Дополнение, написанное в декабре 2002 года
ЖЕЛТОЕ НА ЧЕРНОМ
ЖИЗНЬ ПОСЛЕ «НОРД-ОСТА»
Все меньше веры в привычное летоисчисление. Все больше кажется, что у каждого из нас свой собственный, личный календарь, и его-то, а не привычные «январь, февраль, март», человек и проживает — в зависимости от обстоятельств, в которые попадает. А может, и сам выбирает?..
И у меня есть такой календарь на стремительно заканчивающийся 2002-й, нордостовский год. В моем календаре нет никакой хронологии и никакого внешнего смысла. Пока в нем только картинки уходящего года и логика чувств, приведших всех нас к трагедии. «Чувств? И всего лишь?.. — разочарованно протянет кто-то. — А как же анализ? Прагматика? Холодный прогноз?»
Время Путина — и без меня ледяные годы, когда опять дозволено угрохать тысячи жизней «ради светлого антитеррористического будущего». Кому анализировать — есть, а сопереживать — некому. И поэтому дефицитные чувства становятся первичны. Лично в моем летоисчислении...
Итак, мой календарь и мои картинки.
Начало декабря. Прошли сороковины по заложникам «Норд-Оста». И вроде бы хоть по чуть-чуть, но всем пора приходить в себя — так положено... А не получается. Совсем. Может, погода? В Москве — жесткие, бесснежные декабрьские морозы — они душу вынимают, эти упертые нынешние московские морозы. Как неуютно... Кто-то из тех, кто выжил после антимюзикла, иногда приходит ко мне в редакцию.
Вот Ира Фадеева — в дверном проеме. В черном берете, черном пальто и черном свитере. В руках — россыпь чего-то желтого. Это Ира принесла большой букет длинноногих желтых роз. В память о сыне. Ире 37 лет, 23 октября она пошла на «Норд-Ост» почти случайно — жили рядом, собрались в театр, билеты оказались просрочены, не раздеваться же? И она уговорила 15-летнего Ярослава, сына своего, десятиклассника московской школы, пойти на «Норд-Ост». Ира выжила, Ярослав погиб. Сбежав из больницы, Ира опознала его тело в морге, обнаружила входное и выходное пулевое отверстие, получила на руки справку о смерти с прочерком в графе «ПРИЧИНА СМЕРТИ», потому что официальная версия — «только четыре застреленных, и все террористами», а Ярослав получался пятый и, значит, идеологически не полезный... И поэтому — прочерк в графе... И никаких шансов на расследование... И вообще никаких шансов у Иры. Она вышла из морга и бросилась с моста, но ее выловили из Москва-реки, и теперь она страдает так, что нет слов, чтобы утешить; по крайней мере, я их не знаю... И, естественно, никакой помощи от лица государства, приговорившего ее сына к смерти, потому что она же не жертва террористов — никаких тебе реабилитационных центров, психологов, психиатров... Суициды среди бывших заложников — реальность, с которой мы живем в декабре... Желтое на черном.
23 ноября. Раннее утро. Наверное, часов шесть. Очень хочется забыться после бессонной ночи. Телефонный звонок: «Анна Степановна, заберите меня из милиции... Я опять что-то не то...» Выскакиваю к машине: Боже, как же холодно, как трясет и колотит... Сытые менты в отделении на Ново-Алексеевской улице говорят гнусности. В глубине их заплеванной вонючей каптерки — Илья, затравленный, грязный, небритый, заблудший, с выражением на лице, будто мать похоронил...
Илья — старый друг моих детей, я его знаю с самого детства, когда он, маленький розовощекий крепыш, приходил с виолончелью наперевес в музыкальную школу в Мерзляковском переулке и очень сильно шкодил, донимая педагогов. Год назад выросший до 24 лет Илья стал артистом оркестра в «Норд-Осте». Естественно, играл в тот самый распроклятый вечер. Как хорошо мы понимаем беду, когда она прямиком лупит по нашим близким! «Мама, Илья же ТАМ! — кричал мне по телефону сын 23 октября. — Мама, что делать? Ты можешь как-нибудь ему помочь? Поговори с чеченцами! Мама!» А я никак не могла помочь... Потому что ТАМ нельзя было использовать личные связи, ТАМ нельзя было просить за одного, возможно, приговаривая остальных. ТАМ можно было просить только за всех.
