Глава одиннадцатая богатые тоже плачут
До возвращения в Ки-Уэст было еще одно важное дело: покупка яхты. 4 апреля съездили на верфи в Бруклин, заказали яхту: 38 футов длиной, два дизельных двигателя, один в 75 лошадиных сил, другой в 40, скорость 16 узлов при спокойном море, объем бака 300 галлонов топлива, запас хода около 500 миль с экипажем из семи человек, два кубрика, каюты с санузлами, в камбузе ледник и спиртовая плита, заказали дополнительные устройства для ловли и хранения рыбы. Стоило это чудо 7500 долларов — оплатил в рассрочку, деньгами, полученными авансом от Гингрича, дал имя «Пилар» в честь святой и в честь жены (это было одно из ее домашних имен).
В мае была начата работа над «Зелеными холмами». Да что о ней говорить — самодовольный, жестокий, написал, как развлекаются богатенькие туристы… Ничего подобного: человек, который отбросил интеллигентность, — обманка, он только о книгах и думает, и в поездке его сопровождает любимый Толстой. Как и «Смерть», «Зеленые холмы» — эссе о литературе; его герои — не львы, а книги, и цель, видимо, ставилась та же: проводя параллели с мужественным спортом, продемонстрировать, что такое мужественная литература. Удалось ли достичь цели — другой вопрос. Параллель демонстрируется «в лоб» и неубедительно: «Настоящий охотник бродит с ружьем, пока он жив и пока на земле не перевелись звери, так же как настоящий художник рисует, пока он жив и на земле есть краски и холст, а настоящий писатель пишет, пока он может писать, пока есть карандаши, бумага, чернила и пока у него есть о чем писать, — иначе он дурак и сам это знает». Следуя этой логике, легко заменить первую половину фразы: настоящий сантехник бродит с гаечным ключом, пока не перевелись краны, настоящий стоматолог — с бормашиной, пока не перевелся кариес, а настоящий педофил — пока не перевелись детишки, «иначе он дурак и сам это знает» — и все это то же самое, что искусство.
В «Смерти» автор ввел старушку, чтобы полемизировать с ней, — в «Зеленых холмах» есть подобный персонаж, некто Кандинский, чьи глупые вопросы позволяют автору высказаться о литературе. (Прототип Кандинского — повстречавшийся в Африке австриец Ганс Коритшонер, не факт, правда, что он задавал хоть один вопрос из тех, на которые отвечает герой «Зеленых холмов». Коритшонер осуждал охоту на редких животных, стал экологом, в конце 1950-х просил у Хемингуэя денег на заповедник — неизвестно, получил ли.)
«У нас нет великих писателей, — сказал я. <…> У нас в Америке были блестящие мастера. Эдгар По — блестящий мастер. Его рассказы блестящи, великолепно построены — и мертвы. Были у нас и мастера риторики, которым посчастливилось извлечь из биографий других людей или из своих путешествий кое-какие сведения о вещах всамделишных, о настоящих вещах, о китах, например, но все это вязнет в риторике, точно изюм в пудинге. Бывает, что такие находки существуют сами по себе, без пудинга, тогда получается хорошая книга. Таков Мелвилл. Но те, кто восхваляет Мелвилла, любят в нем риторику, а это у него совсем неважно. <…> Эмерсон, Готорн, Уиттьер и компания. Все наши классики раннего периода, которые не знали, что новая классика не бывает похожа на ей предшествующую. Она может заимствовать у того, что похуже ее, у того, что отнюдь не стало классикой. Так поступали все классики. Некоторые писатели только затем и рождаются, чтобы помочь другому написать одну-единственную фразу. Но быть производным от предшествовавшей классики или смахивать на нее — нельзя. Кроме того, все эти писатели, о которых я говорю, были джентльменами или тщились быть джентльменами. Они были в высшей степени благопристойны. Они не употребляли слов, которыми люди всегда пользовались и пользуются в своей речи, слов, которые продолжают жить в языке. В равной мере этих писателей не заподозришь в том, что у них была плоть. Интеллект был, это верно. Добропорядочный, сухонький, беспорочный интеллект».
Все же были и хорошие писатели: Генри Джеймс, Стивен Крейн и автор «Гекльберри Финна», книги, из которой вышла вся американская литература, но даже в ней есть недостатки: «Если будете читать ее, остановитесь на том месте, где негра Джима крадут у мальчиков. Это и есть настоящий конец. Все остальное — чистейшее шарлатанство».
