Предложение, написанное красными буквами
– Товарищи, а теперь мы приступим к образованию социалистического государства.
Я механически повторил эти слова за Лениным на английском и отметил, что Джон Рид, сидевший рядом со мной, записал это предложение.
Вы не найдете это предложение ни в одной газетной заметке второго заседания Второго же Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов в ночь на 26 октября/ 7 ноября. Подробности съезда не сохранились, если их вообще кто-либо записал. Парламентские стенографы покинули Смольный, когда меньшевики, правые социалисты-революционеры и бундовцы предыдущей ночью покинули здание под благовидным предлогом.
Джон Рид записал это в своей бесподобной книге «Десять дней, которые потрясли мир», и в том же 1919 году я написал об этом в своей книге «Ленин: человек и его работа». И только сейчас, сравнивая то, что мы оба написали, я обнаружил, что наши версии слегка расходятся. Рид говорит: «Теперь Ленин стоял, ухватившись за край кафедры и обводя своими маленькими, часто мигающими глазками толпу, в ожидании, пока она угомонится, очевидно, равнодушный к продолжительным овациям, которые длились несколько минут. Когда овации прекратились, он просто сказал: «А теперь перейдем к строительству социалистического порядка!» И вновь раздался оглушительный рев человеческих голосов».
Признавая, что Рид очень точен как репортер, я все же придерживаюсь своей версии. В любом случае, это великая фраза. И хотя она до сих пор не включена в официальные труды Ленина, она все же пробила путь к историкам. Троцкий соизволил признать ее «полностью в духе оратора», но добавил: «Рид не смог бы придумать это».
Не только мы с Ридом, но и сотни собравшихся в Большом колонном зале Смольного в ту ночь видели Ленина впервые. Но если бы мы видели его в предыдущую ночь, мы не узнали бы Ленина в том человеке, что был на газетных фотографиях. Большинство фотографий были сделаны черносотенцами (царской полицией), и на них Ленин изображался с бородой и с преждевременной лысиной, которая появилась у него в довольно молодом возрасте. Ходило множество историй о Ленине, который маскировал себя и скрывался, а в некоторых даже добавляли, что ему с трудом удалось миновать охрану у входа в Смольный в ночь на двадцать четвертое. Но я видел, насколько легко люди входили и выходили из Смольного не только в ту ночь, но и во все последующие, поэтому я мало этому верю. Но не важно, правдивы они или нет, некоторые истории интересны, и среди них рассказ Бонч-Бруевича.
Как вспоминает Бонч, Ленин все еще прятался с помощью обвязанного вокруг челюстей несвежего носового платка, до тех пор пока в Смольный не пришли вести о падении Зимнего дворца и об аресте министров. И тогда Ленин решил провести остаток ночи в квартире Бонча, и, когда они приготовились уходить, Бонч предложил Ленину снять парик. Ленин вручил парик Бончу, и тот пообещал убрать его, сказав при этом: «Кто знает, может, когда-нибудь он придется кстати?»
Другая версия того, как Ленин лишился маскировки, свидетельствует о том, что он снял кепку, когда вошел в комнату, где заседал Военно-революционный комитет. Парик снялся вместе с кепкой, и когда Ленин понял это, то рассмеялся вместе с собравшимися, хлопнул себя кепкой по голове, а потом убрал на всякий случай.
С того момента, когда председательствовавший Каменев сказал: «Товарищ Ленин сейчас обратится к съезду», мои глаза устремились к невысокой плотной фигуре в потертом костюме. Держа в одной руке пачку бумаги, он быстро прошел на сцену и обвел огромный зал своими довольно маленькими, пронзительными, но веселыми глазами. В этом я не расхожусь с остальными свидетелями, был ли это Рэймонд Робинс, который, как я видел, не сводил с Ленина своих больших горящих черных глаз (он пришел туда рано и не покидал помещения до пяти утра). А может, кто-нибудь из толпы солдат, матросов, рабочих или крестьян из ближних или дальних деревень. В чем был секрет этого коренастого лысеющего человека, которого так любили и ненавидели ? Когда я отвел взгляд от Ленина, то понаблюдал за крестьянами. Большинство из них были эсерами, а левые эсеры преобладали над другими делегатами[38].
