Глава двенадцатая ПИРАТЫ КАРИБСКОГО МОРЯ
Критики говорили Хемингуэю, что он напрасно избегает прямого авторского высказывания: литература не суррогат живописи, каждый вид искусства имеет свои возможности, отказываться от которых — все равно что свести кинематограф к съемке театральных спектаклей. Он отвечал, что обойдется без авторских высказываний. Незачем писать «он был добрый» — надо так передать позу, речь, интонации, что читатель сам разберется, какой персонаж добрый, какой нет. На самом деле Хемингуэй в романах авторские высказывания употреблял (например, рассуждение о характере Роберта Кона, которым открывается «Фиеста»), широко использовал их в таких эссе, как «Смерть» или «Зеленые холмы», а также в рассказах, когда считал нужным. Первый из текстов весны — лета 1936-го, написанный в марте «Рог быка» (The Horns of the Bull), не столько изображает, сколько повествует, и начинается как классический роман — с обстоятельного изложения биографии героя.
«В Мадриде полно мальчиков по имени Пако — уменьшительное от Франсиско, — и есть даже анекдот о том, как один отец приехал в Мадрид и поместил на последней странице „Эль Либераль“ объявление: „Пако жду тебя отеле Монтана вторник двенадцать все простил папа“, и как пришлось вызвать отряд конной жандармерии, чтобы разогнать восемьсот молодых людей, явившихся по этому объявлению. Но у того Пако, который служил младшим официантом в пансионе Луарка, не было ни отца, от которого он мог ждать прощения, ни грехов, которые нужно было прощать. <…> Это был складный подросток с очень черными, слегка вьющимися волосами, крепкими зубами и кожей, которой завидовали его сестры; и улыбка у него была открытая и ясная. Он был расторопен и хорошо справлялся со своим делом, любил своих сестер, казавшихся ему красавицами и умницами, любил Мадрид, для него еще полный чудес, и любил свою работу, которой яркий свет, чистые скатерти, обязательный фрак и обилие еды на кухне придавали романтический блеск».
В пансионе живут второразрядные матадоры, которых автор тоже описал (не нарисовал): «Матадор-трус прежде, до страшной раны в живот, полученной им в одно из первых его выступлений на арене, был на редкость смелым и замечательно ловким, и у него еще сохранились кое-какие замашки от времен его славы». «Матадор, который был болен, больше всего боялся показать это и считал своим долгом не пропускать ни одного блюда, которое подавалось к столу. У него было очень много носовых платков, которые он сам стирал у себя в комнате, и за последнее время он стал распродавать свои пышные костюмы». Пако, наслушавшийся матадорских рассказов, мечтает стать матадором: «Столько раз он видел рога, видел влажную бычью морду, и как дрогнет ухо, и потом голова пригнется книзу, и бык кинется, стуча копытами, и разгоряченная туша промчится мимо него, когда он взмахнет плащом, и снова кинется, когда он взмахнет еще раз, потом еще, и еще, и еще, и закружит быка на месте своей знаменитой полувероникой, и, покачивая бедрами, отойдет прочь, выставляя напоказ черные волоски, застрявшие в золотом шитье куртки, а бык будет стоять как вкопанный перед аплодирующей толпой». Впрочем, Пако сам не знает чего хочет, он совсем ребенок: «Он еще не разбирался в политике, но у него всегда захватывало дух, когда высокий официант говорил про то, что нужно перебить всех священников и всех жандармов. <…> Сам он хотел бы быть добрым католиком, революционером, иметь хорошее постоянное место, такое, как сейчас, и в то же время быть тореро».
Боем быков бредит и официант Энрике, постарше Пако, за мытьем посуды они говорят о корриде и играют в нее; Энрике объясняет, что исполнять эффектные вероники мало — нужно преодолеть страх: «Если бы не этот страх, в Испании каждый чистильщик сапог был бы матадором». Но Пако «знал, что не боялся бы. А если бы он и почувствовал когда-нибудь страх, он знал, что сумел бы проделать все, что нужно». Чтобы проверить смелость Пако, посудомойки затевают страшную игру: Энрике привязывает к ножкам табуретки столовые ножи и, изображая быка, нападает на Пако-матадора. Нечаянно он наносит мальчику смертельную рану в живот. «Он умер, как говорится, полный иллюзий. И он не успел потерять ни одной из них, как не успел прочесть до конца покаянную молитву. Он не успел даже разочароваться в фильме с Гарбо, что уже две недели разочаровывал весь Мадрид…» Редактор «Космополитен» Гарри Бартон, приехавший в Ки-Уэст с предложением баснословных гонораров в 40 тысяч долларов за роман и от 3000 до 7500 за рассказ, этот великолепный текст, в котором нет ни «живописности», ни нарочитой сухости, ни назойливой декларации «мужчинства», а лишь невыносимая жалость и печаль, забраковал. Гингрич был умнее: «Рог быка» появился в июне 1936 года в «Эсквайре». А у автора к 19 апреля уже было готово «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера» (The Short Happy Life of Francis Macomber).