Выжить писателю трудно, труднее, чем леопарду в Африке. Его губят «политика, женщины, спиртное, деньги, честолюбие. И отсутствие политики, женщин, спиртного, денег и честолюбия». Писатели «начинают сколачивать деньгу», а разбогатев, — «жить на широкую ногу — и тут-то они и попадаются. Теперь уж им приходится писать, чтобы поддерживать свой образ жизни, содержать своих жен, и прочая, и прочая, — а в результате получается макулатура». Их также губят критики: «Если верить критикам, когда те поют тебе хвалы, приходится верить и в дальнейшем, когда тебя начинают поносить, и вот ты теряешь веру в себя». Бывают такие, что «мнят себя духовными вождями» — это их губит. Еще губит мода: «Люди не хотят больше заниматься искусством, потому что тогда они будут не в моде и вши, ползающие по литературе, не удостоят их своей похвалой». Губит общение: «Писатели должны встречаться друг с другом только тогда, когда работа закончена, но даже при этом условии не слишком часто. Иначе они становятся такими же, как те их собратья, которые живут в Нью-Йорке. Это черви для наживки, набитые в бутылку…»
Если человек хочет остаться писателем, он должен стремиться к небывалому совершенству: «Ведь есть четвертое и пятое измерения, которые можно освоить.<…> — По-моему, то, о чем вы говорите, называется поэзией. — Нет. Это гораздо труднее, чем поэзия. Это проза, еще никем и никогда не написанная. Но написать ее можно, и без всяких фокусов, без шарлатанства». Что нужно, чтобы писать такую прозу? «Во-первых, нужен талант, большой талант. Такой, как у Киплинга. Потом самодисциплина. Самодисциплина Флобера. Потом нужно иметь ясное представление о том, какой эта проза может быть, и нужно иметь совесть, такую же абсолютно неизменную, как метр-эталон в Париже, для того чтобы уберечься от подделки. Потом от писателя требуется интеллект и бескорыстие, и самое главное — умение выжить».
Писателя Хемингуэя жизнь мытарила (громкая слава, богатая жена, здоровые дети, усадьба, яхта, сафари — не в счет) — «меня подстрелили, меня искалечили, и я ушел подранком» — но он выжил: «У меня много других интересов. Жизнью своей я очень доволен, но писать мне необходимо, потому что, если я не напишу какого-то количества слов, вся остальная жизнь теряет для меня свою прелесть. <…> Мне нужно писать — и как можно лучше, и учиться в процессе работы. И еще я живу жизнью, которая дает мне радость».
Высказывания Хемингуэя о литературе глубоки и блестящи, но органичная сцепка двух видов искусства, в отличие от «Смерти», не получилась. «Литературный» фрагмент остался в книге инородным телом. Трудно доказать, что охота и писательство суть одно и то же. В «Смерти» воспевался бой, в «Зеленых холмах» — убийство. Ведь нельзя же всерьез говорить о «поединке» с газелью, да и на льва богатый турист выходит не с копьем.
В том же году Хемингуэй вновь обратился к теме искусства — летом он познакомился с Арнольдом Сэмюелсоном, молодым журналистом, и, используя его как спарринг-партнера в диалоге, написал для «Эсквайра» очерк «Маэстро задает вопросы». «Писать хорошо — значит писать правдиво. А правдивость рассказа будет зависеть от того, насколько автор знает жизнь и насколько добросовестно он работает, чтобы, даже когда он выдумывает, это было как на самом деле. Если же он не знает, как поступят и что подумают в данных обстоятельствах люди, то на какое-то время его может выручить случай или он вообще специализируется на выдумке. Но если он будет и дальше писать о том, чего не знает, то может получиться только фальшь». — «А как же воображение?» — «Никто не знает толком, что это такое, кроме того, что мы получаем его задаром. После честности — это второе качество, необходимое писателю. Чем больше он узнает из опыта, тем правдивее будет его вымысел. А если он сможет воображать достаточно правдиво, то люди поверят, что все, о чем он рассказывает, действительно произошло и что он просто по-репортерски зафиксировал это».
В статье сформулированы знаменитые советы по технике работы: «Всегда останавливайтесь, пока еще пишется, и потом не думайте о работе и не тревожьтесь, пока снова не начнете писать на следующий день. При этом условии вы подсознательно будете работать все время». — «А какова может быть тренировка писателя?» — «Наблюдайте, что делается вокруг. <…> Запоминайте все звуки и кто что говорил. Старайтесь понять, что вызвало именно эти чувства, какие действия особенно вас взволновали. Потом запишите все это четко и ясно, чтобы читатель мог сам все увидеть и почувствовать то же, что и вы. <…> Потом подойдите с другой стороны, попытайтесь представить себе, что творится в чужой голове. Например, если я на вас ору, старайтесь вообразить, чтоя при этом думаю, а не только, как вы на это реагируете. <…> Вслушивайтесь в разговоры. Не думайте о том, что вы сами собираетесь сказать. Большинство людей никогда не слушают. И не наблюдают. Войдя в комнату и тут же выйдя из нее, вы должны помнить все, что вы там увидели, и не только это. Если у вас при этом возникло какое-то чувство, вы должны точно определить, что именно его вызвало. Упражняйтесь в этом. В городе, стоя у театра, смотрите, как по-разному выходит народ из такси и собственных машин».