В предполагаемой прокламации о мире, которая была обращена к «народам и правительствам всех воюющих наций», я слышал лишь отдельные фразы, вопрос о мире был болезненным, но ясным, поэтому все документы, которые ему нужно было прочитать, не нуждались во вступительных замечаниях. Об этом он сказал спокойно и мимоходом. И вообще он говорил в такой манере, словно лишь вчера общался с этой же аудиторией или, по крайней мере, говорил с ней раз в неделю. Не было и намека на тот факт, как упомянула Крупская, что «весь тот последний месяц [перед 25 октября] Ленин жил исключительно ради этого восстания, полностью отдался ему и не мог думать ни о чем ином, заражая товарищей своим энтузиазмом и убежденностью».
Выступая, он призывал к «справедливому и демократическому миру», что означало «немедленный мир без аннексий… без репараций». Как я заметил, в прокламации не было ничего противоречащего платформе разных социалистических партий, тогда это меня озадачило. Она немного отличалась от резолюции, предложенной Мартовым, и прошла при большинстве в 122 против 102 голосов на заключительной сессии Предпарламента, на котором звучали призывы о немедленной гарантии мира и о земле, когда было уже слишком поздно. Стиль был довольно мягким. «В соответствии с чувством справедливости демократов в целом и рабочих людей в частности, правительство полагает…» Но это не могут быть словами пламенного Ленина!
Несмотря на то что «никаких репараций, никаких аннексий» сделалось лозунгом умеренных социалистов, Керенский, Либер, Дан и другие умеренные лидеры повторяли эти слова, ничего не делая, чтобы реализовать их. Ленин вдохнул в эти слова жизнь, не через риторику, но направлением, которое приняла партия. Это была аннексия, если какая-нибудь нация «насильно удерживалась в границах данного государства». Это был «захват и насилие», если какая-нибудь нация не давала другой «права решать, какую форму государственности и государственного существования ей избрать свободным голосованием, проведенным после полной эвакуации войск». «Правительство считает величайшим преступлением против человечества продолжать эту войну по вопросу о том, как разделить между сильными и богатыми нациями слабые народы, которые они завоевали…»
Вся первая часть этой второй сессии, которая открылась в девять утра, в отличие от мучительной задержки первой сессии, носила для меня характер чуть ли не сна. Я не сводил глаз с оратора, пытаясь вообразить себе, как он должен чувствовать себя сейчас, когда революция и его партия объединились, и всем этим управлял один человек – Ленин.
Это последнее Ленин, кажется, полностью забывал до такой степени, что я из-за этого приходил в раздражение и испытывал смутное неудовлетворение. Получалось, будто он недостаточно высоко оценивал свою роль. Без него могла произойти вторая революция, в этом я был убежден, – но не революция такого типа, хотя и фактически бескровная, то есть революция, перед которой сопротивление было бы снесено. Керенский в своих мемуарах описывает, с невероятной наивностью, как он ожидал, что сопротивление испарится, и казалось, будто его нетерпеливое беспокойство, капризная озабоченность лежит в основе его доказательства того, что он сделал все зависящее г него, чтобы втянуть казаков в подавление восстания и в ликвидацию Смольного[39].
Ленин же молчал о своей роли катализатора – и в ту ночь, и во всем, написанном им позднее.
У меня теперь сложилось такое впечатление, что эта фраза осталась почти незамеченной в том громадном зале. В какой-то миг я вытянул шею и огляделся. Интересно, сколько из тех мужчин, что спокойно сидели в своих куртках или шинелях, не замечая запаха и жара потных тел, пронизывающих не отапливаемый иным способом зал, и которые не сводили глаз со своего вождя, принимали участие в событиях вчерашнего дня? Я вспомнил оживленные замечания и реплики каких-то мудрецов из посольства, брошенные мне и Риду в отеле «Франс», когда мы обедали там накануне.
– Ваши друзья большевики, похоже, не гении военной стратегии. Разумеется. Чего же можно ожидать? Троцкий ведает так называемым Военно-революционным комитетом, он оратор, жонглирующий словами, но едва ли военный человек. А Антонов – он-то кто? Поэт? И все равно вы полагаете, что они смогут организовать оборону Смольного. Если бы Керенский не был таким трусливым, он смог бы взять Смольный несколькими сотнями человек. А что у них впереди даже сейчас? Груда бревен, которых не хватило бы даже для приличной баррикады, и пара автоматов, которые держат в руках рабочие, никогда в жизни не стрелявшие.
Рид ответил, что Керенский ждал свои несколько сотен людей, однако они так и не пришли. Более того, Керенский не стал бы трогать ни Смольный, ни всех этих меньшевиков или эсеров вокруг него.