Хемингуэй написал этот знаменитый рассказ не после своего сафари, а после того, как в 1935-м в Африку съездила Джейн Мейсон, которая наконец смогла воссоединиться с Купером. Прототипы не вызывают у литературоведов сомнения: миссис Макомбер — Джейн, охотник Уилсон — собирательный образ, вдохновленный Персивалем, Купером и фон Бликсеном, а также самим автором, каким он себе грезился. Сложнее с Макомбером: кто он? Хемингуэй говорил, что это портрет некоего американца, о котором рассказал Персиваль. А Персиваль объяснял журналистам, что никакого «Макомбера» не знал, с женами клиентов не жил и ни одна из них мужа не убивала. Люди любят, чтобы сюжет был «списан с натуры». Но Хемингуэю не было нужды в чужом сюжете — он мог почерпнуть у Персиваля лишь эскиз характера.
Наиболее очевидный смысл рассказа — преодоление страха, история о том, как человек становится мужчиной, проходя инициацию под руководством наставника. Макомбер убегает от льва, потом ранит его, но боится добить, а когда все-таки идет, опять проявляет страх, и его жена, выказывая презрение, проводит ночь с Уилсоном; но во время следующей охоты (правда, не на льва, а на буйвола, причем из движущейся машины: буйвол — опасное и сердитое животное, но автомобиль позволяет удрать), Уилсон наконец побеждает страх и его охватывает восторг. «Теперь его не удержишь. Точно так же бывало на войне. Посерьезнее событие, чем невинность потерять. Страха больше нет, точно его вырезали. Вместо него есть что-то новое. Самое важное в мужчине. То, что делает его мужчиной. И женщины это чувствуют. Нет больше страха».
Жена, увидев, что муж стал мужчиной и теперь сильнее ее, его возненавидела:
«— Оба вы болтаете вздор, — сказала Марго. — Погонялись в машине за тремя беззащитными животными и вообразили себя героями.
— Прошу прощения, — сказал Уилсон. — Я и правда наболтал лишнего. — Уже встревожилась, подумал он.
— Если ты не понимаешь, о чем мы говорим, так зачем вмешиваешься? — сказал Макомбер жене.
— Ты что-то вдруг стал ужасно храбрый, — презрительно сказала она, но в ее презрении не было уверенности. Ей было очень страшно».
Миссис Макомбер застрелила мужа — нечаянно или нарочно, можно только гадать. Рассказ называют «женоненавистническим»; особенно ему досталось от феминисток в 1960-е годы и позже. В эссе «Искусство короткого рассказа» (1959) Хемингуэй говорил, что образ Марго Макомбер вдохновила одна «подлейшая сука», которую он встретил, когда она была прекрасна, и он «всей душой принадлежал ей», а Хотчнеру прямо сказал, что эта «сука» — Джейн Мейсон. Но что дурного она ему сделала? Джейн любила Купера, но Хемингуэй знал об этом с самого начала. В июне 1936-го, когда Джейн на Багамах встретила Гингрича, между ними завязался роман — вот это Хемингуэя рассердило. Он был рассержен еще больше, когда летом 1937-го Джейн уехала в Мексику с лесбиянкой Вирджинией Пфейфер, после чего его отношения с ней порвались. (Джейн впоследствии не раз выходила замуж, в том числе за Гингрича, сильно пила, страдала депрессиями, но дожила до глубокой старости.) Но «Макомбер»-то написан до всех этих событий! В апреле 1936-го, когда Хемингуэй над ним работал, Джейн жила в Ки-Уэст с мужем: она «бросила» Хемингуэя? «Отказала» ему? Никто ничего не знает. Престарелую Джейн расспрашивали репортеры, та говорила, что они с Хемингуэем собирались пожениться, да не вышло, однако ее внуки считают, что она страдала маразмом и путала одного мужчину с другим. А тогда, прочтя «Макомбера», Джейн в ответ написала пьесу «Сафари», где героиня пытается самоутвердиться на мужской лад. Неизвестно, что думал об этой пьесе Хемингуэй.
