Часть вторая. Боевая раскраска вождя

Не успел я натюрморт поставить — звонок! Серёга с альбомом является. Ну я ему только обрадовался. Рисовать вдвоём веселее, а трогать натюрморт я ему не дам!

Вот сидим мы, красками пишем. Это, вообще-то, очень трудно. Потому что акварель должна быть и яркой, и прозрачной… Приходится часто кисточку мыть и много воды на кисть брать. Вот тут-то эта самая акварель и норовит капнуть и кляксу поставить. Очень трудно красками писать. У меня даже плечи устали. И все руки уже в краске.

Тут опять в дверь позвонили. Тётя Лена, наша соседка, своего Федьку привела:

— Мальчики! Я вас умоляю! Мне нужно отлучиться на полчасика — пусть Федя у вас побудет!

— Не хочу! Не хочу! — орёт этот Федя. Пятилетняя малявка, а голосина такой, что на улице слышно.

Еле его мать от своего пальто отцепила. А как только за ней дверь захлопнулась — он сразу орать перестал, будто его выключили, и к нам.

— А чего это вы тут делаете?

Мы ему говорим:

— Вот тебе листок бумаги, вот тебе краски и кисточка — рисуй вместе с нами.

— Не хочу! — И давай по комнате шастать, всё руками хватать.

Я ему говорю:

— Послушай, ты, Федя-бедя съел медведя, ты тут не мотайся туда-сюда! В глазах от тебя рябит! И ничего не лапай, а то будешь косолапый!

А он:

— Сам «медведя»! Сам «косолапый»!

Однако поутих. Пристроился рядом с нами, взял кисточку. Но лучше бы он по комнате скакал! Макнул он кисточку в краску да как начал её по своему листку возить — так во все стороны кляксы полетели! Всю работу нам забрызгал. Мы еле его утихомирили. Пересадили его к подоконнику. Отдельно ему воду в стакане поставили, отдельные краски — у меня старая гуашь была, — сиди рисуй на здоровье. Ну вроде успокоился: засопел, притих…

Мы к нему спиной сидели. Он-то у окна, а мы спиной к окну, чтобы свет на альбомы падал, натюрморт освещал, а в глаза не попадал…

Не успели мы опять за работу приняться, этот Федя как завоет, как заорёт:

— Я индеец! Я индеец!

Мы чуть краски от неожиданности не перевернули! Оглядываемся — а он рожу себе раскрасил, размалевал и теперь кривляется — пугает нас.

* * ** * *

— Ага! Ага! Правда же я страшный! Я индеец! Я индейский вождь!

— Правда, — говорим, — правда! Страшный… Ой-ой-ой… Боимся. Только, индейский вождь, отвяжись от нас, пожалуйста! Дай ты нам порисовать спокойно…

Вот он поорал, попрыгал. Надоело. Пошёл в ванную умываться.

— Бывают же такие дети противные! — говорит Серёга. — Прямо шило какое-то, а не ребёнок!

Я молчу, потому что у Серёги у самого не то что шило… Он сам-то, Серёга, если посидит две минуты спокойно, так об этом случае можно в газету писать, в отдел «Редкие факты».

— И что этому Феде не сидится спокойно! Играл бы себе или рисовал. Так ведь нет…

— Ты сам-то сиди спокойно и рисуй! — не выдержал я.

— Нет, ты послушай! — говорит Серёга. — Вот он сейчас умоется и опять куролесить начнёт! Он же не даст нам натюрморт дорисовать!

— Да рисуй ты, не отвлекайся! — говорю я Серёге. — Не обращай на него внимания, и всё! Поорёт и перестанет!

Но Серёга уже завёлся.

— Ну ничего! — говорит. — Он у меня полдня в ванной сидеть будет! — Отложил кисточку, макнул палец в красную краску и сидит Федю-медю ждёт.

Тот явился весь мокрый! Физиономия блестит, уши розовые светятся, а глаза так и стригут по сторонам — что бы нашкодить такое!

— Что ж это ты так плохо вымылся? — спрашивает его Серёга безразличным голосом.

— Чего?

— Ничего! Краску-то не смыл с лица.

— Где?

— Вот здесь и здесь! — говорит Серёга и тычет в Федю пальцем, а палец-то в краске, — всю ему физиономию краской перепачкал.

— Правда, что ли? — Федя меня спрашивает.

А меня такой смех дурацкий разобрал, что только и могу ему на зеркало показать.

Он в зеркало глянул, ахнул и помчался опять в ванную.

— Ну погоди! — говорит Серёга. — Сейчас я его в синий цвет перекрашу.

Федя явился, спрашивает:

— Теперь чистый?

— Да где там! — говорит Серёга. — Только цвет переменился, а краска осталась. Вот здесь и здесь… А ты что думал! С ней шутки плохи. Она накладывается легко, а смывается ой-ой-ой…

— Ой-ой-ой… — Посмотрел Федя в зеркало и опять мыться побежал.

Мы его ещё два раза мазали. И я тоже! Никогда себе этого не прощу. Всё же он маленький! Ну помазали бы разок — и хватит, а мы прямо как с ума сошли! Ещё и пугаем его!

