Любовница николая ii и прочая, и прочая
В карантине, как и во всем лагпункте, после полудня проводилась ежедневная поверка — пересчет заключенных, находящихся в зоне, по головам.
До времени поверки каждый заключенный должен был громко называть свою фамилию, имя, отчество и статью или статьи, по которым он осужден.
Во время первой же поверки, при которой я присутствовал, меня поразил необычный набор статей, по которым сидел один из моих соседей по нарам: антисоветская агитация, изнасилование и убийство. “Очень странное сочетание, — подумал я. — Антисоветская агитация во время изнасилования?! Такого никакие фантазеры-следователи, нагромождавшие на „антисоветчиков“ самые дикие обвинения вроде бы еще не придумали…”
Я, разумеется, спросил своего соседа, как только мы с ним познакомились поближе, за что же именно он сидит. Его рассказ оказался настолько неожиданным и интересным, что я потом неоднократно пересказывал его своим друзьям. И еще там, в лагере, и в последующие годы, и, конечно же, своим коллегам-историкам.
Вот что я услышал тогда в карантине от Игнатия Пастухова.
— Начнем с того, — сказал Пастухов, — что никакого изнасилования не было. И антисоветской агитации не было. Случайно влип в историю. Кстати сказать, в школе я историю любил. Особенно к историческим личностям интерес имел. Вот из-за личностей… не из-за всех, конечно, а из-за некоторых я и припух… Короче, так. Я, — начал свой рассказ Пастухов, — электрик. Закончил в Ленинграде электротехникум. Работал на “Светлане”. Прошлым летом отправился дикарем отдыхать в Крым. В первый же день приезда в Ливадию снял комнату в доме одной старушонки. Вроде бы повезло мне: море близко, плата сносная. Притом хозяйка подрядилась кормить меня завтраком, обедом и ужином. Единственное, что было не очень удобно, — она решительно запретила приводить в ее дом женщин. Ничего, подумал я, ночи в Крыму темные, если познакомлюсь с хорошей бабенкой, — всегда найдем, где пристроиться.
Как я провел первый день — понятно. Накупался, нагулялся… Присмотрел несколько подходящих особ женского пола. С несколькими даже поговорил. Но никакого конкретного знакомства пока что не получилось.
Вечером хозяйка позвала меня ужинать. Вышел я из своей комнаты и, надо сказать, крепко удивился. На краю стола стояла старых времен лампа под оранжевым абажуром, которая освещала стол, уставленный всякими разносолами. Тут и копченая рыба была, проткнутая палкой от рта до хвоста. Тут и селедка, окольцованная кружками лука, тут и холодное мясо, нарезанное ломтиками…
— Что за праздник такой, мамаша? — спросил я.
— Знакомство с хорошим человеком — всегда праздник, — отвечала хозяйка.
— Вы ж меня не знаете. Может, я не такой уж и хороший.
— Вы же из Ленинграда. А я среди ваших земляков ни одного плохого не встречала. Так что присаживайтесь. Отпразднуем знакомство.
— Эх, знал бы про такую закуску — прихватил бы бутылку. Да вот не догадался, — сказал я.
— Найдется и бутылка, — улыбнулась хозяйка.
Она нагнулась к полу и подняла за кольцо крышку пудпола. Протянув руку, она сняла с одной из верхних ступеней деревянной лестницы, идущей в подпол, явно приготовленную к ужину бутылку водки. Мы сели за стол.
“Ну что ж, гулять так гулять, — подумал я, принимаясь за рюмку и закусь. — А бутылку я завтра же старухе откуплю”.
Уплетая селедку и копченую рыбу, я посматривал на хозяйку, которая, пригубив водочки, тоже закусывала.
“На ее бы место бабенку помоложе”, — думал я, заметив, что зубов у жующей женщины явно не хватает, что лицо ее в морщинах и что под белым платком, перекрещенным на груди, никакие груди даже глазом не прощупываются. Правда, следы былой красоты — так обычно пишется о таком варианте в книжках — на лице моей квартирной хозяйки уловить было можно.
“Верно, какая-нибудь из бывших”, — заключил я.
Хозяйка догадалась, о чем я думаю.
— Да, теперь смотреть на меня, я знаю, не очень приятно. А в прошлом, хотите верьте, хотите нет, — мужчины были от меня без ума. И какие мужчины!..
При этих словах она откинулась на спинку стула, откинула назад голову и закрыла глаза.
“Вспоминает небось, как ее какие-нибудь офицерики прижимали”, — подумал я и, воспользовавшись паузой в разговоре, хватил подряд три рюмки водки.
— Небось офицеры всякие пристраивались? — сказал я вслух
— Пристраивались, как вы выражаетесь, и офицеры. Да не всякие. — Хозяйка мечтательно покачала головой. — Был такой один офицер… На всей русской земле единственный… Только я про этот случай никогда никому ни слова… Раньше одних боялась. Теперь других боюсь. Не дай Бог, узнают.