Двадцать четвертого апреля он отплыл на Кубу, путешествие, длившееся месяц, было неудачным: «Пилар» барахлила, марлины не ловились, Гутьеррес почти ослеп. 4 июня, когда яхту починили, уехал с Полиной и Вирджинией на Бимини, где обнаружил «веселящуюся компанию богатых спортсменов»: Лернера, Купера, Мейсонов, издателя-миллионера Фаррингтона, сотрудника американского посольства на Кубе Бриггса; к дню рождения Хемингуэя подъехал Гингрич. Как уговаривались прошлым летом, основали рыболовно-спортивный клуб: Хемингуэй — президент, Лернер и Фаррингтон — заместители. (В 1940-м на средства Лернера будет создана Международная ассоциация рыболовов-спортсменов, где Хемингуэй получит пост вице-президента.) Проводили соревнования, построили коптильню для рыбы. Единственное, что раздражало Хемингуэя — членство в клубе женщин, «геморроя», как называл он их в письме Лернеру. Одной из них была миссис Гриннелл, жена бизнесмена; на ее яхте гостила писательница Марджори Киннан Роулингс (у нее с Хемингуэем был один издатель и общий друг — Перкинс), оставившая о том лете воспоминания.
Будучи наслышана о Папе, Роулингс ожидала увидеть громилу, который из всех «выколачивает дерьмо», и услышать от него, что бабе в литературе делать нечего, а обнаружила «милого, застенчивого, чувствительного человека» с ласковыми глазами и негромким нежным голосом, выразившего восхищение ее книгами; беседовал он исключительно об искусстве, очень интеллигентно. Но вскоре Роулингс заметила, что это «белое и пушистое» может во мгновение ока превратиться в «громилу»: оскорбить человека, учинить скандал из-за пустяка. Роулингс полагала, что Хемингуэй страдает из-за внутреннего конфликта — в нем борются литератор и «веселящийся богатый спортсмен». «Спортсменов», по ее мнению, отделяло от писателей не богатство, а восприятие мира: они вечно наслаждаются, не замечая чужого страдания. Хемингуэя она убеждала (с ее слов), что «спортсмены» восхищаются его славой и спортивными успехами, ничего не понимая в его работе, предрекала, что бесконечные развлечения и попойки его погубят. (Сама Роулингс, впрочем, не чуждалась «спортсменов» и светской жизни.) Он отвечал, что привык к рыбалке с детства, ничего крамольного в том, чтоб иметь яхту и отдыхать на Багамах, не видит, литература — главное дело жизни, но когда не пишется, надо чем-то заниматься, «чтобы не сойти с ума»; пить он умеет, рыбалка и искусство ему одинаково нравятся, никакого конфликта нет.
Но он отлично видел этот конфликт — тому свидетельство рассказ «Снега Килиманджаро» (The Snows of Kilimanjaro), который он писал тем летом. «Главное было не думать, и тогда все шло замечательно. Природа наделила тебя здоровым нутром, поэтому ты не раскисал так, как раскисает большинство из них, и притворялся, что тебе плевать на работу, которой ты был занят раньше, на ту работу, которая теперь была уже не по плечу тебе. Но самому себе ты говорил, что когда-нибудь напишешь про этих людей; про самых богатых; что ты не из их племени — ты соглядатай в их стане; ты покинешь его и напишешь о нем, и первый раз в жизни это будет написано человеком, который знает то, о чем пишет. Но он так и не заставил себя приняться за это, потому что каждый день, полный праздности, комфорта, презрения к самому себе, притуплял его способности и ослаблял его тягу к работе, так что в конце концов он совсем бросил писать. <…> Он загубил свой талант, не давая ему никакого применения, загубил изменой самому себе и своим верованиям, загубил пьянством, притупившим остроту его восприятия, ленью, сибаритством и снобизмом, честолюбием и чванством, всеми правдами и неправдами. Что же сказать про его талант? Талант был, ничего не скажешь, но вместо того чтобы применять его, он торговал им. Никогда не было: я сделал то-то и то-то; было: я мог бы сделать».
Но разве это о себе? Разве он мало сделал, разве загубил талант — подумаешь, написал пару-тройку слабоватых вещей, ему всего 37, еще есть время для шедевров? Неизвестно, знал ли он, что 37 — роковой рубеж для некоторых, но в тот период, по воспоминаниям знакомых (Маклиш, Роулингс, Персиваль), беспрестанно твердил о скорой смерти: Маклишу писал, что «страстно любит жизнь», но «чувствует, что придется убить себя». «С тех пор как на правой ноге у него началась гангрена, боль прекратилась, а вместе с болью исчез и страх, и он ощущал теперь только непреодолимую усталость и злобу, оттого что таков будет конец. То, что близилось, не вызывало у него ни малейшего любопытства. Долгие годы это преследовало его, но сейчас это уже ничего не значило». С чего ему именно в 1936-м казалось, что он вот-вот умрет, неясно, но казалось, и в таком случае легко понять, почему не «сделал», а только «мог бы». «Теперь он уже никогда не напишет о том, что раньше всегда приберегалось до тех пор, пока он не будет знать достаточно, чтобы написать об этом как следует. Что ж, по крайней мере, он не потерпит неудачи. Может быть, у него все равно ничего бы не вышло, поэтому он и откладывал свои намерения в долгий ящик и никак не мог взяться за перо».