Хемингуэй также составил перечень хороших писателей (он длиннее, чем в «Зеленых холмах») — всех их надо «обскакать». «В наше время писателю надо либо писать о том, о чем еще не писали, или обскакать писателей прошлого в их же области. И единственный способ понять, на что ты способен, это соревнование с писателями прошлого. Большинство живых писателей просто не существуют. Их слава создана критиками, которым всегда нужен очередной гений, писатель, им всецело понятный, хвалить которого можно безошибочно. Но когда эти дутые гении умирают, от них не остается ничего. Для серьезного автора единственными соперниками являются те писатели прошлого, которых он признает».
Некоторые живые писатели все же существовали и даже пытались писать: у Скотта Фицджеральда в 1934-м вышел роман «Ночь нежна». В апреле в Нью-Йорке произошла встреча, Фицджеральд был трезв, чем Хемингуэй остался недоволен и назвал его занудой, а в мае, прочтя «Ночь», писал ему: «Книга твоя и понравилась мне и нет. Она начинается великолепным описанием Сары и Джеральда… А потом ты стал придумывать им историю, превращать их в других людей, а этого делать не следует, Скотт. <…> Кроме того, ты уже давно перестал прислушиваться к чему-либо за исключением ответов на твои собственные вопросы. В книге есть и лишние куски — хорошие, но лишние. <…> Бога ради, пиши и не думай о том, что скажут, или о том, будет ли твоя вещь шедевром. У меня на девяносто одну страницу дерьма получается одна страница шедевра. Я стараюсь выбрасывать дерьмо в корзину для мусора. Ты печатаешь все, чтобы жить и давать жить. <…> Забудь о личном горе. Все мы обжигались поначалу, а ты, в особенности, прежде чем начать писать что-то серьезное, должен испытать настоящую душевную боль. Но, пережив эту треклятую боль, выжимай из нее все, что можешь, не играй с нею. Оставайся предан ей как исследователь, только не думай, что событие обретает значимость лишь оттого, что это случилось с тобой или с кем-то из твоих близких. <…> Видишь ли, Бо, ты не трагический персонаж. Как, впрочем, и я. Мы всего лишь писатели и должны только писать. <…> Но, Скотт, хорошие писатели всегда возвращаются. Всегда. А ты сейчас в два раза лучше, чем в то время, когда ты мнил себя великолепным писателем. Знаешь, я никогда не считал „Гэтсби“ шедевром. Теперь ты можешь писать в два раза лучше. Нужно только писать искренне и не заботиться о том, какая участь ждет твою работу».
Письмо ядовитое — и «Гэтсби» не шедевр, и новая книга так себе, но в нем не было учительских приказов «сократи — убери», так что Фицджеральд ответил восторженно, благодаря друга, превознося его работу и выражая надежду, что «туман недоразумений» рассеялся. Однако вскоре он начал писать исторический роман, герой которого, французский барон — карикатурный «портрет Эрнеста, перенесенного в средние века». В декабре Хемингуэй пригласил Фицджеральда на рыбалку — тот отказался, писал Перкинсу, что бывшая дружба — «одна из самых ярких страниц в моей жизни. Но я все же продолжаю считать, что таким отношениям когда-то приходит конец, хотя бы в силу присущего им чрезмерного накала». А теперь вот что интересно: Хемингуэй еще несколько раз перечтет «Ночь» и будет менять мнение о романе в лучшую сторону, пока скре-пя сердце не признает его «превосходным». Фицджеральд книг Хемингуэя не перечитывал…
Параллельно с «Зелеными холмами» писались очерки для «Эсквайра», отнюдь не только о спорте. Хотя Хемингуэй кокетливо заявил в «Маэстро», что разговоры о литературе ему «осточертели», он не упускал случая поговорить о ней. Статья «В защиту грязных слов» — ответ Менкену, написавшему разгромную рецензию на «Смерть» и, в частности, утверждавшему, что автор использует «грубые слова» нарочито. Хемингуэй объяснил, что использует те слова, которые употребляют люди. «Старый газетчик пишет» — ответ критикам, упрекавшим в аполитичности: «Писатель может сделать недурную карьеру, примкнув к какой-нибудь политической партии, работая на нее, сделав это своей профессией и даже уверовав в нее. Если эта партия победит, карьера такого писателя обеспечена. <…> Он может быть фашистом или коммунистом, и если его партия победит, он получит должность посла, или миллионные тиражи за государственный счет, или любую награду, потому что все революционные литераторы честолюбивы. <…> Одни из моих друзей сделали карьеру, другие сидят в тюрьмах, но ни то ни другое не поможет писателю, если он не отыщет того нового, что сможет дать читателям. Иначе он будет смердеть после смерти как любой другой писатель — только цветов на его похоронах будет больше и вонять он будет дольше».