Мне стало любопытно.
— Ну, мне-то можете рассказать. И вообще, дело прошлое. Да и подумаешь, государственная тайна.
— Государственная не государственная, а узнают про это органы — даже до Сталина эта история дойдет.
— Вы же сами сказали, что мы, ленинградцы, люди надежные.
— А, была не была! — махнула рукой старушенция. — Двум смертям не бывать! Тем более чем-то вы меня к себе расположили. Главное — самой хочется излить душу. Надоело всю жизнь молчать, жить в страхе: как бы не узнали, как бы самой кому-нибудь не проговориться… Ну, еще по рюмке для храбрости…
— Было это еще в мирное время. То есть перед Первой германской войной, точнее, летом 1913 года, — начала свой рассказ моя собеседница. — Любила я тогда ранним утром подыматься здесь, в Ливадии, в горы. Неописуемая здешняя красота — по утрам еще прекраснее. Никем она не потревожена. Людей — ни души. Кругом только цветы, ароматы трав да горные уступы вверх и вниз от узкой тропинки…
“Неинтересно, — подумал я. — Скорее бы ближе к делу”.
— Вдруг вижу — навстречу мне по той же узкой тропинке идет мужчина. Он появился неожиданно из-за выступа горы, так что оказался сразу довольно близко… “Боже, я одна, тропинка узкая, кругом ни души, — подумала я. — Куда же мне деваться?”
— Вот-вот, все понятно. Всегда у вас, баб, так: то тропинка виновата, то горы, как нарочно, нагромоздились так, чтобы вам от мужика деваться было некуда. Короче, все понятно.
— Ничего вам не понятно, — продолжала рассказ моя собеседница. — В следующее мгновение я узнала в этом невысоком, но коренастом мужчине с небольшой рыжей бородкой царя Николая Второго.
“Брешешь! — подумал я. — Но меня не проведешь! Сейчас я тебя прищучу. Я ведь кое-что читал про последнего царя-бедолагу”.
— Интересно. Очень даже интересно. А в чем же царь-отец был одет в такой дачной обстановке? В белых штанах небось или как горный турист, в шляпе с пером? — спросил я с подвохом. Сам-то я читал где-то, в каком виде Николай в Ливадии по горам ходил.
— Царь был в форме рядового солдата Преображенского полка, — отвечала рассказчица. — Он шел с полной выкладкой: через плечо скатка шинели, за спиной ранец, на согнутой в локте правой руке приклад винтовки, взятой, как полагается в походном строю, на плечо…
Все было описано старухой точно, как по картинке в той книжке. которую я читал, и где рассказывалось, что царь, когда живал в Ливадии, ежедневно совершал по утрам не то шести-, не то семикилометровую прогулку по горам именно в форме и с полной выкладкой рядового солдата.
“Похоже, не врет”, — решил я и стал слушать дальше уже с бульшим интересом.
— Ну-ну, и что же дальше?
— Ну что дальше… Я поклонилась. Сказала: “Здравствуйте, ваше величество”. Его величество изволил остановиться и ответить на приветствие. Расспросил, кто я и как меня зовут… Потом его величество сделал мне комплимент насчет моей красоты. Предложил мне прогуляться вместе… Ну, потом… Вы что, ждете, что я буду вам всякие подробности рассказывать? Не стану. Хватит с вас.
— Зачем же про подробности рассказывать. Я такие подробности и сам знаю. Не растерялся, значит, царь-отец?
— Что ж он, по-вашему, не человек?
— Понятно, понятно: он человек, а вы ему подданная… Одну только подробность, пожалуйста, сообщите: винтовку-то царь куда в этот момент девал?
— Не помню, не помню. Что за странный вопрос. Положил куда-то. Не расспрашивайте меня больше. Вы первый человек, которому я об этой встрече рассказала. И — хватит с вас.
— Спасибо, — сказал я. — Ну, а еще приходилось встречаться с царем, хотя бы “случайно” на тех же горных тропинках?
— Нет, что вы, что вы! Я была так потрясена происшедшим… Я несколько дней не выходила из дома. Боялась даже смотреть в сторону гор.
— Чего боялись-то?
— Себя, себя боялась. Боялась, что не удержусь и снова утром пойду на ту дорогу в горах. Он ведь предлагал мне там встречаться. Но вскоре мой искус сам собой кончился: царь с семьей уехал в Петербург. Не скрою — думала я о следующем лете… Но тем, следующим летом началась Первая мировая война… Да, честно говоря, новое увлечение у меня появилось… Каюсь, но что поделаешь — молодость, красота, ухаживания… Да и человек такой встретился. Никто бы не устоял.
— Это кто же? Может, великий князь какой-нибудь?
— Нет, подымайте выше!