Илья просидел все трое суток заложником, заметил, как пошел газ, отключился, но ему повезло — с первыми лужковскими «скорыми» попал в токсикологическое отделение Склифа, в лучшее подобное отделение, которое есть в Москве, и его откачали. Но теперь, месяц спустя, с ним творится неладное. У него — будто нервы над кожей оказались, он пересматривает всю свою жизнь, но никак не может пересмотреть, и везде видит повод для борьбы... «Анна Степановна, я опять как подросток... Что со мной?» — «Да тебе просто подлечиться надо...» — «Я не могу видеть несправедливость... Анна Степановна! Разве больница поможет? Что со мной, Анна Степановна?»
Итак, конкретно: Илья в милиции, потому что запустил в кого-то тостером, подвернувшимся под руку, и «кто-то» возмутился. А до этого Илья пытался воспитывать на улице зарвавшегося продавца овощей родом из Азербайджана, потому что прямо на его глазах тот помочился на церковную ограду на Сухаревке. А еще Илья зашел в ночной клуб, где обычно собирается весьма интеллигентный народ и поэты любят читать новые стихи, и полез в драку с кем-то, кто что-то ему не так сказал...
«Что со мной, Анна Степановна? Возьмите меня отсюда... Меня в обезьяннике держали, не разрешали сидеть, только стоя...» Один милиционер из всех оказывается понятливым, вникает в катастрофу, произошедшую с хрупким миром этого норд-остовского музыканта, и спрашивает: «Вы на него можете повлиять? Если обещаете, отпущу». Но как я могу что-либо обещать? Я же не психиатр... Но — обещаю... И милиционер продолжает:
Подержите его пока при себе. Хотя бы какое-то время, пусть остынет, а то опять попадет».
Пока суд да дело — уже 9 утра. Я сажаю Илью в машину, и он тут же засыпает: всю ночь боролся с ветряными мельницами. В 9.30 у меня — выступление на ежегодной конференции «КГБ: вчера, сегодня, завтра», приглашена говорить о том, как вели себя наши спецслужбы, пытаясь противостоять теракту, с 23 до 25 октября. Я иду туда вместе с Ильей. Расталкиваю и сажаю его в дальнем углу красивого театрального зала московской «Геликон-оперы» на Большой Никитской, где КГБ-конференция арендовала зал. Илья снова засыпает, а я делаю свой оклад, не выпуская из поля зрения Илью, боюсь пропустить момент, если вдруг он проснется и опять решит, то вокруг враги... «Что со мной, Анна Степановна?..»
25 октября. То самое «25-е», за которым последовало «26-е», газовое... Террористы выводят заложников под дулами автоматов, те идут гуськом по лестнице со второго этажа на первый, чтобы забрать принесенные в теат-1альное здание воду и сок и отнести их в зал для всеобщего пользования. И еще потому, что я об этом просила террористов: условием того, что я приду к ним поговорить, будет обязательная встреча с заложниками. Вот мужчины и мальчики теперь мне навстречу, друг за другом, обречено. Один кричит: «Вы! Там! Принесите дезинфицирующие средства! Я же просил еще утром!» Молодой парень в черном костюме оркестранта шепчет: «Они сказали, что будут убивать с десяти... Уже с десяти... Убивать... Передайте там... Пожалуйста...» И Абубакар, террорист № 2 в «Норд-Осте», хочет выговориться перед смертью — Абубакар, молодой парень, выглядящий стариком. Исповедуется: как дошел до жизни такой. «Как вы тут живете! Хорошо! А мы в лесах! Но мы тоже хотим, как поди!..» «Хо-тим... Хо-тим... Слышите? Мы вас заставим услышать!..» Это эхом со всех сторон — откуда-то сверху, де блок-посты у террористов по зданию... Заложников возвращают опять гуськом.