Тем не менее политические взгляды он высказывал, в частности по поводу событий в Испании. В январе 1934 года на парламентских выборах в Каталонии победу одержали левые силы, а в остальных регионах — правые, после чего произошло несколько забастовок, особенно сильных в Каталонии и другом промышленном регионе, Астурии; там и там возник альянс социалистов и анархистов. В октябре популярный политик Луис Компанис объявил об образовании независимой Каталонской республики. На подавление каталонского мятежа правительство бросило войска, а тем временем в Астурии шахтеры восстали и провозгласили рабоче-крестьянскую республику. Центральное правительство ввело военное положение, в мятежные районы направили генерала Франсиско Франко, быстро подавившего восстание; газеты прочили его в диктаторы.
В астурийском восстании участвовал Луис Кинтанилья, который был арестован, Хемингуэй принял участие в организации в Нью-Йорке его выставки, подписал петицию за освобождение, опубликовал статью об испанских рабочих: «Пусть не говорят о революции те, кто пишет это слово, но сам никогда не стрелял и не был под пулями; кто никогда не хранил запрещенного оружия и не начинял бомб; не отбирал оружия и не видел, как бомбы взрываются; кто никогда не голодал ради всеобщей стачки и не водил трамваи по заведомо минированным путям; <…> кто никогда не стрелял в лошадь и не видел, как копыта пробивают голову человека; кто никогда не попадал под град пуль или камней; кто никогда не испытал удара дубинкой по голове и сам не швырял кирпичей». В «Зеленых холмах» Хемингуэй выступал против риторики и, наверное, правильно делал: сам, впадая в риторику, становился напыщен и нелогичен. Нельзя говорить о революции тем, кто не начинял бомб, не водил трамваев и не стрелял в лошадь — а сам он ничего этого не делал и все же говорил о ней и, разумеется, имел право говорить, как любой писатель, независимо оттого, водил он трамвай или нет, а уж читатель имел право слушать его или не слушать.
Американская жизнь, в отличие от европейской, была скучна. Приезжал Ирвинг Стоун, спросил, почему Хемингуэй не напишет роман об Америке, ответ — «неинтересно», «ничего не происходит». Стоун заговорил о социальных и экономических реформах Рузвельта, Хемингуэй сказал, что это «не его материал». В черновике «Зеленых холмов» он писал: «Хороший писатель должен быть против государства, каким бы оно ни было. Всегда и всюду есть множество писателей, обслуживающих государство. Писатель как человек имеет право сражаться за государство, за любую партию. Но если он пишет для государства или партии, он — шлюха».
Весна и лето в Ки-Уэсте прошли тихо, в работе, если не считать бесконечных гостей — Спейсер, Дос Пассос, Мерфи (у них скоро умрет ребенок — Хемингуэй напишет, что нужно держаться, жить и заботиться друг о друге, но не горевать, ибо никто не живет вечно — утешать людей, потерявших близких, он не очень-то умел), Маклиши, Томпсоны, Уолдо Пирс, брат Лестер, кубинский художник Антонио Гатторно (ему помогал устроить выставку). Приехали ученые — Чарльз Адуаладер, директор Института естественных наук в Филадельфии, и ихтиолог Генри Фаулер, изучали тунца и марлина, выходили в море на «Пилар» (капитан — Хемингуэй, помощник — пожилой рыбак Карлос Гутьеррес), сказали, что благодаря сведениям, полученным от Хемингуэя, смогли внести дополнения в классификации, и даже назвали в его честь рыбу — «Neomerinthe Hemingwayi». Это был для него новый мир — не «простые» люди и не люди искусства — и он был заинтригован, растроган и польщен. Жаль, наверное, что ему немного доводилось общаться с учеными. Сними, включая и некоторых филологов, он держался уважительно, почти робко.
Восемнадцатого июля отправился в длительное плавание на «Пилар» с Гутьерресом и коком, рыбачил, потом осел в Гаване, дописывал «Зеленые холмы», вернулся 26 октября. Через пару недель вновь появился Дос Пассос с женой — он провел лето в Голливуде, писал сценарии. Поругались: Хемингуэй презрительно отозвался о работе сценариста, Дос и Кэтрин сочли, что он стал «знаменитым писателем и знаменитым охотником, свысока глядящим на смертных и поучающим всех и каждого». Из-за таких же пустяков он поссорился с Маклишем, с которым дружил 10 лет. Место старых друзей занимали новые — Сэмюелсон, начинающий писатель Эдгар Калмер, которому Хемингуэй помог деньгами и рекомендательными письмами. Эти новые друзья были очень молоды и к ним он относился по-отцовски. Его возраст уже приближался к тридцати пяти.