Это было в некотором роде язвительностью, которую мы уже слышали до восстания, когда большевикам выговаривали за то, что они затянули с ним. А теперь критиканы жаловались, что гвардия состояла из любителей, а вожди – не были военными стратегами, причем это были те же самые критики, которые настаивали на том, что восстание – это большевистский государственный переворот, совершенный военными заговорщиками.
Теперь, в начальной стадии сессии казалось, что массы, уставшие, но воодушевленные своим триумфом, вместе с тем озадачены легкостью произошедшего.
В моей небольшой книге про Ленина я что-то писал о нашей реакции на то, что мы увидели в ночь на 26 октября/ 8 ноября. Это был наш первый взгляд на человека, о котором мы до сих пор знали лишь через его молодых учеников.
Я описывал, как это делали многие другие, его манеру перекатываться с пяток на носки, закладывать большие пальцы рук за жилетку под мышками; его голос, в котором мы слышали «скорее жесткие, сухие нотки, чем красноречие». Я мог бы оставить все как есть – нарисовать этакую домашнюю картину, изображающую человека, который, кажется, так уютно вписывается в громадный зал, заполненный запахом множества человеческих тел и дешевого табака, стоящего перед тысячью пар вопрошающих, ищущих, напряженных глаз. Однако я продолжаю:
«Мы слушали примерно час, надеясь почувствовать скрытые магнетические свойства, которые отвечали за то, что он удерживал этих свободных, сильных духом, здоровых молодых людей. Но тщетно.
Мы были разочарованы. Большевики своим размахом и отвагой захватили наше воображение; мы ожидали, что их вождь сделает нечто подобное. Мы хотели, чтобы глава этой партии предстал перед нами, воплотив собой все эти качества, как олицетворение всего движения, нечто вроде сверхбольшевика».
Позднее меня спрашивали, намеренно ли я выказывал свою реакцию, воспользовавшись приемом перевернутой драматургии, чем-то вроде чеховского возвышения драмы приемами спада, разрядки напряжения. Отчасти это правда. Но Ленин в самом деле представлял некоторую загадку для наших американских глаз, привыкших к политическим фигурам, отдалившимся от толпы, окруженным пресмыкающимися меньшими чинами, за которыми следят агенты спецслужб. Даже само их, этих политиков, появление тщательно планируется людьми, создающими им рекламу, спичрайтерами и управляющими кампанией, причем все это сопровождается церемонией, облечено ею. До чего же озадачило нас предложенное Лениным сочетание: человек совершенно непринужденный, при этом без так называемого начальственного вида, такой заурядный – на первый взгляд – в своих манерах и поведении. Например, его первая фраза, которая не входила в его заметки, но вырвалась как-то мимоходом. Из уст любого американского лидера, будь то социалист, демократ или республиканец (невероятная мысль!), она сорвалась бы с риторическими украшениями, преувеличениями. Даже Дебс часто говорил о Боге, хотя для него Христос всегда был мятежником и крестоносцем, который изгнал менял из храма, – и сделал это, применив силу. Поэтому нам пришлось приспособиться к этой странной смеси – к ленинской беспристрастности, независимости, словно он был учеником, подменявшим великого актера, который через вечер или два вернется к своей роли, и в то же время к его совершенной простоте и полному отсутствию самоуверенности. Разумеется, это были противоположные стороны одной и той же медали, его глубоко въевшаяся вера в революционную инициативу людей. Это придавало ему ощущение замечательной свободы и, как я неоднократно отмечал, радость и энтузиазм. Всю зиму, пока я не уехал из Москвы во Владивосток весной 1919 года, общаясь с Лениным, я поражался этой свободе. Однако это не заслоняло от него повседневных проблем, какими бы, казалось, незначительными они ни были. Вместе с тем его чувство юмора и радость искрились и вырывались наружу при первой же возможности, выражаясь тысячами способов, даже в походке, его манере пожирать газеты глазами или в ненасытности и в точности, с какими он приступал к каждой новой задаче. Рэнсом, вернувшись в Петроград в 1919 году, писал после интервью с Лениным: «Возвращаясь домой из Кремля, я пытался подумать о каком-либо ином человеке его калибра, у которого был бы тот же неукротимый, жизнерадостный темперамент. И не мог вспомнить ни одного». Для Рэнсома это было потому, что «он был первым великим вождем, который полностью не принимает в расчет ценность своей личности».