— Ты бы, — говорим, — спросил сначала, что это за краска и можно ли ею лицо мазать. Может, от неё воспаление сделается! Может, от неё язвы пойдут или лишаи!

— Ой-вой-вой… — И опять бедный Федя мыться бежит.

Лицо у него стало красное-красное. Он теперь и к нам не подходит. Глянет в зеркало — заскулит и опять в ванную!

Мне его жалко стало.

— Ну, — говорю, — пошутили — и хватит.

— Ладно! — согласился Серёга и пошёл за Федей в ванную. А через минуту выскакивает, бледный, губы трясутся.

— Слушай, — говорит, — у него и правда с лицом что-то делается!

Вытащили мы Федю из ванной, а у него и правда лицо распухло и красные пятна на лбу, на щеках, на носу…

— Что ж теперь делать? — Серёга говорит.

— Надо его в больницу тащить!

Тут Федя так заорал, что сама по себе форточка открылась и вазочка с листьями из нашего натюрморта упала… Вазочка-то — это что! Стакан с водой упал и всю нашу работу залил, но мы уж и внимания не обращаем! Нам уж не до натюрморта!

Повалился Федя на пол, глаза закатил, ногами брыкает!

Мы ему:

— Федя! Феденька! Не бойся! Мы пошутили! Эта краска безопасная! Вот смотри…

Взяли и тоже себе лица краской измазали!

Федя помолчал, посмотрел на нас, а потом опять как реванёт!

— Вот что! — говорю я Серёге. — Беги к дяде Толе, у него телефон есть — пусть «скорую помощь» вызывает!

Серёга помчался к соседу, а я достал из аптечки нашатырный спирт — чтобы дать Феде понюхать, если он начнёт сознание терять. А Федя уже не орёт, тихо лежит и не брыкается.

Я ватку нашатырём намочил, к носу ему подставил. Он как вскочит — пузырёк у меня из рук выбил… Весь нашатырь разлился. Такой запах пошёл, что у меня слёзы из глаз брызнули!

Тут дядя Толя прибежал.

— Что тут у вас? — спрашивает.

Мы ему всю правду рассказали. А Федя сел на табуретку и на нас одним запухшим глазом, как медведь из берлоги, смотрит.

Дядя Толя Федины болячки рассмотрел и говорит:

— Это не от краски! Это натуральные ссадины!

Я на кухню побежал, смотрю, а коробочки с песком, которым бабушка сковородки чистит, нет! Кинулся в ванную, а стена там ещё мокрая и вся побелка с неё стёрта.

— Дядя Толя! — кричу. — Он щёки песком скоблил и об стену тёрся!

— Вот горюшко! — говорит дядя Толя. — Да зачем же ты рожу-то краской размалевал?

— Кабутто индеец! Кабутто вождь! — говорит Федя сквозь слёзы.

— «Кабутто», — передразнил его дядя Толя. — Ну так и быть, сейчас я тебя зелёнкой и йодом смажу и будешь ты не «кабутто», а самый настоящий индеец! Только терпи! Индейцы не ревут!

Он долго Федю мазал, но тот молчал. Вообще-то неплохой этот Федя парень! Терпеливый.

— Ну вот! — говорит дядя Толя, любуясь своей работой. — Настоящая боевая раскраска индейского вождя. А вы-то чего разрисовались?

— Где? — спрашиваем.

Тогда дядя Толя молча подвёл нас всех троих к зеркалу. И оттуда на нас глянуло такое!..

— Понимаю! — говорит дядя Толя. — Это вы из солидарности!

— Это чтобы он успокоился! — говорим.

Дядя Толя только вздохнул:

— Картина! Натюрморд! Вот именно — натюрморд…

Потом нам ещё от Фединой мамы и наших родителей попало, а по рисованию — двойки, само собой. Ничего мы, конечно, нарисовать не успели. Вот такой вот натюрморд!

Организаторская шишка

— Мальчики, вы должны меня выручить! — сказала Ирина-Мальвина. Серёга сразу грудь выпятил, так ему выручать захотелось.

— А делать-то что? — я на всякий случай спрашиваю. Может, нас потом самих выручать придётся.

— Газету выпустить! — говорит Ирина. — У меня в музыкальной школе сегодня экзамен по специальности.

— Не! — говорю. — Не! Не пойдёт!

«Ишь, — думаю, — шустрая какая! Она и в музыкальной школе, и в рисовальном кружке, и звеньевая, и в редколлегии… И везде сама напросилась! Её все хвалят — вот какая разносторонняя девочка! Если разносторонняя, пусть и разрывается в разные стороны!»

И тут Серёга говорит:

— Не волнуйся! Всё будет в порядке! Такую газету выпустим, закачаешься!

— Ничего себе! — говорю я. — Как же ты её выпустишь, если, кроме танков кривых, ни ты, ни я ничего рисовать не умеем, нам по рисованию двойки не ставят только потому, что там вообще никому двоек не ставят…

— А это что? — хватает Серёга мою руку и давай по башке своей стриженой водить. — Нащупал шишку?

— А что? — спрашиваю. — Здорово треснулся?