«Зеленые холмы» он начерно дописал в ноябре, на Рождество ездили с Полиной и Патриком в Пиготт, там единственным развлечением была охота на перепелов с тестем, да и та не удалась: простудился, сидел дома, правил рукопись, к середине января закончил. Приехал Перкинс, прочел книгу, предложил показать ее специалистам по африканской фауне и местным наречиям — автор отказался. Перкинсу не нравилась книга (он предлагал другой проект — собрание сочинений), к тому же автор требовал за сериализацию в «Скрибнерс мэгэзин» 15 тысяч долларов, а Перкинс предлагал три тысячи (сошлись на пяти). С мая 1935-го началась сериализация, осенью должна была выйти книга, а лето — время каникул. На Кубу на сей раз не поехали, выбрали другое место, славившееся пляжами и рыбалкой — Бимини, группу островков (входят в состав Багамских островов) в 40 километрах от Майами.
Местечко, как писал Хемингуэй Саре Мерфи, затмило даже Африку: нетронутая природа, чистейшая вода, полно рыбы, один, зато первоклассный, отель и никаких автомобилей, контингент — «веселящаяся компания богатых спортсменов, прибывших сюда на роскошных белоснежных яхтах», как писали советские хемингуэеведы, не упоминая, что герой сам был одним из этих спортсменов, только яхта у него была зеленая. (Богатый спортсмен не обязательно бездельник: почти все из той компании имели профессию или бизнес.) Отплыли в начале апреля: Хемингуэй, Томпсон, Дос Пассос с Кэтрин и двое матросов. Полина, дети и Вирджиния должны были присоединиться позднее. Охотились на тунца и попутно на акул, которые набрасывались на плененную рыбу: это был враг, для борьбы с которым хотелось задействовать все средства, включая огнестрельное оружие. Хемингуэй стрелял в акул из револьвера, попал, естественно, себе в ногу, пришлось вернуться домой и лечиться (он написал об этом юмореску в «Эсквайр»), Перед вторичным отплытием (к команде присоединился Майк Стрэйтер) Хемингуэй купил у другого спортсмена ручной пулемет. Подцепили тунца, опять напали акулы, стали стрелять в них из пулемета, хитрые акулы увернулись, расстреляли одного тунца. После этого спутники Хемингуэя упросили его оставить пулемет в покое.
На Бимини новым другом стал Майкл Лернер, крупный бизнесмен и страстный рыбак: разработали регламент соревнований, кодекс рыболова-спортсмена, решили учредить клуб. Хемингуэю везло: в первые же дни он поймал двух громадных тунцов. Соревнования перемежались вечеринками и поединками любителей бокса: в одном из них, с сыном владельца журнала «Кольерс» Кнаппа, была одержана победа, другие, с профессионалами Томом Хини и Уиллардом Сандерсом, были остановлены «по взаимной договоренности». Жил Хемингуэй сначала в отеле, потом приобрел коттедж, названный «Марлин-хауз». Хотел остаться до октября, но чувствовал себя неважно, и «Пилар» нуждалась в ремонте — в середине августа пришлось вернуться в Ки-Уэст.
Среди ожидавшей почты была посылка от Гингрича, а в ней — вышедший в Москве сборник рассказов, озаглавленный «Смерть после полудня», и майский номер советского журнала «Интернациональная литература» со статьей «Трагедия мастерства». (В январском номере того же журнала за 1934 год был опубликован рассказ «Убийцы».) Статью о творчестве Хемингуэя написал его ровесник Иван Александрович Кашкин, критик и переводчик; первый перевод из Хемингуэя он опубликовал в 1927 году.
«Вы читаете невеселый рассказ излюбленного хемингуэевского героя, всегда одного и того же, несмотря на разные имена, и начинаете осознавать: то, что казалось авторским лицом — это Маска… Вам представляется человек, болезненно сдержанный, всегда замкнутый и осторожный, очень целеустремленный, очень усталый, приближающийся к последней черте, изнемогающий под грузом обстоятельств. <…> Неизбывная печаль его усмешки обусловлена трагической дисгармонией в душе автора, физическими страданиями, ведущими к распаду». Говоря о физических страданиях, Кашкин имел в виду последствия автомобильной аварии, слухи о которой докатились до Москвы, но не только ими он объяснял трагедию Хемингуэя: главная трагедия заключалась, разумеется, в том, что автор не имел четкой политической позиции и вследствие этого его душу заполнили «одиночество и вакуум». Правда, виноват был не он, а «машина буржуазного строя, перемалывающая отборный человеческий материал, дабы превратить его в тщательно замаскированную, приглаженную пустоту».