Когда Ленин в первый раз взошел на возвышение на сцене в ту ночь, с не большим апломбом, чем у приглашаемого на сезон профессора, который из месяца в месяц ежедневно появляется перед своими учениками, сидевший рядом за столом для прессы репортер прошептал, что, если бы Ленина «немного принарядить, он стал бы похож на буржуазного мэра или банкира небольшого французского городка». Это прозвучало, как легкомысленная шутка, однако она была позаимствована у многих из нас и повторялась еще многими, которые писали после нас; несмешная, эта ремарка истаскалась до дыр. Сама сцена подпитывала ее: напряженные слушатели по всему залу, в то время как он читал прокламацию о мире, неподвижность слушателей – их массивные плечи в шинелях просто покачивались, а крестьяне, некоторые из них были настоящим крестьянским пролетариатом, – сидели настороженно, напряженно. И потом он закончил, и большая волна покатилась вперед, волна за волной аплодисментов, которые разорвали тишину и разлетелись по всему залу. Голос в конце зала гулко прокричал: «Да здравствует Ленин!», и эхом из каждого уголка громадного зала разнеслось: «Ленин! Ленин!»
Потом он снова заговорил, объясняя прокламацию. «Рабочее и крестьянское правительство, – сказал он, словно у него не было иного названия, – созданное революцией и опирающееся на Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, должно немедленно начать переговоры о мире». Я тут же начал смотреть, почему предложенная прокламация о мире сама по себе была такой простой; вначале он хотел обеспечить мир. Игнорировать правительства означало бы отложить мир, поэтому призыв должен был быть обращен и к народу, и к правительству, и «мы должны… помогать народам вмешиваться в вопросы войны и мира». Они должны настаивать на всех своих программах, на мире без аннексий и контрибуций, однако не так, чтобы их враги могли бы легко сказать, что переговоры начинать бесполезно. «Включен вопрос о том, что мы желаем признать все условия мира и все предложения… которые не обязательно означают, что мы их примем. Мы примем их в расчет и вынесем на Учредительное собрание, которое будет полномочно решить, какие концессии можно сделать, а какие – нельзя». Он продолжал говорить о том, что с этих пор тайной дипломатии не будет места, и он без колебаний объявил, что правительство «будет действовать открыто, на виду у всего народа».
Установление предлагаемого перемирия сроком на три месяца – хотя они не воспрепятствовали бы и меньшему сроку, – было преподнесено как «желание дать людям как можно больше отдыха после кровавой бойни и больше времени, чтобы выбрать своих представителей. Это предложение о мире не встретило никакого сопротивления со стороны империалистических правительств, – мы на сей счет не позволим одурачить себя. Однако мы надеемся, что революция вскоре разразится во всех воюющих странах; вот почему мы обращаемся особенно к рабочим Франции, Англии и Германии…
Октябрьская революция двадцать четвертого и двадцать пятого числа открыла эру социальных революций… Рабочее движение, во имя мира и социализма, победит и выполнит свое предначертание» . В конце этой реплики чувствовалось нечто вполне уверенное, более спокойное, нежели грозное, более умеренная хвалебная песнь радости, чем бахвальство. Я тут использовал вариант Рида и согласен с ним, поскольку он мне нравится больше, чем официальный перевод, на который я опирался ранее. Кроме того, мы все были такие же способные репортеры, как и русские, а официальная версия просто отобрана из ежедневных газет и из многочисленных стенографических записей.
Согласно голосованию самой аудитории, было решено, что от каждой политической группы будет говорить только один оратор, ограниченный пятнадцатью минутами. Левые эсеры и интернационалисты – меньшевики (включая «Новую жизнь» или фракцию Горького, но не более значительную группу Мартова) прошлой ночью отделились от правых эсеров и меньшевиков и остались с революцией. Теперь оба голоса совпадают. У них не было времени изучить документ или предложить поправки, сказал первый. Только правительство, составленное из всех социалистических партий, должно быть способно выполнять программу, сказал другой. И все же они согласились с прокламацией. Другие разные группы высказались в поддержку, некоторые говорили красноречиво и пламенно – украинские социал-демократы, популисты – социалисты, латышские социал-демократы и так далее. Затем делегат с низким голосом встал и выразил индивидуальный протест, и был услышан. Как так получилось, спросил он, что программа, призванная к миру без аннексий или репараций и при этом обещавшая выполнить все мирные предложения, может быть принята во внимание?