— Да нет! — говорит он. — Я тут у нашей соседки книжку нашёл научную, «Френология» называется. Про то, как по строению головы определять способности! Вот пощупай, у меня тут выпуклость есть, а у тебя небось такой выпуклости нет!

Я пощупал. Действительно, у меня такой выпуклости нет. И так мне захотелось Серёге щелбана закатать! Уж больно он своей шишкой гордился, словно много лет её выращивал и добился наконец!

— Это шишка организаторских способностей. Понимаешь, я природный организатор! Нарисовать стенгазету — это каждый дурак сумеет, а вот правильно всё организовать — только у кого есть специальные способности!

— Ну и что! — говорю. — Ты что, этой своей шишкой газету рисовать будешь?

— Я всё организую! Научно! С минимальными затратами!

В пустом классе мы приготовили краски, кисти и два листа ватмана. А после уроков наловили и затолкали в класс ребят, которые могут заметку написать или заголовок нарисовать.

— Коля, — говорим, — Колечка, иди сюда!

Он, конечно, подходит, а мы его раз в пустой класс, а уж там на доске написано, кому что делать. Сначала ребята в дверь колотились, потом стали проситься жалобно:

— Мне на секцию надо!

— Мне за братом в садик идти!

— Ничего! Ничего! — говорит Серёга. — Всё в ваших руках! Чем скорее нарисуете, тем скорее домой пойдёте!

— Ну ладно, — говорит Витька, наш отрядный художник. — Будет вам газеточка!

Они стали шушукаться и хихикать.

— Эй вы! — говорит Серёга. — Не вздумайте обмануть! Как нарисуете, давайте мне её под дверь. Пока не посмотрю, вас не выпущу!

— Ладно, ладно! — говорят. — Уже рисуем.

Через час просунули нам газету. Прекрасная газета. Мы пошли с ней вниз к нянечке, говорим:

— Баба Саня, там на втором этаже кто-то ребят в классе закрыл…

А сами бежать. А то ловили мы их по одному, а теперь их много.

— Вот она, — говорил по дороге домой Серёга, — организаторская шишечка! — Он шёл без шапки, и снежинки таяли у него на затылке, и от головы шёл пар.

А когда мы утром пришли в школу, у нашего класса была толпа. Тут не только наши ребята были, но и даже из других классов.

— Вот, — подмигнул мне Серёга, — вся школа любуется нашей газетой.

Но газет-то оказалось две! Одну мы уже видели, а рядом с ней висела другая. «Швабра» — специальный выпуск. Не успел я на себя карикатуру рассмотреть, подбегает Витька-художник да как треснет Серёгу по лбу линейкой! Тут они все на нас как набросятся! Хорошо, что звонок прозвенел. Но у Серёги и у меня головы от шишек уже стали бугристые, как картофелины. Теперь и не разобрать, какая шишка у Серёги организаторская.

— Эх, — сказал Серёга, когда мы плелись домой. — И зачем только я им два листа ватмана дал! А вообще-то, — добавил он, — я вчера в Большой Советской Энциклопедии прочитал: лженаука эта самая френология. Чепуха одна, а никакая не наука!

«Козлов и Баранов»

Около нашего дома до войны была школа. Но в войну её разбомбило. И мы, конечно, не могли помнить, какая она была. Мы же с Серёгой тогда ещё не родились. Мы видели только место, огороженное щитами, и надпись: «Вход воспрещён». Школу собирались на будущий год начать восстанавливать. Мы, конечно, мечтали в новую школу поблизости от дома ходить — тогда и во вторую смену учиться не придётся.

Но пока мы учились в школе около вокзала. Туда можно было доехать на трамвае. Три остановки. И остановки длиннющие, если, конечно, пешком. Была и другая дорога: через дырку в заборе, через железнодорожные пути, через овраг, опять через забор — и пожалуйста, сразу в школьном дворе.

Этой короткой дорогой нам ходить строго-настрого запрещалось. Да мы и сами понимали, что опасно: маневровые паровозы туда-сюда разъезжают, попасть — пара пустяков.

Но довольно часто положение у нас было просто безвыходное.

Всё первое полугодие мы ходили во вторую смену, к часу дня. А если вдуматься, вторая смена — это что? Вечером после школы сразу уроки выучишь и всё утро — гуляй! И вот тут-то мы с Серёгой обязательно про время забывали. И довольно часто приходилось нам скакать через рельсы, так что только паровозы свистели да тётки-стрелочницы нам вслед флажками грозились.

Наконец нам учительница объявила:

— После каникул приходите к половине девятого утра!

Мы, конечно, «ура» закричали! Во вторую смену одни малявки учатся, раз мы в первую — значит, уже большие!

И вот надо же такому случиться: в последний день каникул я забыл маму предупредить, что мне в первую смену идти. Да ещё перед этим я был в цирке, на ёлке, и мне там так понравилось, что я полночи уснуть не мог. Всё мечтал, как я стану клоуном. А потом как будто меня выключили! Так что если бы Серёга за мной не зашёл, я бы, может, до вечера не проснулся. Пока оделся, пока сумку с книжками схватил — времени совсем не осталось.