«Все передала». — «Понял», — одними губами намекает оркестрант. И губы у него белого цвета. Тот, который
кричал про дезинфицирующие средства, позже оказался продюсером мюзикла Васильевым — я узнала его по телевизору, как он благодарил президента «за все» на послештурмовой встрече в Кремле. А парня с белыми губами больше нигде и никогда не встречала... «Уже с десяти... Передайте...»
Легкомысленное американское 23 октября. Налегке вбегаю в гостиницу в Санта-Монике — это такая яркая красота с пальмами на берегу океана, частичка большого американского города Лос-Анджелеса. Я только что прочитала лекцию в местном университете — для студентов, обучающихся журналистике на Западном побережье США, и их преподавателей. В Москве по-прежнему нет учебных заведений, заинтересованных в том, чтобы я что-то там вещала с кафедры, но время от времени мне все-таки хочется поделиться тем, что знаю, и поэтому, как только кто-то предлагает, мчусь.
Лекция — о нашей жизни и, конечно же, о бесконечной гражданской войне без всяких перемирий, идущей в моем государстве, — о второй чеченской, маниакально репродуцирующей терроризм для внутреннего пользования вот уже четвертый год подряд. Студенты задают удивленные вопросы: как же так? А я говорю о резкой радикализации отрядов чеченских сопротивленцев, о новом пополнении воюющих рядов за счет желающих мстить родственников замученных, убитых и похищенных людей, о том, что молодых боевиков уже не устраивает умеренность Масхадова, что над ним берет верх Басаев...
Итак, вбегаю в гостиницу, портье говорит, что мне звонили из Москвы, из газеты, в которой я работаю, что там что-то случилось... Звоню, говорят: «Захват заложников. Захвачен «Норд-Ост». Что делать, никто не знает...» — «Кто не знает?» — «Никто не знает». — «А Путин?» — «Молчит». Наступает ночь, в гостиницу звонит Лена Милашина, наш корреспондент: «Террористы хотят, чтобы вы к ним пришли. Только что выдвинули требование. Вы должны сказать «да» или «нет» в прямом эфире телекомпании РЕН-ТВ — вам сейчас оттуда позвонят». Звонят. Говорю: «Да». Сын прорывается сквозь набравший силу обвал телефонных трелей: «Ты этого не сделаешь! Ты не делаешь! Мы не вынесем! Ты просто не понимаешь, что т творится!» Мы разговариваем плохо — обреченно, сын очень переживает, он устал переживать за меня, он уже даже не может выразить словами, как все, кто рядом со ной, устали от этих переживаний, от того, что их жизнь состоит из них... Сын просто свирепеет, не добившись от меня четкого: «Конечно, не сделаю».
Но позже именно он мне поможет больше всех остальных во всем, что будет касаться переговоров с террористами, он будет держать с ними связь по телефону до моего прилета из Лос-Анджелеса, за что после штурма к ему сядут на хвост фээсбэшники, слушая его телефонные разговоры... Но это — потом, после, а когда я, в перерывах между ходками в «Норд-Ост», буду сидеть в штабе...
Штабе — по чему? По каким делам? У меня так и нет ответа на вопрос. Скорее, наверное, штабе по захвату, гм по освобождению — как выяснится позже.
Так вот, я буду сидеть 25-го где-то к ночи в этом штабе с офицером по имени Женя, меня будет трясти, как в лихорадке, от страха и холода — полил, как назло, дождь, пальто мокрое, сушить негде... И вот тут-то опять позвонит мой сын и скажет, что «он подумал», и, наверное, будет лучше для всей ситуации — «террористы не придерутся, ведь правда?» — если именно он, а не кто-то ругой, будет таскать со мной в здание воду и сок, потому что он же просто сын, а не из спецслужб, и мы похожи, и в паспорте понятно, что сын, и «это успокоит террористов...»
Я передам наш разговор офицеру Жене — в том смысле, что, может, действительно, так будет лучше для всех? Ведь голова у всех в тот момент работала в одном направлении: как помочь, черт побери? Как? И Женя посмотрит на меня слишком внимательно и спросит: «Вы что, того хотите?» И только тогда я очнусь и отвечу: «Только через мой труп». И засмеюсь.