— Если не царь, то кто же еще выше? Господь Бог, что ли?
— Вот именно Бог! Федор Иванович Шаляпин!
— Это где же он вас высмотрел? Тоже на горной тропинке?
— Вовсе нет. А вот “высмотрел” — это вы правильное слово сказали. Я была в Симферополе на его концерте. Потом стояла у выхода из театра вместе с другими восторженными его поклонниками и поклонницами. Шаляпин вышел, долго кланялся собравшимся, раздавал автографы… Я тоже подошла к нему, протянула блокнот. Он на меня взглянул, взял мой блокнот и быстро написал: “Вы само очарование! Умоляю — позвоните!!” — и написал номер своего телефона в отеле… Неужели вы думаете, что я ему не позвонила, а потом и не пришла к нему?
— А блокнот с записью Шаляпина у вас сохранился?
— Само собой.
— Так за него же можно большие деньги заколотить, например, у нас в Ленинграде — в Публичке или у коллекционеров.
— Вы с ума сошли! Это для меня священная реликвия. Я не расстанусь с ней ни за какие деньги! Да и не хватало мне еще объяснять каким-нибудь ученым, библиотекарям, откуда у меня автограф Шаляпина. А потом еще и эмгэбэшникам докладывать…
— Понятно. А покажите мне эту запись Шаляпина.
— Пожалуйста.
Хозяйка встала и прошла к комоду, на котором у нее стояли какие-то шкатулки и лежали всякие предметы дамского обихода — пилки, ножницы, гребешки.
Вернувшись к столу, она протянула мне продолговатый альбом в твердом переплете, несомненно довольно давнего происхождения.
— Вот читайте.
На открытой странице я прочел: “Вы само очарование! Умоляю — позвоните!!” Затем следовал номер телефона. Под записью стояла размашистая подпись: “Ф. Шаляпин”. “Здорово, — подумал я. — Не врет, выходит, старая”.
— Давайте выпьем за светлую память Федора, — сказала хозяйка.
— За кого? — спросил я, не сразу сообразив, о ком идет речь.
— Извините. За Федора Ивановича… Да вы не стесняйтесь, водка есть еще.
Я, конечно, выпил. Но не в этом дело. Главное, что с этой минуты я поверил в то, что не обманывает меня хозяйка, в то, что ее рассказы о своих встречах — правда. И, что самое интересное, с этого момента я как-то иначе ее увидел. Словно бывшая ее красота сильнее наружу вылезла, а всякие там морщины на ее лице вроде бы подразгладились. И любопытство меня, само собой, еще сильнее разобрало.
— Ну, а еще были у вас встречи со знаменитыми людьми? — спросил я в надежде услышать еще что-то.
— Были, конечно же. Но не всегда такие яркие.
— Ну, например? Все-таки расскажите!
— Например, с Петром Николаевичем, когда он стал главнокомандующим.
— С каким это Петром Николаевичем?
— С генералом Врангелем. Но с ним у меня ничего такого не было.
— С Врангелем? Это когда же?
— Я же сказала, когда он был главнокомандующим белой армией, в двадцатом году. Я несколько раз была на балах в Симферополе. Он меня там приметил. Один из его офицеров, которого я знала, по его просьбе меня с ним познакомил. Он начал за мной ухаживать довольно настойчиво. Но я ему отказала в более близком знакомстве. Не нравился он мне. Всегда мрачный. Почти никогда не улыбался… Да и судьбе, вероятно, было угодно меня от близких с ним отношений уберечь. Меня ведь, когда красные пришли в Крым, тотчас арестовали, подолгу допрашивали в ЧК именно о Врангеле… Слава богу, выяснилось, что я Врангелю от ворот поворот дала. Об этом весь Симферополь в свое время судачил. Но так как я все же была знакома с Врангелем, обо мне доложили самому красному главкому Фрунзе, и он приказал доставить меня к нему.
— Понятно. Ну и что дальше было? — спросил я.
— Вам все время подробности подавай. Ишь вы какой!
— Да хоть и без подробностей, в общих чертах.
— В общих чертах все просто. Когда меня привели, Фрунзе чекистов сразу отослал, а постовому, стоявшему за дверью, велел никого к нему не пускать. Я сразу поняла, что он человек решительный и целеустремленный, хотя на вид мягкий и улыбчивый, как-то сразу к себе располагающий. “Это правда, что Врангель потерпел от вас поражение раньше, чем от Красной Армии?” — спросил он, улыбаясь. Я промолчала, а он продолжил: “А раз так — сама логика истории не допускает, чтобы вы нанесли подобное поражение победителю Врангеля. Согласитесь, это был бы недружелюбный акт в отношении всей Красной Армии”. Тут он взял меня за руку и отвел в соседнюю комнату. Я, сами понимаете, не решилась сопротивляться.
