом с лейтенантами, студентами и гимназистами. Генералы ехали в Ростовских городских дрожках, которые они реквизировали для себя. Среди обгонявших нас частей было всего несколько кавалерийских формирований. Мимо протарахтело несколько орудий. Всё это не производило впечатление большой армии.

Возможно, более значительные формирования находились впереди.

Я изо всех сил всматривался в едущих в надежде, что мне удастся найти офицеров резервного штаба. То, что боги поспособствовали мне с этой провиантской телегой, мне было мало. Неужели не было никакой возможности избежать этой участи?

Здесь будущее представлялось небезопасным. А офицеры генерального штаба гарантировали мне полную безопасность и счастливое возвращение на Родину, если я их буду развлекать.

Но по всем слухам, курсировавшим здесь, через два-три дня марша нас ждала довольно серьёзная преграда. Мы должны были подойти к занятому врагом отрезку железнодорожного пути, который связывал Ставрополь с Краснодаром. Именно здесь находилась пресловутая Тихорецкая, где сновали броневики красных, куда также отправился Иван Иванович Друзякин, и где попытка Корнилова перейти через перегон могла закончиться плохо.

Я раздумывал о том, что Иван Иванович, который приглашал меня правда в Ставрополь – Карская улица, 10 был его адрес - что он, увидев меня здесь, если я останусь у корниловцев, пошлёт в мою сторону артиллерийский снаряд.

Но как ни вглядывался, знакомых лиц, к которым мог бы обратиться, я не видел. И напротив, я всё чаще ловил умоляющие взгляды тех, кто смотрел на мою телегу, в надежде, что я разрешу немного проехать на ней.

Это были люди с больными ногами и в разваливающейся обуви, которые с трудом передвигались, но которым нельзя было остаться. Попытки найти сострадательного возницу они делали с каждой телегой. И так как на моей телеге было место даже для нескольких, я редко кому отказывал.

Среди этих больных пехотинцев были даже женщины, которых я определял, что это женщины, только когда они уже сидели рядом со мной на козлах – ведь на них была форма, дикие шапки, шинели и высокие сапоги, и они были вооружены пистолетами, ружьями, саблями. Из беседы становилось ясным, к каким общественным классам они принадлежали: студентки, жены офицеров, дочери купцов из Ростова и Новочеркасска и другие вынужденно-добровольно прибившиеся.

На телегах с ранеными были сёстры милосердия, на них тоже были штаны, сапоги и униформа, но у них были белые косынки и фартуки с красным крестом. Некоторые из них сами были ранены, они плакали и кричали, и представляли собой жалкое зрелище.

Одно знакомство с мужчиной, которое я завёл в обозе, представлялось мне довольно важным, чтобы его поддерживать.

На ехавшей за мной полевой кухне, принадлежащей лазарету, постоянно сидел гражданский, молодой человек в чёрном костюме, который ушёл с армией из Ростова. Было понятно, что он контролирует кухню и несёт какую-то ответственность за питание раненых. Шёнеманн, возница, рассказал мне, что хотя он говорит по-русски, как на своём родном языке, он не русский; так же хорошо он говорит и по-немецки.

«Пошли его ко мне», - попросил я.

Он пришёл и представился: Харальд Шульц.

Место на облучке моей телеги, которое, приняв моё приглашение, занял этот, живущий в Риге прибалт - на время завтрака и в дальнейшем, не потеряло для него своей притягательной силы. Он теперь приходил ко мне три-четыре раза на дню, и мы много говорили. Так как Корнилов запретил говорить по-немецки, мы всё время должны были остерегаться, особенно обозных офицеров, которым были подчинены.

Да, похоже было, что нам есть что сказать друг другу. Когда Харальд разжигал свой котёл и ставил на него для приготовления еду, ему ничего не мешало провести часок со мной.

Получив торговое образование, он работал на незначительной должности в конторе в г. Ростове-на-Дону и там вступил в «белую» армию - не вследствии своих военных амбиций, а потому что нужен был писарь. После отступления у него был выбор: уходить с ними или быть убитым «красными», которые активно наседали. Он так и остался в своём чёрном гражданском костюме, стал инспектором полевой кухни, и готовил чай и борщ для инвалидов, беднейших из бедных этой армии.

Он старался завоевать моё доверие, как и я, впрочем, его.