— Эх! — говорит Серёга. — Была не была! Давай напрямки!

— Опасно, — говорю. И правда страшновато. Оно и днём-то по путям бегать — не в кино сидеть, а утром-то ещё и темнотища, как в чернильнице.

— Ничего! — говорит Серёга. — В темноте-то ещё и лучше, стрелочницы не увидят.

— А если маневровый?

— Что мы, дураки — под поезд соваться?

— А если поперёк состав стоит?

— Под вагоны не полезем. Решено.

И мы побежали. Бежать было трудно: во-первых, темно, а во-вторых, дорожка накатанная, скользкая — куда ногу ставить, непонятно.

Далеко-далеко помаргивал красными и синими огоньками вокзал, светил жёлтыми квадратами окон. И от этого рядом с нами было ещё темнее и страшнее. Наверно, потому мы через пути скакали, будто антилопы африканские. Как валенки не потеряли — удивительно.

Только когда в овраг съехали — бухнулись в сугроб, дух перевести.

Снег мягкий, пушистый… Над оврагом луна, которую на улице из-за фонарей совсем не видно. Тихо. И только в ушах бух-бух-бух! Потому что неслись как ненормальные.

— Ну теперь ерунда осталась! — говорит Серёга. — По оврагу до вокзала, через забор — и мы в школе!

И мы опять припустили бегом, и вместе с нами над оврагом понеслась бледнеющая луна, потому что с другой стороны небо уже начало зеленеть, наливаться светом.

Вдруг Серёга — он первым бежал — как грохнется! И я через него вверх тормашками. Смотрим, мешок какой-то!

— Во! Понакидали тут на дороге барахла всякого! — говорит Серёга да как мешок ногой наподдаст! И сразу: — Ой-вой-вой!.. Да что тут, кирпичи, что ли!

— Серёга, — говорю, — будь там хоть золото, хоть что… Мы в школу опаздываем! Давай, побежим!

— Стой, погоди! — говорит Серёга. — А может, и правда золото? Слушай! Точняк! Этот мешок ворюги из поезда выкинули…

У меня от этих слов почему-то мурашки по спине побежали.

— Этот мешок твой? — говорю. — Оставь его в покое!

Но Серёга уже завёлся.

— Слушай, — говорит. — Давай посмотрим, а? А если что — в милицию заявим!

— Да? — говорю. — А в милиции спросят: «Как это вы, голуби, на железнодорожные пути попали? С какой такой целью?» Ещё и штраф за хождение в неположенном месте влепят!

— А если он ворованный!

— Тем более не лапай! На нём отпечатки пальцев! И не топчись тут! Следы затопчешь!

— А если ворюги раньше милиции придут! Уволокут мешок, а потом их ищи-свищи!

От этих слов мне ещё страшнее сделалось! Может, ворюги — поблизости! Сейчас сунут финку в бок — и привет! Наверно, и Серёга об этом подумал, потому — замолчал. Только сопит в темноте. А темно-то стало, будто мы в глубокий колодец упали. И луна эта тоже! Ушла за облака, и как будто её выключили.

— Всё же! — шепчет Серёга. — Нас же весной в пионеры будут принимать, а мы сдрейфили! Разве пионеры дрейфят?

— Развязывай! — говорю. — Была не была!

— Ого! — говорит в темноте Серёга. — Тут ещё и чемодан валяется.

В этот момент над нами по насыпи прошёл паровоз с зажжёнными фарами. Он шёл очень быстро, но всё же мы успели разглядеть и вещмешок с лямками, и чемодан, а дальше в чёрной тени мелькнуло что-то странное — вроде бы сапоги…

— Ы-ы-ы-ы-ы! — вдруг завопил Серёга, сбивая меня с ног. И мы от страха даже немножко пробежали на карачках, но быстро выдохлись.

— Бежим! Бежим! — бормотал Серёга. — Там этот… Там — покойник!

И мы рванули бегом во всю силу. И отбежали уже далеко, но одновременно спохватились, что сумки-то наши там на дорожке остались.

— Во! — остановился Серёга. — А сумки как же?

— А давай сейчас со всей силы побежим, схватим сумки и на насыпь! А там не страшно! Там фонари!

— Как раз через покойника и кувырнёмся! — сказал Серёга.

— А с чего ты взял, что это покойник! — говорю я, потому что меня прямо от страха трясёт. — Может, просто пьяный валяется?

— Пьяный-то ещё и хуже! — отвечает Серёга. — Покойник что тебе сделает, а пьяный привязаться может.

— Не! — говорю. — Раз он валяется, значит, вообще ничего не соображает.

Мы так разговариваем, а сами потихонечку назад идём. Куда мы без сумок, там и учебники, и тетради. И тут выплывает эта самая луна! И освещает часть оврага.

И мы ясно видим и мешок, и чемодан, и наши сумки, и сапоги. И видно, что они не сами по себе, а на ногах человека, только человек весь в тени.

— А может, это и не мертвец? — говорю.

