Состязание военных кораблей
Мы стояли в Рио так долго — а почему, одному коммодору ведомо, — что истомившиеся матросы стали поговаривать о том, что, верно, фрегат наш не сможет сойти с мели, возникшей от говяжьих костей, ежедневно списываемых за борт коками.
Но наконец раздалась долгожданная команда: «Все наверх! С якоря сниматься!». И наше старое железо, сверкая на солнце, выползло ранним утром, в час, когда дневное светило поднималось на востоке.
Береговой бриз в Рио, единственно с которым суда могут выбраться из гавани, всегда вялый и слабый. Слетает он с цитроновых рощ [285] и гвоздичных деревьев, пропитанный всеми пряностями тропика Козерога. И подобно древнему Магомету, знатоку земных услад, который так любил вдыхать ароматы и душистые масла, что выходил на бой с дюжими корейшитами [286] прямо из теплиц супруги своей Хадиджи, где проводил время в приятном безделье, так и эти риодежанейрские береговые бризы приходят истомленные сладостными ароматами, чтобы вступить в бой с дикими татарскими бризами моря.
Медленно-медленно спускались мы к выходу, проплыли подобно величавому лебедю по узкому проливу и постепенно были отнесены пологой скользкой зыбью прямо в открытый океан. Сразу за нами в кильватер последовала высокая грот-мачта английского военного фрегата, заканчивающаяся, как шпиль собора, крестом, утверждающим религию мира на стяге, а прямо за ним — радужный флаг Франции — знамение господа, что он не допустит больше войн на земле [287].
Англичанин и француз решили помериться силами в гонке, а мы, янки, поклялись нашими марселями и бом-брамселями в эту же ночь оставить позади их яркие стяги вместе со всеми созвездиями южного неба, которые теперь должны будут с каждым днем уходить все дальше за горизонт от нас, стремительно уносящихся на север.
— Не иначе, — воскликнул Шалый Джек, — как знамя святого Георгия [288] скроется из вида, подобно Южному Кресту, отстав на много миль за горизонтом, между тем как наши доблестные звезды, ребятки, будут одни сиять на севере, подобно Большой Медведице у Северного полюса! Итак, в путь, Радуга и Крест.
Но ветер долго был вялым и слабым, еще не прийдя в себя от ночных своих беспутств, наступил полдень, а вершина Сахарной Головы все еще была видна.
Да будет вам известно, что с кораблями дело обстоит совсем иначе, чем с лошадьми; так, если конь способен хорошо и быстро идти шагом, это обычно означает, что и галоп у него будет хороший; но судно, дающее себя обогнать при легком бризе, может оказаться победителем, едва брамсельный ветер позволит ему пуститься в легкий галоп. Так получилось и с нами. Сначала проскользнул вперед англичанин, неучтиво оставив нас позади, затем с нами самым вежливым образом попрощался француз, между тем как старый «Неверсинк» отставал все больше и больше, ругая на чем свет стоит изнеженный бриз. Одно время все три фрегата шли примерно строем пеленга, причем были так сближены, что исполненные достоинства офицеры на полуюте чопорно отдавали друг другу честь, воздерживаясь, однако, от других изъявлений вежливости. Прекрасное зрелище представляли в этот момент три благородных фрегата, словно по команде то зарывающиеся в волну форштевнями, то снова выпрямляющиеся; любо было смотреть сквозь джунгли их рангоута и такелажа, казавшегося безнадежно спутанными гигантскими паутинами на фоне неба.
К заходу солнца океан забил белыми копытами, пришпоренный своим суматошным наездником, сильным порывом с оста; и, трижды крикнув ура с палуб, реев и марсов, мы на всех парусах пустились в погоню за святым Георгием и Дионисием.
Но догнать куда труднее, чем перегнать; спустилась ночь, а мы все еще были в арьергарде, как та лодочка, что по преданию в последнюю минуту устремилась вслед за Ноевым ковчегом.
Ночь была туманная и облачная, и хотя первое время наши впередсмотрящие и могли смутно различать преследуемых, однако под конец видимость так испортилась, что ничьего рангоута уже нельзя было разглядеть. Но самое обидное было то, что, когда мы в последний раз смогли это сделать, француз был у нас на наветренной скуле, а англичанин продолжал доблестно идти в авангарде.
Бриз все свежел и свежел, так что даже под грот-бом-брамселем мы стрелою неслись по желтоватому океану светящейся пены. Белый Бушлат был тогда у себя на марсе; замечательно было смотреть сверху, как наш черный корпус широким носом бьет, подобно тарану, взбитые валы!
— С таким бризом мы их обязательно обставим, Джек, — обратился я к нашему славному марсовому старшине.