– Мы хотим справедливого мира, но мы боимся революционной войны, – ответил Ленин. В частности, он так пояснил свои слова:
«Вероятно, империалистические правительства не ответят на наш призыв, однако мы не станем выдвигать ультиматум, на который можно легко будет сказать: нет. Если сам германский пролетариат поймет, что мы готовы признать все предложения о мире, что, вероятно, будет последней каплей, переполнившей чашу, то в Германии разразится революция. (То, что Ленин позже решил, что германские рабочие не восстанут вовремя, чтобы спасти Россию от Брест-Литовского мира, не имело никакого отношения к его оценке данного момента, ни к его общей уверенности в неизбежном падении капитализма в Европе.)
За одни наши условия мы будем драться до конца, но, вероятно, за другие мы не сочтем нужным продолжать войну». Идущие вслед ультиматумы не были признаком слабости. И из официальной версии я взял этот замечательный пассаж: «Наша идея состоит в том, что государство сильное, когда люди в нем политически сознательны. Оно сильное, когда люди все понимают, метут сформировать мнение обо всем и делать все сознательно».
В 10:35 Каменев призвал к голосованию. Обращение к народам и правительствам воюющих стран было принято единогласно; один делегат поднял карточку, чтобы возразить, однако, когда вокруг него возникли беспорядки, опустил ее. Это было первое действие нового правительства. Мужчины улыбались, глаза у них сияли, они кивали. Это было что-то! Это только что сформированное новое правительство желало просигналить о своем предложении миру, не желая дожидаться Учредительного собрания. (Мы увидим, как Вудро Вильсон не мог проигнорировать вызов, фактически принятый им в его Четырнадцати пунктах.)
Возле меня стоял дородный солдат, в глазах у него сверкали слезы. Он обнял рабочего, который также встал и принялся яростно аплодировать. Небольшой жилистый матрос Балтийского флота, судя по ленточкам на его бескозырке, один из тех, кого мы с Битти навещали несколько недель назад, – закинул свою шапку вверх. Человек с Выборгской стороны, с ввалившимися от недосыпа глазами и с костлявым лицом, заросшим бородой, оглядел зал и, перекрестившись, пробормотал: «Пусть придет конец войне!»
Из дальнего угла зала кто-то затянул «Интернационал», и сразу все подхватили песню. Никогда позднее я не слышал куплеты этой самой известной всем рабочим песни, в исполнении трепещущей, торжественной и восторженной толпы мужчин и женщин, которые сгрудились вокруг Ленина, а он, вождь большевиков, стоял с ними и тоже пел.
Затем мы запели медленный, торжественный похоронный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой», в память об убитых во время Февральской революции и погребенных в братской могиле на Марсовом поле. Эти мужчины и женщины в зале – не сторонние наблюдатели, потому что и так весь день, весь вечер и ночь они провели здесь, – начали хлопать в ладоши, топать ногами, поворачиваясь к соседям сияющими лицами.
Суханов, который был противником линии Мартова на партийном совещании его группы прошлой ночью и почти проигравший (около 12 против 14), так описывает чувства, охватившие его, когда он стал свидетелем этой сцены с задних скамеек в зале, зарезервированных для публики, где он «чувствовал себя оторванным и отделенным от всего, чем я жил в течение восьми месяцев, которые были равны десяти годам»:
«Весь президиум, во главе с Лениным, стоял и пел, лица у них были взволнованные, возбужденные, глаза горели. Однако делегаты были более интересны: они полностью ожили. Переворот произошел более гладко, чем ожидали многие из них; он даже казался завершенным. Уверенность в успехе распространялась повсюду; массы были переполнены верой, что теперь и в будущем все пойдет хорошо. Они начали убеждаться в неизбежности мира, земли и хлеба и даже начинали чувствовать некую готовность постоять за вновь обретенные права и блага.
Аплодисменты, крики «Ура», взлетающие вверх шапки…
Однако я не верю в победу, в успех, в «правильность» или историческую миссию режима большевиков. Сидя на задних сиденьях, я наблюдал это празднование с тяжелым сердцем. Как бы я хотел присоединиться и раствориться вместе с массами и слиться с их вождем в едином порыве! Но я не мог…»
И тогда Ленин снова поднялся на сцену. Бурливший зал угомонился, делегаты из провинций наклонились вперед; лица их были суровы. Он начал говорить о следующем вопросе – о земле. Еще раньше Каменев объявил о самых последних мерах, предпринятых Военно-революционным комитетом, – об отмене смертной казни на фронте. Таким образом, по всей России восстановлен один из первоначальных запретов, введенных вскоре после Февральской революции; об освобождении всех политических заключенных, а также освобождении всех крестьян – членов местных земельных комитетов, арестованных из-за захвата земель без разрешения Временного правительства. Все эти объявления были встречены громкими аплодисментами, причем крестьяне приветствовали не менее громко, чем солдаты. Однако теперь, когда перед ними стоял Ленин, держа в руках еще одну стопку бумаг, по вопросу о земле, они воздерживались от суждения.