— Ха! — говорит дрожащим голосом Серёга. — А с чего бы он тут разлёгся, как на пляже. Нет, брат, его ворюги ножом пырнули и столкнули с поезда, а теперь, того гляди, за вещами придут.

— А если он живой? — говорю.

— А если они счас придут?

Но мне уже не было так страшно, как вначале. Я подумал, что если там в снегу человек — ясно, он двигаться не может! А раз не может двигаться — замёрзнет! Вон какие холода стоят!

— Серёга! — говорю. — Как хочешь, а надо человека выручать. Это же наверняка наш, советский человек, он же в наших советских сапогах!

И мы медленно-медленно, держась друг за друга, подошли поближе и теперь уже смогли разглядеть извалянную в снегу шинель.

Я как шинель увидел, у меня страх вообще пропал. Потому что это была такая же шинель, как у дяди Толи, как у моей мамы. Суконная, колючая, в общем, наша русская шинель…

— Дядя! — позвал я. — Дядя! Вам что, плохо?

И человек еле слышно застонал. Голая, без перчатки, рука его стала бессильно хватать снег, словно человек хотел зацепиться за него, чтобы приподняться.

— Давай! Давай! — засуетился Серёга, не раздумывая, бросаясь к этой руке. — Он раненый! Давай переворачивай!

Обрывая ногти о сукно, мы навалились изо всех сил и перевернули человека на спину. Это был офицер. На груди у него, на пуговице, висел фонарик. Серёга потряс его — фонарик вспыхнул. У офицера было белое как снег лицо, но снег на лице таял! А в углу рта накапливалась чёрная пена, из которой медленно потекла струйка крови.

— Дяденька! Товарищ! — закричал Серёга, срывая с головы шапку и вытирая офицеру лицо. — Что с вами?

— Людей… позовите… — прохрипел человек.

— Счас! Счас! — суетились мы.

Офицер шептал:

— Оружие у меня… Документы… Чтоб не пропали… — и длинно, с каким-то булькающим присвистом вздыхал.

— Дяденька, миленький! — умолял Серёга. — Мы счас! Только вы не умирайте!

— Ладно! — решил я. — Ты сиди с ним, я на вокзал побегу.

Никогда в жизни я так не бегал. До вокзала было далековато, и когда я вскарабкался на платформу и увидел начальника станции, то ничего не мог говорить, а только махал руками и хватал воздух ртом, как рыба.

Хорошо, что начальник станции сообразил, что я не припадочный, и потащил меня в диспетчерскую, а когда я всё рассказал, тут же по телефону вызвал милицию, воинский патруль, «скорую помощь» и санитара с носилками из вокзального медпункта. Так что назад мы бежали уже вшестером: патрульный офицер, два солдата, медсестра, милиционер и я.

* * ** * *

Взрослые бежали быстрее, а я приотстал. Вдруг впереди блеснул фонарик и Серёгин голос прокричал:

— Стой! Стрелять буду! Не подходи!..

Я протолкался вперёд и в свете фонариков увидел Серёгу. Он сидел на снегу, держа голову офицера на коленях, а в руках у него качался направленный на нас револьвер.

— Серёга! — закричал я. — Не стреляй! Это я! Это мы! Свои!

Серёга уронил наган и заревел.

— Что? Не дышит? Умер?!

— Жив… Только без сознания… — всхлипнул Серёга.

— Что ж ты ревёшь?

— Страшно…

Медсестра склонилась над лежащим офицером.

Патрульный поднял из снега револьвер.

— Стрелять, стало быть, собрался? — спросил он, усмехнувшись.

— Угу! — сказал Серёга, ещё всхлипывая. — Я думал, это ворюги…

— Есть такая штука — предохранитель. Не слыхал?

— Какой ещё предохранитель?

— Вот этот, — показал офицер. — Пока с предохранителя не снимешь, не выстрелит… Может, оно и к лучшему, что не слыхал, — добавил он грустно. — Сестра, что с ним?

— Его ворюги, наверное, финкой пырнули! — предположил я.

— Каки таки ворюги!.. — проворчала медсестра, хлопоча над раненым. — Лёгочное кровотечение у него. Видать, старая рана открылась. Давайте-ка, ребятки, его скоренько. Дело нешуточное…

И, торопясь за солдатами, которые, надсаживаясь и скользя на узенькой тропке, тащили носилки, всё приговаривала:

— Господи, боже мой! Сколько же я их за войну перетаскала! Вот уж десятый год, как войны нет, а она всё людей догоняет…

Серёга и я торопились за ней следом, сзади пыхтел пожилой милиционер, сгибаясь под тяжестью мешка и чемодана.

— Эй, мальцы! — сказал он нам. — На вокзале прямо ко мне в дежурку. Протокол составим.

Мы обмерли.

— Ты — Козлов! Я — Баранов. Настоящую фамилию не говори! — зашептал Серёга. — Учимся в пятнадцатой школе. Сюда пришли с горки покататься… По путям не шастали!

Милицейский старшина был пожилой, толстый, и, наверно, можно было удрать. Но во-первых, обо всех возможностях «оторваться» я думал, когда они уже исчезали, во-вторых, как же бежать, не сговорившись? А в-третьих, я так устал от бега, что шёл в каком-то отупении.