К счастью, сам Хемингуэй не стал «откладывать в долгий ящик» и написал «Снега Килиманджаро», страшный и прекрасный рассказ, в котором содержится одно из самых сильных в мировой литературе описание умирания: «Это налетело вихрем; не так, как налетает дождь или ветер, а вихрем внезапной, одуряющей смрадом пустоты, и самое странное было то, что по краю этой пустоты неслышно скользнула гиена. <…>
Он только что услышал, как смерть опять прошла мимо койки.
— Знаешь, единственно, чего я еще не утратил, — это любопытства, — сказал он ей.
— Ты ничего не утратил. Ты самый полноценный человек из всех, кого я только знала.
— Господи Боже, — сказал он. — Как мало дано понимать женщине. Что это? Ваша так называемая интуиция?
Потому что в эту минуту смерть подошла и положила голову в ногах койки и до него донеслось ее дыхание.
— Не верь, что она такая, как ее изображают, с косой и черепом, — сказал он. — С не меньшим успехом это могут быть и двое полисменов на велосипедах, и птица. Или же у нее широкий приплюснутый нос, как у гиены.
Смерть пододвинулась, но теперь это было что-то бесформенное. Она просто занимала какое-то место в пространстве.
— Скажи, чтоб она ушла.
Она не ушла, а придвинулась ближе. (Кто „она“ — смерть или женщина, с которой он разговаривает? — М. Ч.)
— Ну и несет же от тебя, — сказал он. — Вонючая дрянь.
Она придвинулась еще ближе, и теперь он уже не мог говорить с ней, и, увидев, что он не может говорить, она подобралась еще ближе, и тогда он попробовал прогнать ее молча, но она ползла все выше и выше, придавливая ему грудь, и когда она легла у него на груди, не давая ему ни двигаться, ни говорить, он услышал, как женщина сказала:
— Бвана уснул. Поднимите койку, только осторожнее, и внесите его в палатку.
Он не мог сказать, чтобы ее прогнали, и она навалилась на него всей своей тушей, не давая дышать. И вдруг, когда койку подняли, все прошло, и тяжесть, давившая ему грудь, исчезла».
* * *
Даже тот, кто читал «Килиманджаро» давным-давно, помнит фразу о «суке, у которой щедрые руки»: о ком думал автор, когда создал эту женщину? Опять о Джейн — или о жене?
«— Всему виной твои поганые деньги, — сказал он. <…>
— Если ты правда умираешь, — сказала она, — неужели тебе нужно убить все, что остается после тебя? Неужели ты все хочешь взять с собой? Неужели ты хочешь убить своего коня и свою жену, сжечь свое седло и свое оружие?
— Да, — сказал он. — Твои проклятые деньги — вот мое оружие, и с ними я был в седле. <…>
Он взглянул на нее и увидел, что она плачет.
— Послушай, — сказал он. — Ты думаешь, мне приятно? Я сам не знаю, зачем я это делаю. Убиваешь, чтобы чувствовать, что ты еще жив, — должно быть, так. Когда мы начали разговаривать, все было хорошо. Я не знал, к чему это приведет, а сейчас у меня ум за разум зашел, и я мучаю тебя. Ты не обращай на меня внимания, дорогая. Я люблю тебя. Ты же знаешь, что люблю. Я никого так не любил, как тебя. — Он свернул на привычную дорожку лжи, которая давала ему хлеб его насущный».
Об отношениях Хемингуэя с женой в 1935–1936 годах, хотя они постоянно были у всех на виду, известно мало. Об охлаждении свидетельствует простой факт: при том, что Хемингуэй не умел оставаться в одиночестве, с 1933-го он все чаще расставался с Полиной на недели и месяцы. Возможно, причиной была Джейн, возможно, отдаление от жены было связано с запретом на беременность (в католической семье это создает неудобства), возможно, он никогда не любил Полину по-настоящему, возможно, они надоели друг другу, возможно, он страдал от ее богатства больше, чем показывал. Некоторые исследователи полагают, что он только и ждал момента, когда начнет прилично зарабатывать, чтобы бросить жену. Этого мы никогда не узнаем. Но так уж вышло, что «Килиманджаро» стало прощанием с Полиной Пфейфер.