Хемингуэю статья очень понравилась. Почему? Сам факт, что его книгу знают в далекой России, привел его в восторг, о чем он сообщил Перкинсу, но этого мало. Ему польстило, что русский называл его «превосходным мастером слова» и «великолепным спортсменом»? Да, но более всего, вероятно, тронуло, что Кашкин охарактеризовал его как фигуру трагическую (в заглавии следующей статьи Кашкина о нем тоже будет слово «трагедия»). Американцы и европейцы, знакомые с Хемингуэем и имевшие представление о его образе жизни, трагизма замечать не хотели: они видели благополучного человека, переезжающего с одного шикарного курорта на другой; аварию, к которой привело управление в нетрезвом виде, они могли расценить в лучшем случае как трагифарс. И все же правы были не они, а Кашкин, ибо сам Хемингуэй воспринимал свою жизнь как трагедию, а только это и важно. Но в таком случае дама, страдающая из-за дешевизны своих жемчугов, вправе считать себя трагической фигурой? Да — если она сумеет передать свое трагическое мироощущение в книге так, чтобы мы поверили…
Девятнадцатого августа Хемингуэй ответил письмом, где наряду с выдумками о своей жизни (которые Кашкин принял за чистую монету) изложил принципы творчества: «Теперь все стараются запугать тебя, заявляя устно или в печати, что если ты не станешь коммунистом или не воспримешь марксистской точки зрения, то у тебя не будет друзей, и ты окажешься в одиночестве. Очевидно, полагают, что быть одному — это нечто ужасное; или что не иметь друзей страшно. Я предпочитаю иметь одного честного врага, чем большинство тех друзей, которых я знал. Я не могу быть сейчас коммунистом, потому что я верю только в одно: в свободу. Прежде всего я подумаю о себе и о своей работе. Потом я позабочусь о своей семье. Потом помогу соседу. Но мне дела нет до государства. Оно до сих пор означало для меня лишь несправедливые налоги. Я никогда ничего у него не просил. Может быть, у вас государство лучше, но, чтобы поверить в это, мне надо было бы самому посмотреть. Да и тогда я немногое узнаю, потому что не говорю по-русски. <…>
В какие бы времена я ни жил, я всегда смог бы о себе позаботиться; конечно, если бы меня не убили. Писатель — как цыган. Он ничем не обязан любому правительству. И хороший писатель никогда не будет доволен существующим правительством, он непременно поднимет голос против властей, а рука их всегда будет давить его. С той минуты, как вплотную сталкиваешься с бюрократией, уже не можешь не возненавидеть ее. Потому что, как только она достигнет определенного масштаба, она становится несправедливой. <…> Если вы думаете, что такие взгляды грозят опустошенностью и делают из личности человеческий брак, то, по-моему, вы не правы. <…> Если ты веришь в свое дело, как я верю в важность работы писателя, и непрестанно работаешь, — у тебя не может быть разочарования, разве что ты слишком падок до славы. И только не можешь примириться с тем, как мало времени отпущено тебе на жизнь и на то, чтобы сделать свое дело. <…> Приятно, когда есть человек, который понимает, о чем ты пишешь. Только этого мне и надо. Каким я при этом кажусь, не имеет значения. Здесь у нас критика смехотворна. Буржуазные критики ни черта не понимают, а новообращенные коммунисты ведут себя, как и подобает новообращенным: они так стараются быть правоверными, что их заботит только, не было бы ереси в их критических оценках».
Заочное общение с Кашкиным продлится лишь до 1939 года, но теплые воспоминания останутся. «Есть в Советском Союзе молодой (теперь, должно быть, старый) человек по имени Кашкин. Говорят, рыжеголовый, теперь, должно быть, седой. Он лучший из всех критиков и переводчиков, какие мною когда-либо занимались», — напишет Хемингуэй Симонову в 1946 году, а Кашкин — своему гимназическому другу А. А. Реформатскому в 1960-м: «Сашинэ ты мое, Сашинэ! / Есть в Гаване старик краснорожий, / На тебя бородою похожий, / Может, вспомнит и он обо мне…» Первая книга о Хемингуэе на русском языке, написанная Кашкиным, выйдет в свет для обоих посмертно — в 1966-м.
* * *
Тридцать первого августа объявили штормовое предупреждение — на Ки-Уэст шел ураган. Ночью 2 сентября он достиг острова, Хемингуэй выходил, беспокоясь за яхту, с ней все обошлось, но наутро он узнал, что последствия были ужасны.