Вначале Ленин говорил, не глядя в бумаги, немного наклонив вперед свою огромную лысую голову; его подвижные губы и мощный подбородок выделялись более резко, чем потом, в будущем, когда их скроет привычная бородка. Это второе, вооруженное восстание, отчетливо показывает, что земля должна быть передана крестьянам. Временное правительство только что свергнуто, а скомпрометировавшие себя эсеры и меньшевики «совершили преступление, затягивая с решением вопроса о земле… И таким образом они привели страну к экономической разрухе и крестьянскому бунту». Их разговор о мятежах и анархии был уловкой. «Где и когда мятежи и анархия были спровоцированы мудрыми мерами?»
«Первый долг правительства рабочих и крестьянской революции, который должен быть решен, – это вопрос о земле, который может утихомирить и удовлетворить огромные массы беднейшего крестьянства».
Он собирался прочитать пункты декрета, «который издаст ваше молодое Советское правительство». И затем будничным голосом он сказал, что один из пунктов выдает мандат земельному комитету, составленному из 242 мандатов местных Советов крестьянских депутатов. Этот крестьянский мандат был скомпилирован газетой «Известия Всероссийского Совета крестьянских депутатов» (ежедневная газета, выражающая линию правых эсеров так же неуклонно, как «Уолл стрит джорнел» говорит о финансовом капитале в Соединенных Штатах). И, сказал Ленин, он (декрет) будет «повсюду руководством по выполнению великой земельной реформы до окончательного решения последнего, которое будет принято на Учредительном собрании».
Кроме этого, остальные пункты ничем не примечательны. Помимо мандата их всего было пять. «Помещичье владение землей отменяется безо всякой компенсации». Все имения, включая владения церкви и короны, со всей живностью и строениями переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов, этот вопрос будет рассмотрен Учредительным собранием. Земли у простых крестьян и казаков конфискованы не будут. Поскольку собственность будет принадлежать всему народу, любой вред, нанесенный конфискованной собственности, отныне будет считаться «тяжким преступлением», которое будет караться революционными судами. Местные комитеты должны предпринять все необходимые шаги, чтобы обеспечить строжайшую дисциплину и порядок во время конфискации, чтобы молено было составить опись имущества и определить, какие поместья должны быть конфискованы, а также их размеры.
Затем он начал зачитывать мандат, который был отпечатан в Петрограде, 19 августа, а также, вполне вероятно, был написан теоретиком народничества Ткачевым в XIX веке. Я был заворожен строками, вроде этой; «Все маленькие ручьи, озера леса и так далее должны перейти в руки коммун, ими должны управлять органы местного самоуправления», а также тем отрывком, где говорилось, как земля «будет подвергаться периодическому перераспределению».
Я подумал, что это превосходило желания крестьян, во всяком случае, то, как они себе это представляли, и было больше того, что большевики исторически хотели для них сделать. «Раздел земли будет производиться на равной основе, то есть земля будет распределена среди тружеников в согласии с трудовыми стандартами или стандартами потребления, в зависимости от местных условий». Боже правый! После всех этих поношений Марксом Прудона и Бакунина и лозунга «равенство», а также его якобы бессмысленности! Ленин намеренно подчеркивал то, что мог понять любой демократ и любой крестьянин или солдат. Начинал он осторожно.
Я сейчас не помню, на каком вопросе Ленин запнулся, поднял бумаги и внимательно вгляделся в них, и ему пришел на помощь один из бесчисленных людей на сцене, который закончил трудное и не слишком волнующее (особенно для крестьян) чтение мандата, состоявшего из 1100 слов.
Вокруг вопроса об одной только собственности разгорелась битва – так же как в прошлом, когда это был лишь теоретический вопрос, не усложненный практикой[40].