«Макомбера» в сентябре 1936-го опубликовал «Космополитен», а «Килиманджаро» — «Эсквайр» в августе. Публикация поставила еще одну точку: в отношениях с Фицджеральдом. «Он вспомнил беднягу Фицджеральда, его сентиментальное благоговение перед богачами и как тот однажды начал рассказ словами: „Очень богатые отличаются от нас с вами“, и кто-то съязвил: „Конечно, у них больше денег“. Но Скотт не понял шутки. В его представлении они были особой, окутанной ореолом романтики расой, и, когда он обнаружил, что заблуждался, это открытие подкосило его точно так же, как и все остальное». Фицджеральда потрясло это упоминание — по словам журналиста Джеймса Фаина, «лучше бы Хемингуэй ударил его по голове бейсбольной битой».
Фицджеральд никогда не говорил «Очень богатые отличаются от нас с вами» — эти слова произносит персонаж его рассказа «Богатый мальчик». Перкинс рассказал об эпизоде: обедали он, Хемингуэй и писательница Мэри Колум, Хемингуэй рассказывал о богачах на Бимини и сказал, что «теперь он знает богатых», а Колум насмешливо парировала: «У богатых больше денег». Хемингуэй вывернул ситуацию наизнанку. В письме знакомой Перкинс заявил, что «презирает» его поступок, но в глаза ничего не сказал. Он пытался уладить конфликт дипломатически.
Фицджеральд — Хемингуэю: «Дорогой Эрнест, оставь, пожалуйста, меня в покое… Если я иногда пишу de profundis („из бездны“; имеется в виду „Крушение“. — М. Ч.), это еще не значит, что мне приятно, когда мои друзья (все еще друзья, да?) ходят ногами по моему трупу…» (Ответ Хемингуэя не сохранился; по словам Фицджеральда, бывший друг согласился убрать его имя из рассказа.) Фицджеральд — Перкинсу: «Я люблю Эрнеста, несмотря на все, что он говорит и делает. Но еще одна подобная выходка, и я присоединюсь к толпе его недоброжелателей…» Хемингуэй — Перкинсу: «Я имел право использовать его имя в „Снегах“, потому что он сам писал те ужасные вещи о себе в „Эсквайре“». (Малкольм Каули никаких ужасных вещей о себе в «Эсквайре» или где-либо не писал, но в черновиках «Килиманджаро» есть пассаж о нем, куда более оскорбительный, чем о Фицджеральде.) Марджори Роулингс — Фицджеральду: «В Хемингуэе есть какое-то садистское безумие». Фицджеральд — Роулингс: «Ему нравится избивать людей, как физически, так и морально…»
В последующих изданиях «Килиманджаро» имя Фицджеральда было заменено на «Джулиана». Перкинс полагал, что конфликт исчерпан, пытался примирить «сынков», но ничего не вышло: Эрнест продолжал называть Скотта трусом, а тот заявил, что Хемингуэй «исписался точно так же, как и я»: «Никто не мог упрекнуть его за его первые книги, но теперь он совсем потерял голову и отупел, он напоминает пьяного мопса из мультфильмов, который дерется сам с собой». «У него такое же нервное расстройство, как и у меня, только проявляется оно у него по-другому. Он склонен к мании величия, а я к меланхолии».
Но Фицджеральд зря сказал, что коллега исписался. Удачная работа лечит: после «Килиманджаро» депрессия прошла, а желание писать осталось. На очереди был роман, заказанный Гингричем, «Иметь и не иметь» (То Have and Have No) — за основу были взяты новеллы о Гарри Моргане. Работать он намеревался осенью в Вайоминге. 16 июля вернулся в Ки-Уэст с Вирджинией (Полина уехала раньше), а два дня спустя узнал, что в Испании началась гражданская война: после того как на выборах в кортесы в феврале 1936 года победу одержали левые партии, произошел мятеж реакционно настроенных военных против республиканского правительства. Хемингуэй был в волнении, порывался ехать в Испанию, писал знакомому, литератору Пруденсио де Пареда: «Мы должны были бы быть в Испании всю эту неделю». Но не поехал — хотелось работать. 27-го с женой, Бамби и Патриком выехал в Пиготт, а оттуда, захватив Грегори, в Вайоминг, куда прибыл 1 августа. Он сразу начал интенсивно писать. В сентябре, когда охотничий сезон открылся, приехал знакомый по Багамам Том Шелвин, убили нескольких гризли, медведь гостя казался больше и лучше, хозяин расстраивался. За испанскими событиями он следил, в конце сентября писал Перкинсу, что жалеет, что «эта испанская история» происходит без его участия, и отправится туда, если война не кончится раньше, чем он допишет роман.