— Не забудьте, что тот же бриз дует и Джону Буллю, — заметил Джек, который, будучи британцем, быть может, оказывал предпочтение англичанину, а не «Неверсинку».
— Но с каким грохотом несемся мы по волнам! — воскликнул Джек, посмотрев через поручень марса. Тут он протянул руку и продекламировал:
Вот, прядая по хляби бурных вод,
Корабль, склонившись, пенный вал сечет [289].
Камоэнс! Это Камоэнс, Белый Бушлат! Читали ли вы его когда-нибудь? «Лузиадов», разумеется. Это же величайший военно-морской эпос во всем мире, парень! Дайте мне только Васко де Гаму [так] в коммодоры, благородного Гаму! А о Микле [290], Белый Бушлат, вы что-либо слышали? Уильяме Джулиусе Микле? Переводчике Камоэнса? Не повезло ему, Белый Бушлат. Кроме перевода «Лузиадов» он написал еще много забытых вещей. Знаете ли вы его балладу о Камнор Холле [291]? Нет? А ведь она навела Вальтера Скотта на мысль написать «Кенилворт». Отец мой знал Микла, когда он плавал на старом «Ромнее». Сколько все же великих людей насчитывается среди моряков, Белый Бушлат! Поговаривают, что даже сам Гомер был когда-то матросом, точно так же, как его герой Одиссей — моряк и судовладелец в одном лице. Готов поклясться, что и Шекспир побывал в баковых старшинах. Помните первую сцену из «Бури» [292]? А открыватель новых миров Христофор Колумб, разве он не был моряком? Моряком был и Камоэнс, ушедший в поход с Гамой, иначе у нас никогда не было бы «Лузиадов», Белый Бушлат. Да, мне довелось пройти тем самым путем, по которому плыл и Камоэнс, — вокруг Восточного мыса в Индийский океан. Побывал я и в саду дона Жозе в Макао [293] и освежал свои стопы благословенной росой тех самых троп, по которым до меня хаживал Камоэнс. Да, Белый Бушлат, я видел тот самый грот в конце цветущей извилистой дорожки и даже сиживал там, где, согласно преданию, он сочинил некоторые части своей поэмы. Нет, Камоэнс не мог не быть моряком. А затем был Фолконер [294], «Кораблекрушение» которого никогда не погибнет, хотя сам он, бедняга, погиб вместе с фрегатом «Аврора». Но, конечно, первым моряком был старик Ной. Да и апостол Павел мог бы назвать все румбы компаса, вы только вспомните ту главу в «Деяниях» [295]. Мне бы и самому не удалось лучше рассказать об этом. Были ли вы когда-либо на Мальте? Во времена апостола ее называли Мелитой. Побывал я там и в пещере святого Павла, Белый Бушлат. Говорят, если у тебя есть кусочек скалы оттуда, это спасает от кораблекрушений. Но я никогда этого не проверял. А потом еще Шелли [296], ну этот был настоящий моряк. Шелли, бедняга, Перси Шелли, нужно было бы оставить его в покое в его моряцкой могиле, — ведь он утонул в Средиземном море, неподалеку от Ливорно, — а не сжигать его тело, как это сделали, словно он был басурманом. Но многие люди таким его именно и считали, потому что он не ходил на мессу и написал «Королеву Маб». Трелони [297] присутствовал при сожжении, а этот уж был самый настоящий морской скиталец. И Байрон тогда подложил в костер кусок киля, ибо костер-то сложили, как говорят, из обломков судов. Остов судна, спаливший другой остов — человеческий! А разве Байрон не был моряком? Любителем-матросом, Белый Бушлат, не иначе. Разве, не будучи моряком, он смог бы с такой мощью вздымать и низвергать валы, как он это делал в своих стихах? Да что говорить, Белый Бушлат, — вы меня слушаете? — еще не было ни одного великого человека, который бы провел всю свою жизнь вдали от моря. Подышать морем — и то уже приносит вдохновение, а так уйти в море, чтобы потерять из виду берег, было для многих решающим испытанием — одних оно сделало истинными поэтами, а самозванцев развеяло в прах; ибо, видите ли, океан не проведешь — он живехонько выбьет фальшкиль из-под носа обманщика. Он каждому в точности говорит, чего тот стоит, и дает это весьма ясно ощутить. Жизнь моряка — вот та проба, которая открывает все подспудные стороны человека. Что говорит нам священная Библия? Разве не сказано в ней, что мы, марсовые, одни лишь видим всякие чудеса и то, чего не видят другие? Так не отрицайте же того, что сказано в Библии! Разве можно! Ну, парень, и качает же здесь! — Тут он ухватился за вантину. — Но это только лишний раз подтверждает то, что я сказал: море — вот истинная колыбель для гения! Так вздымай и низвергай свои валы, древний океан!