В Ки-Уэст находилось несколько лагерей, где нанятые государством безработные, преимущественно ветераны Первой мировой, строили дорогу. Власти пытались эвакуировать рабочих, но сделали это с запозданием, и предназначенный для них поезд ураган сорвал с рельсов. Лагеря были плохо укреплены, погибло около тысячи рабочих и несколько местных жителей. Хемингуэй вышел в море с Бра Сандерсом, пытались спасти кого-нибудь — живых не было. Он писал Перкинсу, что в этот день увидел столько мертвых, сколько не видел с лета 1918 года. Редактор коммунистического журнала «Нью мэссиз» Джозеф Норт предложил Хемингуэю написать о катастрофе. Он написал статью «Кто погубил ветеранов войны во Флориде». «Кто послал их на Флоридские острова и бросил там в период ураганов? Кто виновен в их гибели?»
Статья была великолепная — о чем о чем, а о смерти Хемингуэй писать умел как никто, — но с журналом произошел конфликт: автор употребил глагол kill, которым обозначают действие, повлекшее гибель человека, а редакция самовольно заменила его на murder, то есть «преднамеренное преступное убийство». Перкинсу Хемингуэй писал, что по-прежнему не питает к левым, как и к правым, ни малейшей симпатии, но после публикации в «Нью мэссиз» многие подумали, что он наконец стал «красным», и на него посыпались письма от левых литераторов, выражавших надежду, что он обрел идеалы. Он отвечал вежливо и сухо: свой единственный идеал по-прежнему видит в том, чтобы правдиво писать о жизни.
Двадцать пятого октября тиражом в 10 500 экземпляров вышли «Зеленые холмы Африки» с посвящением Персивалю, Томпсону и Салливану, с иллюстрациями художника Шентона. Хемингуэй был в это время в Нью-Йорке, по свидетельству Перкинса, волновался, предвидя злобные отзывы критиков. Они были разные. Хвалебные: «лучшая книга об охоте», «магическая, легкая, ясная проза», «великолепные портреты людей». «Я прочла книгу Хемингуэя „Зеленые холмы Африки“. Она произвела очень сильное впечатление. Когда я оказалась там, это мерцание, этот свет, это тепло и эти краски, которые так отличались по яркости от всего, что есть в Европе, все это совершенно очаровало меня. Это напоминало мне художников-импрессионистов — Мане, Моне, Сезанна», — писала Лени Рифеншталь. Но преобладали ругательные рецензии: «миленькая книжечка», «писания обо всем и ни о чем». Льюис Ганнетт: «Очередное сафари», Эдмунд Уилсон: «Единственная по-на-стоящему слабая книга Хемингуэя». Писатель Эбнер Грин, поклонник Хемингуэя, в журнале «Америкен критерион» опубликовал открытое письмо: такой автор должен писать о чем-то более значительном, нежели охота и рыбалка. Хемингуэй ответил ему то же, что Кашкину: писатель никому ничего не должен. Книга не имела успеха и у публики, которой нужен сюжет — любовь, преступление, интриги; эссе она не любит. Правдивое описание жизни? Но как проверишь, ведь такая жизнь доступна лишь богачам. А для подростков, любящих читать о путешествиях, книга слишком заумная… Хемингуэй был в отчаянии и ругал Перкинса за высокую цену на книгу и плохую рекламу.
Фицджеральд написал, что «Зеленые холмы» — очень слабая работа, Хемингуэй отозвался: «Рад отметить, что ты по-прежнему не умеешь отличить хорошую книгу от плохой». Приглашал бывшего друга на Кубу, чтобы присутствовать при очередном перевороте: «Если на тебя действительно навалилась тоска, застрахуй себя на кругленькую сумму, а уж я позабочусь о том, чтобы ты не остался в живых… Я напишу чудесный некролог, из которого Малькольм Каули вырежет лучшие куски для „Нью рипаблик“». Фицджеральд шутливого тона не поддержал и от приглашения отказался.
Поздней осенью 1935 года Хемингуэй писал второй рассказ о Гарри Моргане, «Возвращение контрабандиста» (The Tradesmen Return), герой доставляет спиртное с Кубы в Ки-Уэст, таможенная охрана ранит его, он теряет руку; текст вышел в «Космополитен» в марте 1936-го, а в январе того же года в «Эсквайре» появилась аналитическая статья «Крылья над Африкой» — о нападении фашистской Италии на Абиссинию. «Следующий ход Италии мне сейчас представляется таким: она постарается путем тайного сговора с европейскими державами обеспечить себе свободу действий и добиться отмены санкций, ссылаясь на то, что ее военное поражение неминуемо приведет к победе „большевизма“ в стране. Иногда государства с демократическим образом правления объединяются, чтобы помешать какому-либо диктатору осуществить свои империалистические замыслы (особенно если их собственные империалистические владения достаточно прочно защищены). Но стоит такому диктатору завопить о большевистской угрозе как неизбежном следствии его поражения — и сочувствие немедленно окажется на его стороне».