Старшина привёл нас в дежурку, но не в ту комнату, где за барьером что-то кричал в телефонную трубку дежурный офицер, а перед ним рыдала тётенька. Он провёл нас в другую, следующую. Здесь было темновато. Топилась печка, и на деревянном топчане, укрытый тулупом с головой, спал человек. Торчали только его ноги в милицейских галифе и дырявых шерстяных носках.

— Во-о-о-от… — сказал старшина, пропихнув нас пузом в дверь комнаты. — Во-о-о-о-от! Разоблакайтесь! Тута тепло… Во-о-от…

Он со стоном скинул мешок, бухнул в угол чемодан и стал распутывать серый башлык с красным кантом. Не торопясь снял шинель, повесил её к печке, остался в стёганой безрукавке… Сменил валенки на домашние тапочки.

— Во-от… Счас первое дело чайку! Тут у меня всякий припас есть, ежели, конечно, Сысоев не съел… Я уж от него прячу. А что это вы по сю пору в польтах паритесь? Разоблакайтесь! Разоблакайтесь!

Пришлось раздеваться.

— Вона как взмокши! — приговаривал он, стаскивая с меня курточку. — Ну-кось накинь! — Он подал мне старый китель.

— Мил ты мой! — сказал он, раздевая Серёгу. — Один как мышь мокрый, другой до сердцов иззяб.

Он усадил нас к печке, сунул в руки обжигающие кружки с чёрным чаем.

— Таперя до поту пейтя! Опосля обсохнитя — и домой! Ноне — двадцать пять градусов, по радио сказали, можно в школу не ходить!

— Как?! — заорали мы одновременно с Серёгой.

— А так! По случаю, значит, холодов, учащимся младших классов разрешается занятия не посещать. Сидеть дома, значит. Что, подфартило? — подмигнул он нам. — Почитай, каникулы вам Дед Мороз продлил!

«Вот это да! В школе за прогул не попадёт! Теперь самое главное — смыться отсюда… Только вот я забыл, кто из нас Козлов, а кто Баранов», — подумал я.

— Во-о, — сказал старшина, доставая два бутерброда с маслом. — Это вот тебе, а этот тебе… У меня тут и подушечки имеются, самые, значит, полезные от дремоты конфеты. — Он сунул нам кулёк с конфетами.

Мы прихлёбывали чай, стараясь не обжечься о края алюминиевых кружек.

* * ** * *

— Сысоев, а Сысоев, — позвал милиционер. — Вставай чай пить.

Ноги в дырявых носках зашевелились, и второй милиционер, что спал на топчане, поднялся. Это был совсем молодой парень, белобрысый и взъерошенный.

— Ну-ко! — подал ему кружку старшина. — Бери хлеб, вон подушечки…

Сысоев, грея ладони о кружку, спросил:

— Что за пацаны, Иван Кондратич?

— Да вот… офицера отыскали. Видать, домой ехал, соскочил с поезда, чтобы покороче… А рана-то и открылась. Хорошо, пацаны его не бросили, а то бы замёрз.

— Да! — сказал тощий Сысоев. — Нынче такие холода. В сорок первом такие-то были. Сколько людей помёрзло. Вот я, Иван Кондратич, в блокаде с первого до последнего дня был. Все девятьсот дней. Это ведь и вёсны были, и осени, и лето, а мне всё, как вспомню, одна зима мерещится. Зима и всё… Лето совсем не помню.

— Да что ты с голодухи-то вообще помнить мог. Робёнок ведь был совсем.

— Я на юг работать переведусь, — сказал Сысоев. — Уж больно я мёрзну. И зиму эту прямо не могу выносить.

— Тебе, Коля, жениться бы надо, — посоветовал старшина. — Жениться, детишков завести… Ты душой застыл…

Сысоев ел, словно бы не соображая, что делает. Не успели мы по одной подушечке съесть, а он уже полбуханки умял и две кружки чаю выпил.

Он тянул к огню худые жилистые руки и дрожал.

— Два часа всего и походил по платформе, а вот никак не отогреюсь, — виновато улыбнулся он.

— Знаешь, — предложил Иван Кондратьевич, — сходи-ко ты в баню, погрейся. Попарься, значит, от души — и домой на боковую. А я за тебя тут подежурю…

— Вторую смену? — ахнул Сысоев. — Да как же? Вам же домой надо!

— Дом, Колюшка, это где люди, родные да близкие… А всё остальное — помещение. Что мне там делать? На фотографии глядеть? Ступай, ступай погрейся… А тут ничего серьёзного по случаю морозов не предвидится. Дальних поездов боле не будет, а шпана вся по малинам греется… Они, брат, себя берегут! Ступай.

Сысоев стал торопливо одеваться.

— Это, что ль, пострадавшего вещи? — кивнул он на мешок и чемодан. — Адрес имеется? Давай, я отнесу.