Харальд не уставал хвалить свои прежние Рижские, «прекрасные времена». Он загорался от представления, что те «прекрасные времена» можно снова вернуть – такими же, какими они были. Для этого нужно было только вернуться в Ригу.

Но сейчас Корниловская полевая кухня ехала вовсе не в Ригу, а Харальд Шульц прощупывал меня, насколько далеко заходила моя готовность вместе исчезнуть из этой «добровольческой армии». Его мечты о Риге ясно свидетельствовали об этом.

Однажды утром мы собирались покинуть большое село, где ночевали.

После выполнения своих обязанностей по кухне, Харальд пришёл ко мне, чтобы позавтракать со мной на моей телеге.

Моя телега была загружена свежим хлебом. Его принесли первый офицер обоза со своими людьми и сгрузили у меня.

Помимо этого хлебного богатства, под моими козлами находились тайные сокровища, спрятанные в мешках слева и справа от меня. Возглавлявший обоз прапорщик ничего не знал об этих мешках, хотя я принимал телегу в его присутствии.

Таким образом, эти, нигде официально не значившиеся мешки, позволили мне некоторую благотворительность, и мне не приходилось отгонять находившихся вблизи телеги больных и голодных.

Среди них постоянно находились и эти, по-солдатски одетые женщины. Они бросали голодные взгляды на Харальда и меня. И мне было физически больно слышать их жалобное «Нет ли у Вас каких объедков?»

Один из мешков был вытащен из-под козел и открыт.

К каждому увесистому ломтю хлеба, который я отрезал, я добавлял из мешка кусочек сала в 60-70 граммов. И это был – как сказал мой балтийский друг – «неплохой приварок».

Когда мешок с салом постепенно опустел, я принялся за порционную раздачу копчёного окорока, который был во втором мешке.

В течение первых двух дней марша я раздал почти весь мешок сала и целый окорок.

«У меня ещё много других странных вещей на телеге», - сказал я, - «чьё происхождение мне неизвестно. Посмотрите, здесь между мешками пшена и гречки стоит чудесный дамский ящик с гримом, пудреницей и гребёнками из слоновой кости, зеркалом, губной помадой, и даже со связкой любовных писем. Как это могло попасть на мою совершенно прозаическую телегу?».

Таня Белова

«О, знаете», - объяснил Харальд, - «я предполагаю: это всё принадлежало Тане Беловой, которая иногда ездила на этой телеге, пока Вы не пришли, Гриша…Таня – о, да! Я любовался ею издалека… Красивая девушка».

«А кто она была?» - спросил я.- « И где она теперь?»

«Она была племянницей командира лазаретного обоза. Была с нами с самого Ростова. Она была сестрой милосердия. Но под Лежанкой во время боя она бегала между линиями стрелков. Зачем она это делала, мы не знаем… Пуля в сердце. Но и кучер этой телеги, турок, тоже погиб под Лежанкой, здесь, на козлах».

«Почему?» - спросил я, ничего не понимая.

«Почему? Потому что мы всегда в бою, мы, обоз… Не сражаясь, мы всё равно на линии огня… Да, и тут со стороны «красных» к нам залетел снаряд шрапнели, и он разбил нашему турецкому кучеру череп… Вот так-то у нас. Армия слишком мала, Гриша. Поэтому и у нас в обозе, если впереди что-то случается, опасно… И вообще, что касается Корниловской армии, Гриша, я при случае расскажу Вам по секрету. Так, знаете, под кодовым названием «Мышеловка»… Или, например, «Вознесение», понимаете?»

Между тем впереди моей телеги оказался низкий возок без фургона, который нарушил весь порядок и постоянно перемещался между обозными фургонами. На нём ехали женщины. Весь возок состоял из толстых брусьев, прибитых к полозьям. На брусьях лежала солома, и на ней покачивались три явно пьяненькие девушки в одежде медсестёр, которые сидели, обнявшись, кричали, плакали и пели.

«О, Надя, Надя»,- кричала одна, - «ты слышала, послезавтра снова будет бой. Говорят, под Тихорецкой. Как я боюсь!.. Тебе тоже страшно, Надя? Ты только подумай, сражение, сражение! Сколько из нас в этот раз умрут? Я точно, точно. Я погибну, и ты, возможно, тоже, Надя, и Катя тоже.. Помните, как Таня умерла, Таня Белова, в прошлом сражении… Таня, бедняжка, почему ты ушла и покинула нас…?»