— Молодец Фрунзе. Молодец! А потом еще встречались с ним? Или вас обратно в ЧК отвели?
— Нет, нет. Фрунзе велел меня отпустить. Я вообще-то ждала, что он меня снова пригласит…
— Выходит, понравился он вам?
— Да, очень… Но больше он меня не приглашал.
— Значит, вы ему не понравились?
— Напротив, очень понравилась. Никаких комплиментов он, правда, мне не говорил, но женщина всегда и сама знает, какое она произвела впечатление.
— Так в чем же дело?
— Не понимаете? В гражданской войне дело. Не мог Фрунзе себе позволить, чтобы его имя связывали с именем дамы, знавшейся с белым офицерьем, как тогда говорили. И я это понимала. Я вообще постаралась уйти в тень. Так вот и сохранилась. Некоторое время работала санитаркой в госпиталях, потом сестрой-хозяйкой в санатории, уже здесь, в Ливадии…
— Ну, а еще встречались в вашей жизни исторические персоны? — спросил я в надежде услышать еще что-нибудь такое же потрясающее.
— Да как вам сказать… Смотря кого считать историческими личностями. Когда я работала в санатории, нередко встречала нашего Ильича.
— Что? Ленина? — тут я даже привстал.
— Нет, что вы! Ленин, насколько я знаю, в Крыму вообще никогда не был. Я говорю про его брата, Дмитрия Ильича. В первые годы революции он был начальником над всеми крымскими оздоровительными учреждениями. Потому я его и назвала “наш Ильич”, в отличие от того, от главного Ильича.
— Ну и как?
— Что “ну и как”? Как обычно. Приметил, пригласил.
— Ну и как?
— Так себе. До Шаляпина ему было далеко. Да и до Михаила Васильевича Фрунзе тоже. Пожалуй, и до Алексея Максимовича он не дотягивал… Ой! Я проговорилась! — вскрикнула хозяйка, быстро прижав ко рту кончик платка.
— До какого Алексея Максимовича? — я почувствовал, что ошалеваю. Какая-то сила опять подняла меня со стула.
— Судя по вашей реакции, — сказала хозяйка, — вы знаете только одного Алексея Максимовича.
— Вы что же, про Максима Горького?
— Да, про него.
— А он-то как сюда попал?
— Что значит — как? Когда вернулся он из эмиграции — кажется, в тридцать втором это было, — приехал отдыхать в Крым и разыскал меня по просьбе Федора. Федора Ивановича Шаляпина. Федор просил его передать мне привет. И, видать, всячески меня Алексею расхваливал. Тот меня и разыскал.
— И что?
— Что “что”? Разыскал. Пришел, передал привет. Цветов большой букет принес от имени Федора. Потом сидел здесь. За этим столом, под этой самой лампой, на этом самом стуле, где вы сейчас сидите… Курил много.
“А я вот ни разу не закурил, — подумал я. — Но остальное у меня происходит так же, как у Максима Горького. Мог ли я когда-нибудь такое себе представить?!. А ведь через женщину эту чуть ли не вся история нашего века проехала!”
Охватило меня тут такое дикое чувство… Такие мысли в голове завертелись вихрем… Ну, на тему, что и я могу в эту же самую историю войти, побывать там же, где побывали Шаляпин с Горьким и Фрунзе, и Ленина родной брат, и царь Николай… Короче, не помня себя, рванулся я в сторону моей хозяйки, задел шнур лампы. Лампа грохнулась на пол. Свет погас. В темноте наткнулся я на хозяйку, обхватил ее, стал целовать. Она не сопротивлялась, а, наоборот, стала какие-то слова шептать вроде “милый”, “дорогой”, “иди же скорее ко мне”. Короче, свалились мы оба на пол. Все вылетело из головы: и что стара она, и что грудей как бы нет, и зубов негусто. Зато так и вертелось в голове круговертью: “Вот я где… Там, где был Шаляпин, где был Фрунзе, где Горький был, где был царь… Такие люди, такие люди… Родной брат Ленина… Скорее всего, и Врангель тут поприсутствовал… Наврала, наверное, что отшила его…”
К тому же и выпитая водка меня изнутри разъяряла. А то, что она все время пришептывала вперемешку со всякими охами и ахами, я даже и слышать перестал… Потом, когда встали мы с пола, она пошла к двери и зажгла верхний свет — яркую лампочку, свисавшую с потолка. Ох, лучше бы она этого не делала. Ох, лучше бы оставалась та кромешная тьма, в которой мы были. Не лежал бы я сейчас здесь, на этих нарах. А тут вдруг я увидел ее в подлинном виде. Передо мной стояла старуха с растрепанными седыми космами. Ее пуховый платок валялся на полу, а из расстегнутой блузы торчала тонкая дряблая шея, над которой с двух сторон провисала кожа щек…
От случившегося во мне перепада чувств я растерялся и как бы окаменел. Ей-богу, не знаю, что было бы дальше, — то ли хватил бы я еще водки, то ли бросился бы прочь оттуда бежать куда попало… Ну, не знаю, что было бы, если бы она вдруг не заговорила.