— Отнеси! Отнеси! — сказал Иван Кондратьевич, подливая в наши кружки чаю. — И адрес имеется. Только ты в камеру хранения отнеси, а не по адресу… Он ведь не помер. Жив ещё офицер-то этот. Его в военный госпиталь повезли. Небось сюрпризом ехал, раз его не встречал никто. Небось его и не ждут, чего людей зря баламутить? Поправится — сам придёт. Суток через десять справимся: как да что. Вот тогда вещи-то и сообразим, куда доставлять… А может, бог даст, и сам придёт за вещичками-то… В камеру хранения давай. И пущай по всей форме «сохранку» выпишут. Ты, Сысоев, проследи.

Сысоев ушёл.

— Ну напились? — спросил нас старшина, когда мы отвалились от кружек.

— Да, — сказали мы с Серёгой. — Спасибо. Прям на целый день напитались!

— Ну вот и ладно, — сказал Иван Кондратьевич, — счас по морозцу домой прибежите, как раз и позавтракаете.

Он присел к столу, зажёг настольную лампу. Надел очки.

— Та-а-ак… — Макнул вставочку в чернильницу, долго рассматривал перо и снимал с него пылинки. — Так, значит: про-то-кол… — продиктовал он себе по складам.

Нас будто кипятком облили.

— А может, не надо протокол? Иван Кондратич? — заныл Серёга.

— Как это не надо? — удивился старшина, старательно водя вставочкой по листу. — Очень даже надо… Протокол по факту происшествия. Положено. Как фамилии-то?

— Козлов и Баранов, — уныло грянули мы.

— Во как! — удивился старшина. — Это такая вывеска была до революции на одной парикмахерской: «Стрижём, бреем! Козлов и Баранов». И вы, значит, Козлов и Баранов. Не родственники?

— Нет, — отказались мы.

— Однофамильцы, значит?

— Угу.

— Бывает… А по именам, значит, непременно Иван и Василий… Так?

— Угу.

— Понятное дело, — сказал старшина, снимая очки. — Ну что, Козлов и Баранов, благодарю вас за спасение человека. — Он пожал нам руки своей крепкой горячей рукой. — Непременно сообщим в школу о вашем благородном поступке.

— А чего? — озадаченно спросил Серёга уже в дверях. — Мы правда, что ли, благородный поступок совершили?

— Обязательно, — сказал старшина. — Оробей вы или там на других понадейся, так замёрз бы человек. Так что спасли! И никаких тут сомнений быть не может. А по путям всё же не шастайте! — как бы между прочим добавил он. — А то, не ровён час, останутся от вас рожки да ножки! Вот так-то, Козлов и Баранов.

Мы уже далеко от вокзала отошли, когда Серёга опомнился:

— Стой, а как же он в школу сообщит? Он же номера не записал!

— Ты что, воще! — сказал я. — Про кого он сообщит? Про Козлова и Баранова. «Не записал»! Ты что думаешь, Иван Кондратьевич дурачок, что ли? Ты думаешь, он не понял, что ты такой же Козлов, как я Баранов?

— Это ты Козлов! — поправил меня Серёга. — Да-а-а, жаль, конечно… Как ты думаешь, а этого офицера вылечат?

И я вдруг вспомнил, как на снегу лежал этот незнакомый офицер. И какие у него были тяжёлые вещи — наверно, подарки вёз… Его ждут… может, дети, может, мать-старушка… а он…

— Ты чего? Чего… — заволновался Серёга.

— Что «чего»?

— Ну раскис чего, спрашиваю.

— Я не раскис. Мне просто их всех жалко.

— И мне, — вздохнул Серёга. — Ты снегу поешь, слёзы пройдут.

Так я и сделал.

И мы пошли домой.

Будь готов!

В пионеры-то мы ещё год назад стали готовиться! Учились мы, в общем, хорошо. Можно было бы учиться даже отлично, если бы с нами всё время что-нибудь не случалось.

То у нас паровая машина, которую мы два месяца из консервных банок клепали, взорвалась, то мы на плоту перевернулись, то ещё что-нибудь подобное… И все эти случаи, конечно, заканчивались большим нагоняем от родителей, во время которого мы, естественно, уроков-то не учили!

И вот приходишь наутро в класс после большого нервного потрясения (а Серёга зачастую после физического воздействия, иногда даже ремнём) с невыученными уроками и — привет — двойка, которая снижает общую картину успеваемости класса.

— Ничего, — говорит Серёга, — погоди! Вот примут нас в пионеры — всё будет по-другому! Сейчас мы так себе — хе-хе-хе, а тогда будем — ого-го! Пионеры — это тебе не октябрята! Это тебе не малявки какие-нибудь. Они ребята серьёзные! У них всё как следует. И уж пороть-то их никто не посмеет!

Торжественное обещание мы ещё летом, ещё в пионерском лагере выучили. Меня хоть ночью разбуди — я сразу скажу всё обещание от начала до конца, без запинки!

Мы мечтали, как перед Октябрьскими праздниками под грохот отрядного барабана и пение горна пойдём через весь город на Марсово поле и там у Вечного огня скажем торжественные слова пионерской присяги и старшие ребята повяжут нам пионерские галстуки. С Невы будет дуть сильный октябрьский ветер, и алые флаги будут наполняться им и хлопать над нашими головами!