Самое удивительное из всего этого был тот факт, что нигде в исключительно пространном заключении, которое Ленин добавил к «крестьянскому мандату», не было сказано ни слова о том, что вся земля принадлежит народу в целом; но только о том, что ему будет принадлежать «конфискованная собственность». Суханов и другие жаловались, что в словах Ленина было противоречие, когда он говорил, что вся частная собственность на землю отменяется, и при этом в условиях «Образцового декрета» говорилось, что из конфискации исключается не только земля обычных крестьян, но и земля казаков. На самом деле это было не так. Один лишь Ленин в своем постановлении выдвигал идею о том, что «земля обычных крестьян и простых казаков» не будет конфискована. Это не давало никаких привилегий богатым или зажиточным казакам, которых было немало. Что же до земельных наделов, то только те, что находились в собственности малоземельных крестьян, не подлежали, согласно мандату, конфискации. В то время как Ленин утверждал, что с «владением помещиками землей» нужно покончить раз и навсегда, в мандате, озвученном крестьянскими эсерами, говорилось, что «частное владение на землю должно быть отменено навсегда», так же как в крестьянском мандате, особо подчеркнувшем, что «использование наемного труда не разрешается».
Рид, у которого не было того же опыта, как у меня, поскольку я провел лето в провинции, не смог понять моего сильного волнения. Все похожие на мечту часы, что были до полуночи, теперь исчезли передо мною.
«Итак, посмотрим, каковы будут возражения эсеров на это», – с горечью пробормотал я. – Что они теперь выкопают, о чем станут сокрушаться? Они не могут сослаться на то, что незнакомы с этим}»
– Тогда почему вы так взволнованы? – поинтересовался Рид. – Эти ваши уэльские предки были не фермерами, а шахтерами. Или вы собираетесь поселиться здесь и идти за плугом? Вы же не сможете, а наемный труд запрещается.
Как я и ожидал, были сформулированы возражения. Мы видели, как люди качают головой, жестикулируют в группе левых эсеров и меньшевиков-интернационалистов. Однако Ленин отвлек, перехитрил их. Перехватив инициативу у оппонентов, он сказал с обезоруживающей искренностью:
– Здесь начинают раздаваться голоса о том, что сам декрет и мандат выдвинуты социалистами-революционерами. Ну и что с того? Разве имеет значение, кто их выдвинул? Как демократическое государство, – холодно и даже резко продолжил он, – мы не можем игнорировать решение народных масс, даже если мы не согласны с ним. 11риобретя опыт борьбы… крестьяне сами решат, где правда.
– Отлично! – заметил Рид, подтолкнув меня.
– Жизнь – лучший учитель, – в частности, сказал Ленин, – и она покажет, кто прав. Мы должны подчиняться опыту; мы должны дать полную свободу творчеству народных масс. Старое правительство, которое было свергнуто вооруженным восстанием, хотело решить земельный вопрос с помощью старой, неизменной царской бюрократии. Крестьяне кое-чему научились за восемь месяцев нашей революции; они хотят решить все вопросы с землей сами. Поэтому мы возражаем против всяческих поправок. Мы пишем декрет, а не программу действий. Россия огромна, и местные условия различны. Мы верим, что сами крестьяне будут способны решить свои проблемы, и сделают это лучше, чем мы. Они сами устроят свою жизнь.
Левые эсеры и меньшевики-интернационалисты потребовали время на совещание. Мы с Ридом во время совещания вышли из зала.
– Сегодня ни разу не упоминалось о диктатуре пролетариата, – сказал Рид. – Только подчеркивалась «наша демократия» и «демократические идеалы».
– Я не понимаю. Почему социалистическое правительство не может быть демократическим? – заметил я.
Бесси Битти и Луиза Брайант нагнали нас, и мы стали ходить взад-вперед и вокруг площади перед Смольным. Был еще октябрь, однако мы ежились от холода после жаркого зала. К этому времени день уже вытеснял ночь, но в любом случае ночи у нас были длинные, до отказа заполненные событиями. Если бы мы спали всю ночь, то проспали бы, наверное, все восемнадцать часов. Но как бы то ни было, мы вообще почти не спали, наспех что-то ели и потеряли счет дням и часам. Неужели всего лишь двадцать четыре часа назад мы возвращались в Смольный из Зимнего дворца, после того как наблюдали, как оттуда выводят министров и отправляют в Петропавловскую крепость? И теперь, как только мы покинули зал, Троцкий объявил, что министры будут освобождены. Это было в ответ на яростные протесты против их заключения. Было решено, что их будут содержать лишь под домашним арестом; об этом, сказал он устало, надо будет позаботиться на следующий день. Времени не было. Он мог бы выступить с более резкой критикой, подумал я, но сегодня казалось, что мягкость – в распорядке дня.