— Милый, — сказала она, — ты подарил мне столько счастья… Я это предвидела, как только тебя увидала. Я так тебя захотела… Все, что я наговорила насчет царя, Шаляпина и всех других, — это я сочинила, чтобы тебя завлечь. Иначе ведь ты бы не соблазнился на такую старуху. А теперь, когда ты убедился, как тебе со мной хорошо, я и сказала тебе правду. И я буду доставлять тебе такие же счастливые минуты все время, пока ты будешь здесь жить… Обними же меня еще раз, любимый!
Тут она сделала шаг в мою сторону.
— Наврала?! Все наврала? — спросил я, чувствуя, что весь закипаю от ярости, но все еще цепляясь за надежду, что сказка, в которую я поверил, все-таки правда. Хоть в чем-то.
— А как же записка Шаляпина с его подписью? А?
— Я сама ее написала. А подпись срисовала из его книжки. Там она под его фотографией помещена.
— Заготовила, значит, на такие случаи! Значит, ты не одного меня таким способом на себя затаскивала?! Ах ты, старая сука! Ах ты, гадина!!
С этими словами я, не помня себя от злобы и отвращения, подскочил к старухе, врезал ей по роже, а затем что есть силы толкнул кулаком в грудь. А крышка подпола-то была открыта. Она бухнулась в подпол с истошным воплем. А потом стало тихо. Совсем тихо.
“Может, сознание потеряла? А может, и насмерть убилась”, — подумал я.
— Эй ты, вылезай! — крикнул я в темноту подпола. — Больше не трону.
Я прислушался. Ни ответа, ни стона…
“Надо сматывать отсюда, — подумал я. — А когда найдут ее, если померла — подумают, что сама свалилась в погреб, пьяная баба”.
Я хотел уже убрать со стола и унести, чтобы выбросить где-нибудь, свою рюмку, взять свои еще не распакованные вещички и дать деру. Кто, мол, меня здесь знает и найдет… Но тут я вспомнил, что имел дурость послать утром телеграмму на работу, указав адрес, по которому я поселился.
Я понял, что влип. Снова стал окликать хозяйку. Пытался как-то посветить в погреб… Все бесполезно. Оставалось одно: пойти в милицию и сказать, что мы с хозяйкой немного выпили, что она по неосторожности свалилась в погреб и что надо ей помочь оттуда выбраться.
Короче, нашел я кое-как отделение милиции. Рассказал дежурному все так, как задумал. Он меня — сразу же в кутузку. “Посиди, — говорит, — пока наша машина освободится”. А сам он, слышу я, звонит своему начальнику домой и докладывает: “Тут к нам подозреваемый в убийстве явился и какую-то чепуховину несет…”
Короче, вскоре начальник приехал, и машина пришла, и “скорую помощь” вызвали. Повезли меня вместе со всем этим гамузом в тот самый злосчастный дом. Хозяйка — старая эта сука — назло мне оказалась-таки мертвой. Повезли ее труп на экспертизу, а меня — обратно в кутузку.
На другой день переправили меня в тюрьму, в Симферополь, посадили в камеру. Человек двадцать в ней уже парилось. Я рассказал сокамерникам, за что меня взяли и как все было. Ох, и посмеялись они надо мной…
Свозили меня в симферопольскую больницу, на всяческие анализы. Потом пошли допросы. Предъявил мне следователь сразу изнасилование и убийство. Я же объясняю — как она сама меня в себя заманила. “Неужели, — говорю, — вы можете подумать, что я просто так, без особой приманки, на нее бы польстился?” — “По пьянке, — отвечает на это следователь, — все бывает. Факт тот, что сперма в убитой оказалась твоя, а не Николая Второго”.
Споры мои с этим следователем, однако, скоро закончились, потому что перевели меня в другой, в политический корпус тюрьмы, к другому следователю. Стали мне там пришивать новую статью — 58-10, часть вторую. За клевету на выдающихся деятелей советского государства — товарищей Фрунзе, Горького, Дмитрия Ульянова, а также на великого русского певца — Федора Ивановича Шаляпина. Короче, пришили мне и убийство, и изнасилование, и антисоветскую агитацию среди заключенных симферопольского следственного изолятора. С этим букетом и направили меня в суд.
Первые две мои статьи — изнасилование и убийство при отягчающих обстоятельствах — уже само по себе на высшую меру, то есть на двадцать пять лет, тянут, а тут еще и политику присобачили… Слава богу, адвокат оказался очень опытным евреем. Так судей запутал, что было похоже — совсем они от него очумели…
Доказывал он суду то ли, что антисоветская агитация смягчает изнасилование, то ли, наоборот, что изнасилование каким-то образом поглощает, как он выражался, антисоветскую агитацию… Не разобрался я в этих их судейских тонкостях. Главное же — он правильно заявлял, что антисоветской агитацией занималась сама хозяйка и что я именно за это ее по неосторожности убил.