Отметавший всякую критику, он почему-то на сей раз решил ей внять. Его ругали за то, что не пишет о социальных проблемах — ладно, получите: как он докладывал Перкинсу, в книге «будут и революционеры, и политика, и все на свете». О политике он говорил с новым знакомым (уже в Ки-Уэст, куда вернулся в ноябре), профессором Колумбийского университета Гаем Тагуэллом, членом рузвельтовского «мозгового треста» — группы ученых, разрабатывавших экономические и социальные программы правительства. Для преодоления кризиса Рузвельт осуществлял политику «нового курса», содержащую элементы социализма: контроль государства над экономикой, увеличение налогообложения крупных корпораций, пакет законов по соцобеспечению бедных, максимальные цены на товары первой необходимости, пособия по безработице и т. д., в результате которой «олигархи» ослабели, а мелкие предприниматели смогли подняться, безработица уменьшалась, наметился экономический рост. Тагуэлл пытался это Хемингуэю объяснить, но тот не захотел вникнуть и отвечал, что нехорошо, «когда рабочий человек бедствует, а богачи жируют». Об этом он и написал «Иметь и не иметь».
Место действия — Ки-Уэст, герой — безработный Морган. Социальные программы Рузвельта вынуждают людей сидеть на пособии, но Морган не такой человек, чтобы принимать подачки: сперва он возил туристов на рыбную ловлю, но был обманут, тогда начал заниматься контрабандой. «Но одно могу тебе сказать; я не допущу, чтоб у моих детей подводило животы от голода, и я не стану рыть канавы для правительства за гроши, которых не хватит, чтобы их прокормить. Да я и не могу теперь рыть землю. Я не знаю, кто выдумывает законы, но я знаю, что нет такого закона, чтоб человек голодал…
— Я бастовал против такой оплаты, — ответил я ему (рассказчик — Гарри Моргану. — М. Ч).
— И вернулся на работу, — сказал он. — Они заявили, что вы бастуете против благотворительности. Ты, кажется, всю жизнь работал, не так ли? Ты никогда ни у кого не просил милостыни.
— Теперь нет работы, — сказал я. — Нигде теперь нет такой работы, чтоб можно было жить не впроголодь.
— А почему?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. Но только моя семья будет сыта до тех пор, пока другие сыты. <…>
— Ты говоришь, как красный, — сказал я.
— И никакой я не красный, — сказал он. — Просто меня зло берет».
Морган перевозит рабочих-нелегалов; китайский мафиозо предлагает ему обмануть своих соотечественников — взять плату и утопить. «Я схватил его руку вместе с деньгами, и когда он ступил на корму, я другой рукой схватил его за горло. Я почувствовал, как лодка дрогнула и пошла, вспенивая воду, и хоть я был здорово занят мистером Сингом, но я видел кубинца с веслом в руках, стоявшего на корме своей лодки, когда мы отходили от нее под корчи, и судороги мистера Синга. Он корчился и судорожно бился, точно дельфин, вздетый на острогу, и один раз даже изловчился и укусил меня в плечо. Но я поставил его на колени и изо всех сил сдавил ему горло обеими руками». Китайцев Морган и его напарник Эдди также выкидывают за борт, но живыми.
Далее Морган в перестрелке с таможенниками теряет руку и вынужден согласиться на еще более рискованное дело: переправить на Кубу революционеров. Те, как выясняется, ездили грабить банк; поняв это, Морган с помощником пытаются бежать, но революционеры убивают помощника, а Морган ведет лодку под дулом пистолета.
«— Сколько вы взяли денег? — спросил Гарри вежливого.
— Мы не знаем. Мы еще не считали. Все равно, ведь эти деньги не наши. <…> Я хочу сказать, что мы сделали это не для себя. Для нашей организации.
— А моего помощника убили — тоже для вашей организации?
— Мне очень жаль, — сказал юноша. — Не могу передать вам, до чего это мне тяжело.
— А вы и не старайтесь, — сказал Гарри.
— Видите ли, — сказал юноша спокойным тоном, — этот Роберто — дурной человек. Хороший революционер, но дурной человек. Он столько убивал во времена Мачадо, что привык к этому. Ему теперь даже нравится убивать. Правда, ведь он убивает ради дела. <…> Я люблю мою бедную родину, и я на все, на все готов, чтобы освободить ее от тирании, которая там процветает. То, что я делаю сейчас, мне глубоко противно. Но даже если б оно мне было в тысячу раз противнее, я бы все равно делал это».
Один из революционеров, разъясняя Моргану, что революционная цель оправдывает грабеж, приводит исторический пример: «В России делали то же самое. Сталин много лет до революции был чем-то вроде бандита»; наши переводчики, естественно, последнюю фразу вырезали, а в первую вставили слово «царской». Моргана слова не убеждают: «Плевать я хотел на его революцию. Чтобы помочь рабочему человеку, он грабит банк и убивает того, кто ему в этом помог, а потом еще и злополучного горемыку Элберта, который никому ничего не сделал дурного. Ведь это же рабочего человека он убил. Такая мысль ему и в голову не приходит. Да к тому же семейного. Кубой правят кубинцы. Они там все друг друга предать и продать готовы. Вот и получают по заслугам. К черту все эти их революции».