Мы устали. Остановились, чтобы согреть руки перед костром у внешних ворот, где солдат в высокой каракулевой шапке, надвинутой на одно ухо, стоял, повернувшись спиной к костру – одному из нескольких костров, яркими точками сверкавших в темноте ночи. За большинством из них присматривали один или два солдата и красногвардеец. Они обогревались поленьями, поскольку баррикады уже были не нужны. Наш человек выглядел одиноким. Я спросил себя, что он чувствует, наблюдая за сотней делегатов, прошедших перед его глазами в ту ночь. Мне было интересно, не хочет ли он войти внутрь.
– Что делается? – спросил я его.
Он что-то пробормотал в ответ, но я уловил лишь слова «проклятая война» и «голод». Брайант попыталась заставить Рида спросить у него еще что-нибудь, но Рид не обратил на нес внимания. Он предложил солдату сигарету, а затем попросил его прикурить. Взяв щепку от пестревшего полена, солдат зажег свою сигарету. А потом дал прикурить Риду. Вдруг он выпрямился, его бородатое лицо оживилось, глаза яростно засверкали в свете костра, он поднял левую руку, сжатую в кулак (в правой он держал штык), и громко сказал:
– Миру нужен хлеб! Миру нужно счастье! – Мы отошли прочь, а он посмотрел нам вслед мрачным, словно обвиняющим взглядом.
Отойдя подальше, чтобы гвардеец не мог услышать нас, Рид обратился к Луизе:
– Почему ты вела себя так? Словно он – экспонат на выставке? Он подумал, что мы потешаемся над ним, или порочим его революцию, или бог знает что! – Потом настроение у него поменялось с быстротой молнии, и он тихо сказал: – Счастье… хлеб… да, теперь у них может быть и то и другое.
– То же самое, – заметила Бесси Битти, пока мы устало тащились за Джоном и Луизой. – Ни за что я не хотела бы оказаться на месте Ленина. Они слишком многого ждут.
Я только что видела Робинса. Он говорит, что после падения Зимнего запаса хлеба было всего на три дня – когда это произошло. В любом случае, Ленин так много им наобещал…
– Он ничего не обещал им, – выпалил я, – кроме шанса самим управлять этой бедной, разорившейся, озадаченной и искалеченной, страдающей Россией.
Мы вернулись в Смольный.
В два часа началось голосование по декрету о земле. Один голос был против. Крестьяне чуть с ума не сошли от восторга.
Однако контрреволюция собиралась с силой. Военно-революционный комитет отправлял послания во все армейские комитеты, чтобы они не сводили глаз с Корнилова, чтобы привезти его в Петроград и заключить в Петропавловскую крепость, а затем судить. Он сбежал от охранников в тюрьме Быкова. Чувствуя себя в своей тарелке, пока Временное правительство находилось у власти, он удрал без оглядки, узнав о новой революции. Призыв к агитаторам распространился по всему фронту. Многие солдаты набились в зал, в ожидании поручений.
Было почти семь, когда мы залезли в троллейбус и поехали домой.
Глава 7
БОЛЬШЕВИК АНТОНОВ
На следующий день 27 октября/9 ноября мы с Ридом пошли в Смольный, настроившись на получение новых пропусков, которые позволят нам поехать на новый фронт. Керенский, решивший вернуть власть, имел ценного союзника в лице генерала Петра Николаевича Краснова, царского генерала, который благодаря Корнилову был поставлен во главе грозного Третьего полка. Эти казачьи корпуса считались настолько лояльными, что для того, чтобы оказаться в безопасности в случае, если массы выйдут из-под контроля, Керенский в начале сентября приказал им (в шифрованной телеграмме, подразумевавшей, что она исходит от Краснова) вернуться с русско-германского фронта и распространиться в Царском Селе, Гатчине и в других пригородах Петрограда. Теперь они были на марше и, как говорили, с Керенским во главе.
И вот теперь поступали сообщения о том, что из Гатчины вышел собирающийся с ними встретиться авангард, который представлял новое правительство, фабричных рабочих и случайные армейские соединения. Однако Красная гвардия струилась из города и растекалась по дорогам, ведшим на юг. Раздавались фабричные гудки. Если следовало прекратить работу, ее прекращали по приказ