Короче, дали мне по совокуплению поглощения и смягчения семь лет исправительно-трудовых лагерей. Так что отпуск мой крепко подзатянулся…
Правда, мне адвокат советовал подавать на этот приговор кассацию. Но касаться заново этого всего дела я боюсь: вдруг вместо какого-то смягчения, наоборот, что-нибудь еще подсовокупят.
Мне остается добавить к рассказу Пастухова следующее. Через некоторое время после выхода из карантина мой приятель, адвокат Михаил Николаевич Лупанов, находившийся с нами в лагере, выслушав рассказ Пастухова о его деле, убедил-таки его написать жалобу в Верховный суд и эту жалобу ему написал.
Дело Пастухова было отправлено на доследование и пересуд. В результате было установлено, что антисоветской агитацией он не занимался, что доказательств изнасилования нет и что убийство старухи было явно неумышленным.
Срок его наказания был смягчен до трех лет лагерей, и через три года я проводил бедолагу на волю.
Вступаю в строй работяг
Вот и кончились двадцать два дня карантина. Мне и прибывшим в один день со мной выдают лагерное одеяние: нижнее белье так называемого второго срока, то есть кем-то уже ношенное и побывавшее в стирке, и верхнюю одежду. Тоже второго срока. Штаны и тужурку из чертовой кожи, посеревший от стирки почти добела ватник с новой и потому яркой большой синей заплатой на спине. Выдали и обувь. О ней следует рассказать особо.
Обуть миллионы работяг ГУЛАГа даже в кирзовые солдатские сапоги или ботинки было бы для государства весьма накладно. Поэтому были предприняты поиски другого, дешевого, лучше всего— бросового материала для зэковской обувки из какого-нибудь утильсырья. И такой материал был найден. Им оказались отработавшие свой срок автомобильные покрышки. Их внешняя часть — протектор — шла на подошвы, а подкладка из-под протектора — плотная прорезиненная материя — шла на верха. Материал этот был тоже весьма крепок, поэтому дырки для шнурков не требовалось снабжать металлическими кружочками. Впрочем, слово “шнурки” здесь не очень точное. Шнурками служило какое-то вервие — нечто вроде утолщенной веревки.
Материал, из которого делаются автомобильные покрышки, называется корда, и, соответственно, лагерные ботинки именовались этим словом. В блатной среде можно было услышать, например, такой стих: “Засвечу тебе сейчас кордой в морду между глаз!” А в нашей пятьдесятвосьмушной среде по поводу кордовой обуви сочинили анекдот: “Для работы в одном из лагерей пригласили американского инженера. Поселили его, само собой, за зоной в отдельной квартире. Ну и, само собой, бесконвойные зэки, ходившие по поселку, квартиру эту, пока американец был на работе, ограбили. Вынесли довольно много всякого добра и сняли даже небольшую люстру, висевшую под потолком. Пострадавший американец, когда пришел жаловаться лагерному начальству, выразил при этом удивление и восхищение мастерством советских воров. „У нас в Америке, — сказал он, — тоже есть очень искусные и хитроумные воры, но такого, чтобы снять люстру, въехав на стол на грузовике, и не сломать при этом стол, — такого у нас никакие гангстеры не сумеют сделать!“”
Выйдя из карантина, мы, прибывшие вместе из Ленинграда, — адвокат Михаил Николаевич Лупанов, инженер-лесопромышленник Тихонов, бывший первый секретарь Октябрьского райкома партии Анисим Семенович Шманцарь и я по совету познакомившихся с нами “старожилов” лагпункта поселились в 4-м бараке, где, как нам сказали, обычно поселялись интеллигенты — будущие “придурки”. Традиция эта сложилась, видимо, потому, что 4-й барак стоял на главной улице лагпункта прямо напротив конторы, где люди с образованием, в том числе профессора, доценты, студенты разных, в основном гуманитарных, профессий, работали бухгалтерами, счетоводами, плановиками. Рядом с этим бараком стоял небольшой домик, в котором трудились специалисты другого профиля — инженеры, архитекторы, чертежники, проектировавшие здания и технические службы всего Каргопольлага. Некоторые из них жили в своем служебном помещении — спали на топчанах, поставленных рядом с их чертежными досками, а некоторые жили в 4-м бараке.