А дальше начнётся такая жизнь!.. Такая… Что даже трудно представить! Ну, в общем, настоящая пионерская!

Мы, можно сказать, считали недели до того дня, когда мы сможем стать пионерами. И тут вдруг прибегает Ирина-Мальвина и под страшным секретом всем нам сообщает просто сногсшибательное известие: к нам на торжественную линейку придёт Герой Советского Союза знаменитый полярный лётчик товарищ Закруткин!

Ну тут мы вообще! Это же такой человек! Такой герой! Я когда его портрет, ну тот, что в «Огоньке» был на обложке, достал, так Серёга мне три дня завидовал, пока себе не раздобыл такой же и над кроватью повесил на стенку!

И теперь мы представляли, как лётчик Закруткин, здоровенный, бородатый, в меховых полярных унтах и лётном шлеме, будет повязывать нам алые пионерские галстуки, и замирали от восторга.

Но до торжественной линейки было ещё так долго! Сначала семь дней, потом пять, потом всё ещё три… И наконец в воскресенье можно было сказать: «Завтра мы станем пионерами!»

В нашем классе на понедельник были отменены все уроки. Мы договорились, что я зайду за Серёгой и мы все вместе пойдём к десяти часам в школу, а уж оттуда всей пионерской дружиной торжественным маршем на Марсово поле.

Ночью я несколько раз вставал смотреть на часы. Они вели себя как-то странно: то было двенадцать, потом пятнадцать минут первого, потом без десяти час, а потом сразу полвосьмого! Ещё хорошо, что мама перед уходом на работу меня разбудила, а то похоже, что я бы и линейку проспал.

Мама ушла, а я не спеша позавтракал, умылся ещё раз, но часы продолжали вести себя очень странно: стрелки как будто прилипли к циферблату! Ну совершенно не двигались!

Я мыкался по комнате, не зная, что бы такое сделать, чтобы время поскорее прошло. Я примерил белую новую рубашку, даже в зеркало долго смотрелся. Потом взял новенький шёлковый галстук и стал с ним по комнате бегать — он развевался в руках, как кусочек знамени или как пламя. И один уголок, ну тот, за который я его в кулаке держал, чуть-чуть помялся. Не очень сильно! Но мне показалось, что на галстуке появились складки.

И как мне такое в голову пришло! Я решил галстук немножко погладить утюгом.

Я, наверное, был немножко без сознания, потому что я совершенно не подумал о том, что никогда ничего утюгом не гладил. Я умел только плевать на пальцы и проверять, горячий утюг или нет. Пшикает или не пшикает! И больше ничего. Я только видел, как мама гладит бельё. Но одно дело видеть, как работает другой, и совсем другое дело работать самому!

Вот я припёрся на кухню, нагрел утюг. Расстелил мой замечательный, мой новенький пионерский галстук на столе, побрызгал на него водою и стал водить горячим утюгом!

Раз, другой провёл — ничего. А на третий раз из-под утюга вдруг пошёл вонючий синий дым и галстук стал как-то выгибаться, коробиться и съёживаться. Я провёл утюгом ещё разок: думал, это так, пройдёт. Но не прошло! А на моём новеньком, ни разу не надёванном галстуке начали появляться и лопаться пузыри. Не помня себя, я швырнул утюг обратно на плиту и попытался спасти галстук. Но он намертво приклеился к той клеёнке, которую я позабыл снять со стола.

Напрасно я поливал галстук водой, напрасно пытался его расправить, когда отскоблил от стола ножом: расправлять было нечего — галстук погиб безвозвратно. Огромная дыра с чёрными краями красовалась в самой его середине, да и то, что осталось, было в ошмётках краски с клеёнки!

* * ** * *

Слёзы сами собой покатились у меня по щекам.

Но плакать мне уже было некогда. Часы теперь как с ума сошли! Стрелки понеслись вскачь! Ни с того ни с сего стало уже полдевятого!

Тут я, наверное, тоже немножко сошёл с ума: я вдруг собрался в магазин! За новым галстуком! Моя голова отказывалась уже что-либо соображать! Какой магазин? Какой! Сегодня магазины, где можно купить галстук, закрыты: понедельник — выходной! Даже если бы они работали — они работали бы с одиннадцати, а линейка в десять, и, наконец, все деньги у мамы, а мама на работе!

Тогда я быстро напялил пальто, схватил кепку — и к Серёге.

— Кто там? — спросил из-за двери Серёга каким-то задушенным голосом.

— Открывай скорее! — закричал я.

— Не открою! — вдруг ответил Серёга.

— Да ты что? Это же я! Открывай скорее, у меня беда!

— Не открою! — железным голосом ответил Серёга. — У меня свинка! Уходи, а то заразишься.

И тут я обратил внимание, что на двери висит листовка: «Карантин».

— Открывай! — заорал я. — Я свинкой в детском саду болел! Не заражусь!

— Врёшь!

— Честное слово!

— Смотри! Тебе же хуже.

Серёга долго гремел замком и цепочкой.

— Вот, полюбуйся, — сказал он, распахивая дверь.

Он поворачивался только всем корпусом, а шея была ук<

Наши рекомендации