Это один из блестящих образцов поздней хемингуэевской публицистики — здесь и афоризмы («Долго любить войну могут только спекулянты, генералы, штабные и проститутки»), и глубокие мысли, применимые не только к Италии («Во время диктатуры опасно иметь хорошую память. Нужно приучить себя жить великими свершениями текущего дня. Пока диктатор контролирует прессу, всегда найдутся очередные великие свершения, которыми и следует жить»), и жуткие картины смерти: «Но главное, о чем дуче следовало бы умалчивать перед своими солдатами, это не опасность угодить после смерти в желудок стервятника, а то, что марабу и стервятники делают с ранеными. Каждый итальянский солдат должен усвоить одно правило: если ты ранен и не можешь подняться на ноги, то хотя бы перевернись лицом вниз».
После этого два месяца ему не писалось; был раздражителен, «кидался» на людей, поссорился с отдыхавшим в Ки-Уэст поэтом Уоллесом Стивенсом (тот в разговоре с гостившей у брата Урсулой плохо отозвался о его творчестве), даже избил его (Стивенс был пожилым человеком), о чем написал Саре Мерфи хвастливый отчет на четырех страницах. У него гостил Уолдо Пирс с семьей, возился со своими и хемингуэевскими детьми, утирал им носы, хозяин за глаза назвал его «одомашненной коровой» и «старой курицей», ведущей себя не по-мужски. Сам он опустился внешне, одевался неряшливо, в том числе при гостях, подолгу не брился, не расчесывал волос, не менял белья: это началось пару лет назад как сознательное «опрощение», завершающий штрих в противопоставлении себя «этим с принстонскими дипломами», «трусам» и «педикам» и переросло в привычку. Что дурного в том, что человек одевается как ему удобно? Да ничего, если это вызвано необходимостью или если человек всегда себя так вел — но Хемингуэй-то в молодости был по-кошачьи чистоплотен, франтоват, уделял немалое внимание прическе… Он погрузнел, расплылся, лицо, все еще очень красивое, обрюзгло; он чрезмерно много пил и ел, принимал никем не прописанные лекарства, жаловался на бессонницу.
Годом раньше подобное состояние началось у Фицджеральда, и тот осенью 1935 года написал миниатюру «В самый темный час», положившую начало серии эссе «Крушение», опубликованной в «Эсквайре» вначале 1936-го. «Мой измочаленный мозг и больные нервы подобны смычку с лопнувшей струной, застывшей над рыдающей скрипкой. Я вижу, как из-за коньков крыш выплывает ужас, леденящий ужас, который вселяется в меня. Я ощущаю его в пронзительных клаксонах полуночных такси, в доносящейся издалека заунывной песне горланящих бражников. <…> Ужас утраты овладевает мной. Боже, кем бы я мог стать, доведись мне свершить все, что потеряно, растрачено, угасло, кануло в небытие и чего уже нельзя воскресить! <…> Страх надвигается теперь, как гроза. Что, если эта ночь — предтеча ночи после смерти? Что, если за всем этим последует вечное прозябание на краю пропасти, когда все скверное и дурное выплеснется наружу и все грязное и низменное кажется впереди? Не осталось ни выбора, ни дороги, ни надежды, лишь бесконечное повторение омерзительного и трагического. Может быть, мне придется вечно обивать пороги жизни, и я буду не в силах ни вступить в нее, ни вернуться назад. Часы бьют четыре, я превращаюсь в призрак».
Хемингуэй требовал от писателей правдивости, но не одобрял исповедальности: можно говорить о физических страданиях, о пережитых трагедиях («Меня подстрелили, меня искалечили, и я ушел подранком»), но эти муки должны выглядеть как нечто внешнее (враждебные силы подстрелили, искалечили); признаться же, что ты сам нехорош, слаб, совершаешь ошибки и жалеешь о них — не по-мужски. Он написал Перкинсу, что «Крушение» ему «омерзительно»: нечего «выставлять напоказ свое слюнтяйство», Скотт — «трус, которого на войне расстреляли бы за дезертирство», человек, который «из молодости перепрыгнул в старость, минуя зрелость». Это был его первый по-настоящему оскорбительный отзыв о Фицджеральде. Кажется, теперь их дружба умерла. Оба сделали для этого все возможное.
В марте в Ки-Уэст появилась Джейн Мейсон, а в апреле Полина с Грегори уехала на два месяца в Пиготт (Патрик остался с отцом и няней) — после, а может, и вследствие этого Хемингуэя наконец «прорвало» и он почти без перерыва написал три сильнейших текста: то была его «болдинская осень».