Если добавить к сказанному, что в конце барака, после помещения, занятого спальными койками, стоящими, как и во всех бараках лагеря, в виде “вагонки”, то есть в два этажа, располагались культурно-воспитательная часть и библиотека, может создаться впечатление, что 4-й барак был каким-то концентратом интеллигенции лагпункта. Но это было не так. Во-первых, многие заключенные интеллигентных профессий жили и в других бараках, вместе со своими бригадами, в которых работали учетчиками или мастерами. В своих госпиталях, а их на нашем “столичном” лагпункте было вместе с поликлиникой четыре, проживали врачи-зэки. В отдельных кабинках при своих службах жили их завы: завбаней при бане, завклубом при клубе, завхлеборезкой при хлеборезке. Во-вторых, в 4-м бараке, нас, пятьдесятвосьмушников, было меньшинство. Барак, в котором умещалось человек сорок–пятьдесят, был населен в основном уголовниками, ворами всех уровней, в том числе рецидивистами и бандитами. Не случайно поэтому много лет не сменяемым дневальным 4-го барака был явный представитель воровского мира всего Каргопольлага — Максим, человек небольшого роста и весьма оригинальный: с русской фамилией, но с большим еврейским носом и с одесским произношением. Через него проходил поток всевозможных сообщений, которыми обменивались блатные Каргопольлага друг с другом и со своими “братками” из других лагерей и лагпунктов архипелага ГУЛАГ. В воровской мир Максим попал, скорее всего, еще в раннем возрасте. Он был довольно образован, в смысле начитан, любил говорить поговорками и иносказаниями, для чего использовал всевозможные притчи и поговорки. Не прочь был и пофилософствовать на всякие жизненные темы. Относился он к нам, интеллигентам, доброжелательно, но немного свысока, как к представителям низшей касты.
В обязанности Максима входила уборка помещения: ежедневное мытье пола шваброй, вытирание пыли, уборка мусора, в основном окурков, с длинного стола, стоявшего в проходе между койками вагонки, за которым каждый вечер после работы и ужина, сменяя друг друга, резались в домино и в карты обитатели барака, а иногда и гости из других бараков. За чистотой в бараках следил специально назначаемый из числа заключенных лагпункта санинспектор. Дневальный должен был обеспечивать кипяченой питьевой водой бак-титан, словом, обеспечивал, вернее, должен был обеспечивать порядок. Но порядка, тем более тишины, по вечерам до отбоя, точнее, до вечернего обхода бараков надзирателями, а иногда и лагерным начальством, само собой, быть не могло и не было. Треск доминошных костяшек, споры, крики, густой мат стояли в прокуренном воздухе. В одном конце, случалось, кто-то бренчал на гитаре, в другом шла игра в шахматы… После отбоя и обхода шум нередко поднимался снова, поскольку повторный обход случался нечасто. Надзирателям тоже хотелось отдохнуть в помещении вахты — поиграть в домино, а то и прикорнуть…
Однажды, например, произошел такой случай.
После очередного обхода в бараке воцарились особенный шум и гвалт на почве какого-то конфликта между доминошниками. Почти никто не спал. Одеяла, простыни, подушки на многих койках были скомканы… В это время в барак вошел надзиратель, прибывший к нам с другого лагпункта вместе с присвоенным ему там прозвищем — Пи…ной Мозоль. Это был молодой человек, совершенно не подходящий к своей службе. Был он какой-то робкий, мягкий по характеру, обращался он к заключенным всегда каким-то просительным тоном, словом, грозная синяя с красным околышем энкавэдэшная фуражка явно мало ему подходила. При этом он был, как говорили, приставуч. Постоянно обращался к заключенным со всевозможными проповедями по поводу того, как надо и как не надо себя вести. В наши дни, когда я пишу эти строки, он, надо полагать, пошел бы не в надзиратели, а в попы.
Так вот, зайдя в наш барак в момент разбушевавшегося в нем хаоса, он растерянно развел руками и, когда стало тихо, заговорил:
— Ну, как же так, ребята? Государство вас обеспечивает: у каждого на койке одеяло, тюфяк, по две простыни, подушка с наволочкой… А вы что творите?! Одеяла скомканы, простыни тем более. А вон и на полу подушка валяется. Дрались ею, наверное. Нехорошо. Неблагодарно вы себя ведете.
И тут в ответ на эту речь вдруг выступил Дядя Паша. Так с почтением именовали его блатные. Дядя Паша — старый вор-рецидивист — отсидел к тому времени в тюрьмах и лагерях двадцать три года и, соответственно, пользовался в уголовной среде большим авторитетом.
— Эх, гражданин начальник, гражданин начальник! Что же это вы нам подушки, простыни присчитываете… Нехорошо! Моя бы воля, я поставил бы вам лично шестнадцать кроватей. Настелил бы на них крахмальные простыни, положил бы на каждую кровать горку подушек…
Слушая эту речь старого вора, я был крайне удивлен: никак не ожидал от него такого подхалимажа.
— А подушки все, — продолжал Дядя Паша, — чтобы пуховые были… — Тут он сделал паузу. — И чтоб тебя лихорадка с кровати на кровать кидала!