Почему — засмеюсь? Ведь на следующее утро, когда трупы станут развозить по моргам, а родственники упрутся в запертые ворота больниц, и все мы будем сгорать
на костре собственного бессилия помочь им, я приеду в редакцию и расскажу про сына с его поздневечерним предложением накануне своему главному редактору, и Дима, наш главный редактор, заплачет: «Какие же у нас дети!» — а я вдруг пойму, что ночью засмеялась, и так стыдно, и чуть не втравила сына, и вообще, что у меня уже и слез-то не осталось... Не осталось после прожитого 2002 года - такого, каким он оказался. С бесконечными «зачистками» в Чечне, с беспрерывной чередой увиденных трупов, с тем, что приходилось работать, как похоронная команда...
2 декабря, опять раннее утро. Звонок с «Эха Москвы»: «Прокомментируйте, пожалуйста, что в Чечне ночью убита глава администрации селения Алхан-Кала Малика Умажева». «То есть как — убита? Это достоверно?» И начинаю орать, потому что «достоверно».
Военные весь вечер накануне катались по селу на БТРах, а в полночь, в самый что ни на есть комендантский час, неизвестные в камуфляжах и масках вошли в дом Малики, вывели ее в сарай. Племянницы-подростки, которых она воспитывала после гибели брата, хватались за «камуфляжи», умоляли не убивать, но ничего не помогло — Малику расстреляли, и гады, поднаторевшие за войну приканчивать в том числе и 54-летних женщин с давлением, больным сердцем и вечно отекшими ногами, удалились.
Погибла еще одна моя «героиня», я писала о Малике. Единственной и неповторимой. О чем, конечно, знали не все. Потому что не хотели знать. Но какая, собственно, разница? Малика стала главой администрации одного из самых сложных чеченских сел — Алхан-Калы («бараевское» село, бесконечные «зачистки», расстрелы, изуродованные трупы), когда убили предыдущего главу. И разум вроде бы должен был ей твердить: «Сиди тихо, будь осторожна...» А она сделала прямо противоположное — стала самым смелым и отчаянным сельским головой в этой убийственной для каждого человека зоне военной анархии, какова Чечня. И то, как она себя вела, было подвигом. Одна, безоружная, выходила Малика против танков, вползающих в село. Одна, из всех сельских глав одна, прямо кричала в лицо прокурорам-предателям: «Вы — гады!» — прокурорам, испугавшимся генералов и просто фиксирующим пытки и уничтожения людей. А генералам, обманувшим ее и исподтишка убившим жителей ее села, она кричала: «Негодяи!» Она неистово воевала за лучшую долю для Ал хан-Калы.
И подобного не позволял себе в нынешней Чечне больше никто. Ни один мужчина. Какой бы пост с любой из воюющих сторон он ни занимал.
Ее, скромную в общем-то сельскую начальницу, избранную народным сходом, лично и люто ненавидел начальник нашего Генерального штаба большезвездный и краснолампасный генерал Квашнин. Причем ненавидел так, что плел о ней всякие лживые гнусности, используя для этого доступ к телекамерам. А она? А она шла только вперед по избранному пути и в ответ на квашнинскую ложь подавала на этого «военачальника» в суд, отлично зная, что против Квашнина боятся пикнуть почти все, кто заседает даже в Кремле, не то что живущие в Алхан-Кале. Зная, что Квашнин не прощает тех, кто его не боится...
Ее гнал Кадыров со своего «высокого» правительственного порога в Грозном. Потому что панически боялся говорить с ней, за словом в карман никогда не лезшей, ни при каких властях. Гнал, потому что знал, что называет она его не иначе как «народопродавцем», хорошо смотрящимся только на фоне своего кремлевского покровителя, но никак не на фоне того народа, который поставлен «осчастливить». И еще отлично знал: Малика сделает все от нее зависящее, чтобы не допустить Кадырова во «всенародно избранные» «президенты Чечни», куда он сейчас направился. А от нее зависели 20 тысяч голосов. И если бы 20-тысячная Алхан-Кала услышала от своей Малики, что за Кадырова не стоит голосовать, он бы потерял эти 20 тысяч...