В финале Морган перебил кубинцев, но и сам был ранен и, умирая, произнес знаменитую фразу: «Человек один не может. Нельзя теперь, чтобы человек один. — Он остановился. — Все равно человек один не может ни черта. — Он закрыл глаза. Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это». Критики, вы требовали риторики? Будут вам отныне и риторика, и патетика, и патока; прощай, Сезанн…
Советские критики роман хвалили, Моргана называли трагическим героем. Черкасский не согласен: Морган — бандит, убивающий других бандитов, в нем отсутствуют «бережность, чистота, самоотреченность». «Что из всего этого ведомо мелкостоическим душам Хемингуэя? Говорят, они сильные. Но вол тоже сильный. Но вол и есть вол, и думы у него тоже, должно быть, воловьи. Так не выдавайте же олово за булат: трагедия требует благородного характера». Все верно — но олово за булат выдали критики, а не автор. Хемингуэй и не пытался писать «благородного» героя. Морган — его первый романный мачо, персонаж для Голливуда. А мачо не обязан быть благородным. Он должен быть сильным, отчаянным и всех «мочить».
Моргану противопоставлен литератор Гордон, который пишет о социальных проблемах, а сам презирает бедняков. «В сегодняшней главе он собирался вывести толстую женщину с заплаканными глазами, которую встретил по дороге домой. Муж, возвращаясь по вечерам домой, ненавидит ее за то, что она так расплылась и обрюзгла, ему противны ее крашеные волосы, слишком большие груди, отсутствие интереса к его профсоюзной работе. Глядя на нее, он думает о молодой еврейке с крепкими грудями и полными губами, которая выступала сегодня на митинге. Это будет здорово. Это будет просто потрясающе, и притом это будет правдиво. В минутной вспышке откровения он увидел всю внутреннюю жизнь женщины подобного типа». Это пародия на Дос Пассоса, который в тот период писал «идейные» книги, используя так называемый социологический подход: все персонажи — «типы». Женщина, которую намерен типологизировать Гордон, — жена Моргана Мария, которая на самом деле не противна мужу, а желанна, как и он ей, а вот Гордон своей женою нелюбим: «Если б еще ты был хорошим писателем, я, может быть, стерпела бы остальное. Но я насмотрелась на то, как ты злишься, завидуешь, меняешь свои политические убеждения в угоду моде, в глаза льстишь, а за глаза сплетничаешь». Такое лобовое противопоставление двух пар как раз и напоминает идейные романы Дос Пассоса…
«Но самому себе ты говорил, что когда-нибудь напишешь про этих людей; про самых богатых; что ты не из их племени — ты соглядатай в их стане». Хемингуэй выполнил обещание и описал «веселящуюся компанию богатых спортсменов», также «в лоб» сравнив их с четой Морганов: и сон у богачей нездоровый, и женщины их не любят — а вот, посмотрите, Гарри и Мария, пылкие, как в первую брачную ночь. Гадкие богачи имели прототипов — опять досталось, в частности, Джейн Мейсон. Гингрич опасался обвинений в диффамации: некоторые детали сексуальной жизни своих приятелей, по его мнению, автор мог узнать только от Вирджинии Пфейфер, и обнародовать их было опасно. Хемингуэй сперва отмахнулся — пусть обижаются, а с Дос Пассосом он «как-нибудь утрясет», потом все же убрал самые оскорбительные фрагменты. Роман он обещал закончить в июне 1937-го, но нужно было ехать в Испанию (об этом дальше), и он сдал текст в январе, сырым, почти черновиком. Отсюда все недостатки. Фрагмент, где описаны «богачи», не имеет отношения к сюжету, тормозит действие, выглядит чужеродным. Где тонкость, куда делся подтекст? Айсберг растаял, от стиля остались только «рубленые» фразы. Критики порой дают дельные советы, но иногда уступить им — значит потерять себя.
Публикация прошла 15 октября 1937 года, когда автор уже был в Мадриде. Распродавался боевик прекрасно — 25 тысяч экземпляров к ноябрю, — но неблагодарные критики его изничтожили. Луис Кроненберг обвинил автора в вопиющих провалах в плане мастерства; Дональд Адамс сказал, что лучше бы Хемингуэю никогда не писать этой книги; Уилсон назвал роман «дрянью» и «осколком прежнего Хемингуэя». Единственный, кому показалось, что роман «превосходно сконструирован и замечательно написан», — британский литературовед Сирил Коннолли. Не оценили книгу и «красные» — ведь революционеры были показаны уродами. Хемингуэй назвал критиков «поганой шайкой». Зато книгу, распознав «экшн», оценили кинематографисты: в 1939 году продюсер Говард Хоукс возьмется ставить по ней фильм, и эта экранизация будет не последней при жизни автора.