Раздался громовой хохот. Надзиратель, махнув рукой, повернулся и ушел. А я, тоже рассмеявшись, ощутил при этом чувство стыда за то, что плохо подумал про Дядю Пашу…
Интересных эпизодов, всякого рода происшествий и разговоров было еще немало в нашем 4-м бараке за время моего в нем пребывания в течение более двух лет.
Неожиданная встреча
С момента своего поселения в 4-м бараке я размещался на верхней полке так называемой вагонки.
Как-то раз, утром моего выходного дня, я начал перебираться со своей верхней полки на нижнюю. Занимавший ее до этого дня заключенный был отправлен на этап. Тот факт, что я теперь буду жить внизу, был для меня приятным подарком судьбы. И дело, конечно, не только в том, что теперь не придется каждый раз забираться вверх и спускаться вниз по любой надобности. Главное в том, что жители нижних полок были как бы хозяевами каждого данного “купе”. Обитатели верхних должны были постоянно одалживаться у них, и когда надо было покушать на приоконном столике или что-нибудь написать. Было совсем неудобно садиться на нижнюю полку с зашедшим к тебе поговорить товарищем. Тем более если хозяин на ней спал или даже просто лежал… Словом, я слез с верхней полки и переложил на нижнюю свой “сидор”, то есть вещмешок. В этот момент в барак из сеней вошел незнакомый человек. Это был явно какой-то вновь поступивший из лагерной пересылки заключенный.
В этот момент в бараке было пусто. Дневальный Максим куда-то отлучился. Вошедший подошел к пустой полке, с которой я только что слез, и закинул на нее свой вещмешок.
На мой тридцатилетний взгляд, это был старый человек, с небритой седой щетиной на лице, одетый в лагерное “обмундирование” второго срока. На локтях его ватника были заплаты синего цвета.
Мы поздоровались. Мне стало жаль пожилого новичка, безусловно, измученного этапами и пересылками.
— Знаете что, — сказал я ему, — я только что слез с этой верхней полки. Я к ней привык, могу на ней и дальше жить. А вам будет трудновато туда забираться. Занимайте нижнее место.
— Спасибо, — ответил он и переложил свой вещмешок вниз.
— Что ж, будем знакомиться, — сказал я и протянул руку.
По заведенному в лагере обычаю заключенные называли при знакомствах, кроме имени, свою прежнюю доарестную работу или свою прежнюю должность…
Назвав свое имя, я, сознаюсь, не без некоторого самодовольства добавил:
— Кандидат исторических наук.
— Ворожейкин Григорий, — отвечал мой новый знакомый, — маршал авиации, начальник штаба и замкомандующего военно-воздушными силами Красной Армии.
Следует заметить, что “старику” Ворожейкину, как оказалось, было в тот момент пятьдесят пять лет.
С маршалом Ворожейкиным мы прожили вместе всего несколько дней. Его вскоре отправили на этап.
Дело в том, что он прибыл в Каргопольлаг одним этапом со своей женой, также заключенной. Ее перевели из женской зоны пересылки на наш лагпункт за несколько дней до него и уже устроили на работу медсестрой в амбулатории. А по гулаговским порядкам содержать жену и мужа в одном лагере не разрешалось. Начальство, вероятно, из уважения к прежним званиям Ворожейкина, предложило супругам самим решить, кому из них отправляться на этап. Он попросил, чтобы жену оставили на нашем лагпункте, а этапировали его.
Маршала Ворожейкина я больше не встречал. А его жена, очень милая, всегда доброжелательная к пациентам, приходившим в амбулаторию, женщина, оставалась на нашем лагпункте до реабилитации мужа и, соответственно, ее тоже.
Нас, вышедших из карантина через двадцать один день пребывания там, отправили к нарядчику для назначения на работу. Нарядчик при этом учитывал и потребность в тех или иных специалистах, и рабочие руки, и прежние, “вольные” профессии прибывших на лагпункт заключенных, прикидывая при этом, кто на что может пригодиться. Так, например, рабочих, имевших специальность токаря или слесаря, он направлял в РММ — в ремонтно-механические мастерские, шоферов — в автопарк, электриков — в бригаду электриков… Некоторых интеллигентов, способных хорошо считать, посылали на конторскую работу… Прибывший с нами из ленинградской “Шпалерки” инженер-лесопромышленник Тихонов был, естественно, назначен на какую-то лесную специальность. Женька Михайлов, мошенник-рецидивист по бухгалтерским махинациям, был определен счетоводом в какую-то службу. Весьма пожилого, по моим тогдашним представлениям, пятидесятилетнего юриста Лупанова нарядчик почему-то нарядил на работу в конпарк, то есть на конюшню, в бригаду возчиков и грузчиков. Видимо, посчитал его сл