Ее обожали односельчане — алхан-калинцы. А Кадыров не прощает тех, кого обожает народ, потому что его народ ненавидит, и Кадыров знает это отлично...
Я преклонялась перед Маликой, а потому иногда задавала ей глупые вопросы. Например: «Малика, как же
вы не боитесь быть такой смелой? Ну, ведь убьют же... Не те, так эти». И она отвечала: «Аня, пойми, я чувствую себя Данко...» И я тогда, это было нынешним летом, смутилась. Подумала: «Ну как можно про Малику, называющую себя Данко, написать в московской газете? Наши столичные циники начнут высмеивать...» И не написала...
«Мне очень стыдно теперь, что я не написала», — орала я в телефонную трубку, где на проводе было «Эхо Москвы», сообщившее мне страшную новость... «Хотя бы сейчас пусть звучит: Малика была Данко! Слышите? Малика, которую убили, была Данко! Данко!»
Через некоторое время перезванивает корреспондент с «Эха Москвы»: «Знаете, у нас какие-то технические трудности. Запись не получилась...» Не получилась?.. И я вспоминаю слова Малики с тем же ключевым словом: «Аня, какая шулерская война получилась! Кого я больше всего боюсь? Конечно, федералов. У них нет ничего святого. Как и у наших. Но наши — бандиты. А эти — от имени Конституции».
В тот день в Алхан-Кале лил беспробудный дождь. Малика сидела в своем так называемом кабинете в здании администрации, беспрерывно ставила печати на какие-то бумаги, вносимые и выносимые алхан-калинца-ми, и всех слегка передергивало: то ли от сырости, то ли от знаний — ведь именно тут, за нынешним Маликиным столом, неизвестные расстреляли предыдущих глав алхан-калинской администрации, да и Малике постоянно угрожают, так что, говорили люди, человек с автоматом может впрыгнуть в окно в любой момент...
Малика, смеясь, тогда рассказывала еще: «Глава нашей районной администрации постоянно говорит мне одно и то же: «Лучше сама уйди со своего поста, ты меня компрометируешь, меня из-за тебя не повышают...» А я отвечаю: «Не жди, дорогой. И не повысят. Потому что ты ничего не делаешь для своего народа в тяжелый для него момент». Хотя, быть может, именно поэтому и повысят...»
Нет теперь Малики, и того главу действительно, наверное, повысят — задание «партии и правительства» выполнено. Как и представят к награде генерала Броницкого, который обещал ей этим летом, что до следующей «зачистки» она не доживет: «Убрали трех глав администраций до тебя. И тебя пошлем туда же...» И — пальцем в небо...
А потом, наговорившись о страшном, мы пошли с Маликой на выпускной вечер в школу № 2. Она сказала напутственную речь 12 выпускникам — трем мальчикам и остальным — девочкам, всем им, которые недавно, вместе с селом, и с Маликой, раскапывали руины, где федералы взорвали тела их односельчан, выбирали руки, ступни, кусочки одежды, а мальчики участвовали в похоронах. Малика сказала обычные в таких случаях слова о выборе достойного пути, но в алхан-калинских интерьерах они были наполнены тем смыслом, который утерян в обычной нашей жизни. О том, насколько от этого выбора зависит сама жизнь — умрешь или выживешь. И что не осталось права на ошибку, и даже на компромисс...
Я вспоминала эти ее слова 25 октября: Мовсар Бараев, лидер террористов, захвативших «Норд-Ост», был из Алхан-Калы...
Заканчивается 2002 год. Праздники подкатывают незаметно, как всегда. Хочется жить. Но еще больше хочется выть. Желтые Ирины розы никак не вянут и стоят у моего стола, будто замороженные. В Москве очень холодно, резко и бесснежно. Будто зимой в пустыне: ветры, земля как камень, и никакого белого пуха.
Анна Политковская Декабрь 2002 г.