Осенью же 1936-го он все еще колебался относительно поездки в Испанию. Он оплатил проезд двух американских добровольцев, пожертвовал 1500 долларов на покупку санитарных машин для республиканской армии, помог Пруденсио де Пареда писать текст к фильму «Испания в огне», полагал это достаточным, надеялся, что война вот-вот кончится, обговаривал с женой новое сафари, носился с проектом организации корриды в Гаване. Но в конце ноября Джон Уилер, директор НАНА (North American Newspaper Alliance), предложил ему отправиться в Испанию корреспондентом: 500 долларов за телеграфную заметку, 1000 — за статью. Полина поездку не одобряла: ревностная католичка, она была на стороне испанских правых. Не одобрял и Перкинс: нужно выправить роман. Но предложение Уилера было слишком заманчиво. Хемингуэй списался с «Чикаго трибюн» и стал также ее корреспондентом, нашел спутника — Франклина, которого оформил своим помощником. Еще бы кого-нибудь взять: он любил путешествовать компаниями. И компаньон нашелся.
Под Новый год в баре Хемингуэй познакомился с туристами из Сент-Луиса (родины Хедли и Полины), семьей Геллхорн: мать, сын и дочь Марта. Девушка родилась в 1908 году (эта жена наконец-то будет моложе мужа), отец-австриец — известный гинеколог. Она окончила школу Джона Берроуза, затем училась в Брин-Мор (как и Хедли), стала журналистом; к моменту знакомства с Хемингуэем Марта Геллхорн уже сделала себе имя. В 1929-м она начала писать для «Нью рипаблик» и херстовского концерна «Таймс юнион», в начале 1930-х отправилась в Европу, вышла за маркиза Бертрана де Жувеналя, была иностранным корреспондентом множества изданий, в 1932-м ездила в Германию, чтобы описать взлет нацистов и избрание Гинденбурга, в 1934-м, разойдясь с мужем, вернулась в Штаты и работала в комиссии Гарри Гопкинса, директора Федеральной администрации по чрезвычайной помощи, исследовавшей положение безработных, по итогам работы написала книгу «Горе, которое я видела», стала другом Рузвельта и его жены Элеоноры. Когда она встретила Хемингуэя, «Горе» было только что опубликовано с предисловием Уэллса, назвавшего его «одной из самых душераздирающих книг, которые были когда-либо написаны о положении людей, лишенных привилегий». В том же году она опубликовала автобиографический роман «В безумной погоне».
У Геллхорн был острый глаз, она писала умно и четко, по-мужски. Ослепительная блондинка, высокая, идеально сложенная: из всех жен Хемингуэя лишь ее можно назвать красавицей. «Марта Геллхорн была абсолютно бесстрашна, как мужчина, и при этом своей женственностью сводила мужчин с ума», — сказал редактор «Нью-Йоркера» Билл Бафорд. Эмансипированная «львица», как Джейн Мейсон, только непьющая, талантливая и самореализовавшаяся. Первый раз Хемингуэй полюбил женщину, с которой можно говорить на «мужские» темы, и ему это нравилось; он подчеркивал, что относится к Марте как к «коллеге», «товарищу», звал «дочкой». Мать и брат Марты уехали, она осталась в Ки-Уэст. Полина пыталась ничего не замечать, но Лоррейн Томпсон сочла нужным «открыть ей глаза». В январе Марта отбыла в Майами — Хемингуэй изобрел предлог для поездки туда, там, видимо, произошло объяснение, и было уговорено встретиться в Мадриде.
Вернувшись в Сент-Луис, Марта написала Полине, как мило общалась с ее мужем и какой он замечательный. («Это письмо могло бы напомнить Полине некоторые ее письма, которые она весной 1926 года писала Хедли», — ехидно заметил Бейкер.) «Я был свидетелем того, как мисс Геллхорн осуществляла бесстыдное нападение на брак Эрнеста и Полины», — сказал Арчи Маклиш, а Мейерс привел мнение Роберта Джойса, американского дипломата, который знал Марту и полагал, что она «использовала таких знаменитостей, как Уэллс и Хемингуэй, для своей карьеры»; жена Джойса утверждала, что Марта «ничуть не любила» Хемингуэя. Вряд ли это так. Чтобы «использовать» мужчину, женщине не обязательно выходить за него замуж — скорее уж наоборот.