«Перестань, перестань, Наташа!» - кричали Катя и Надя, и закрывали своей отчаявшейся подруге рот.

«Чего ты так кричишь? Поплачь лучше тихонько, если хочешь плакать!»

«О, как хочется хоть ещё один раз пососать леденец!» - плакала Наташа. – «Как мне хочется леденец».

«И мне, и мне!»

«И что, нигде нет магазина, где можно купить леденцов?»

«Нужно будет посмотреть, как только куда-нибудь приедем. О, сколько конфет было раньше в Ростове! Да, раньше!

План побега

Пытаясь справиться со своей туда-сюда вихляющей колымагой, кучер направо и налево посылал проклятия, по которым было трудно понять, кому они предназначались, повозке или её пассажиркам. Они, несмотря на своё более чем очевидное опьянение, на три голоса пели песню, которая время от времени прерывалась то громким вскриком, то всхлипом, то визгом, издаваемым то одной, то другой певицей.

«Там едет отчаяние», - сказал Харальд Шульц, когда повозка с бабами, наконец, увеличила скорость, обогнала едущих впереди, и изчезла с наших глаз.

«Какой бы стойкой и несгибаемой не была часть этой армии – Вы должны признать, Гриша, она сломлена, и это распространяется не только на женщин. Или Вы думаете, что все разделяют надежду на лучший исход? Я её не разделяю. Я вижу гибель».

Он говорил приглушённым голосом, прямо мне в ухо.

Я сказал: « Вы намереваетесь погибнуть тоже?»

Теперь для Харальда настал момент открыться мне. И я узнал о плане побега, который он разработал. Меня он тоже вставил в этот план.

Нам потребовалось немало времени, прежде чем мы обо всём договорились. Нельзя было проронить ни одного громкого слова. После каждого сообщения, каким бы коротким оно не было, Харальд делал паузу. Мы очень опасались лишних ушей.

Мне нужно было найти гражданскую одежду, такую же, как у Харальда. Он вызвался достать её. Это нужно было сделать до того, как мы прийдём в Тихорецкую. Железнодорожное сообщение нарушено не было; пассажирские поезда шли в северном направлении, пока ещё, во всяком случае. А добраться до севера было нашей ближайшей целью. Ведь у нас была бы возможность наткнуться на немецкие части. Декабрьские мирные переговоры были прерваны. Ещё действовало перемирие, но немцы непременно ещё пойдут в наступление.

Мы все ещё были поглощены своими тайными обсуждениями, когда со всех сторон до нас стали доноситься крики: Корнилов идёт. Все забеспокоились. Прискакал командир лазаретного обоза, проверяя порядок телег. Он торопливо метался туда-сюда, приказал держать дистанцию, отправил, всё ещё восседавшего на моём фургоне, Харальда на его место на кухне и сообщил о появлении главнокомандующего.

Корнилов и Алексеев

«Докладывать по форме, если кого-то будут спрашивать!»

Это распоряжение передавали от кучера к кучеру. Провели выборочную проверку, знают ли все номер своего фургона и свою часть.

Корнилов со всей окружавшей его кавалькадой почти неподвижно стоял на дороге, пропуская нас. Смотр войск, своего рода инвентаризация. Не чувствовал ли он при этом привкус банкротства?

Группа всадников вокруг маленького Наполеона производила отчасти странное впечатление. У Корнилова была слабость к текинцам. Они здесь смотрелись особенно живописно. Офицер – текинец рядом с генералом был в тюрбане; шёлковая белая полоска ткани обвивала красную войлочную шапку, на малиновом с желтыми полосами халате, перетянутым зелёным кушаком были черкесские патронные газыри. Остальные были в зелёных с жёлтой полосой халатах, малиновых поясах, огромных белых и чёрных папахах.

Глаза генерала зорко смотрели на эту армию. Бедный кучер, такой как я, относившийся к немецким паразитам, вряд ли мог послать ему преданный взгляд. Да этого и не требовалось. Никто не командовал, как у прусаков: «Равнение налево!». Хотя от командиров обоза требовалась парадная выправка. Ну, дисциплина – это не всегда плохо. В мои прусские времена я имел возможность наблюдать отсутствие дисциплины у моих

Наши рекомендации