— А вы, благородный Джек, разве вы только моряк?
— Шутите, мой друг, — промолвил Джек, обратив взор свой на небо, с видом сентиментального архангела, обреченного навек влачить в опале свое существование. — Но помните, Белый Бушлат, есть много великих людей на свете, кроме коммодоров и капитанов. У меня вот здесь, Белый Бушлат, — коснулся он лба, — есть то, что в ином мире, быть может, вот на той звезде, выглянувшей сейчас из-за туч, сделало бы из меня Гомера. Но судьба есть судьба, Белый Бушлат, и мы, Гомеры, которым выпала доля быть старшинами-марсовыми, вынуждены писать оды в глубинах своих сердец и издавать их у себя в голове. Но глядите, командир вышел на полуют.
Была уже полночь, однако все офицеры были на палубе.
— Эй, на утлегаре! — крикнул вахтенный офицер, окликая самого переднего впередсмотрящего. — Видите там кого-нибудь?
— Ничего не видно, сэр.
— Ничего не видно, сэр, — повторил лейтенант, подойдя к командиру и приложив руку к козырьку.
— Всех наверх! — заорал командир. — Не дам обставить этот корабль, пока я на нем!
Всю команду вызвали наверх, и койки уложили в сетки, так что до конца ночи никому не удалось улечься под одеяло.
Теперь, для того чтобы объяснить, чего добивался капитан, дабы обеспечить нашу победу в гонках, следует сказать, что «Неверсинк» в течение нескольких лет после его спуска считался одним из тихоходнейших кораблей американского флота. Но как-то раз, когда он плавал в Средиземном море, ему случилось, как тогда сочли, выйти из махонского порта очень плохо удифферентованным. Нос его зарывался в воду, а корма вздымалась к небесам, как у брыкающейся лошади. Но как это ни странно, вскоре обнаружилось, что в этой комической позитуре он несся как метеор, перегоняя все суда, находившиеся в то время в Махоне. Отныне все командиры его во всех плаваниях заботились о том, чтобы у «Неверсинка» был дифферент на нос, и фрегат заслужил прозвище клипера.
Но вернемся к нашему рассказу. Когда вся команда была вызвана наверх, капитан Кларет использовал ее как балласт для удифферентовки судна по всей науке до выгоднейшего для плавания положения. Кое-кого послали вперед на верхнюю палубу с двадцатичетырехфунтовыми ядрами и весьма обдуманно расставили здесь и там со строгим приказом не сдвигаться с места ни на дюйм, чтобы не сбить командирских расчетов. Других распределили по батарейной и коечной палубам с подобными же приказаниями. И чтобы увенчать все эти усилия, несколько карронад были сняты со своих станков и подвешены на брюках с бимсов батарейной палубы так, чтобы сообщить фрегату некоторую вибрирующую верткость и колебательную остойчивость.
И так вот все мы пятьсот болванов живого балласта выстояли всю эту ночь, часть из нас — под проливным дождем, для того только, чтобы «Неверсинк» не оказался побежденным. Но разве правители в нашем военно-морском мире обращают внимание на покой и удобство всяких чушек, когда принимают решения?
Наконец долгая тревожная ночь подошла к концу; едва появились первые проблески зари, в первую очередь окликнули впередсмотрящего на утлегаре, но ничего так и не появилось. Стало совершенно светло, и все же ничей нос не показался у нас за кормой, ничьей кормы не было впереди нашего носа.
— Куда они подевались? — недоумевал командир.
— Надо думать, сэр, у нас за кормой, за пределами видимости, — сказал вахтенный офицер.
— За пределами видимости впереди, — буркнул себе под нос Джек на своем марсе.
Так этот вопрос и остался неразрешенным. И до настоящего времени никто из смертных не сможет сказать, мы ли победили их или они нас, ибо больше мы их никогда не видели; что же касается Белого Бушлата, то он готов положить обе руки на погонные орудия «Неверсинка» и именем его поклясться, что победителями оказались янки.
LXVI
Забавы на военном корабле
После гонки несколько дней стояла прекрасная погода, во время которой пассаты непрерывно гнали нас на север. Обрадованные мыслью, что скоро окажутся дома, матросы повеселели, дисциплина на корабле, если уж говорить о ней, поослабла. Много развлечений было пущено в ход, чтобы скоротать время, в особенности собаки. Эти собачьи вахты, каждая по два часа, охватывают начало вечера и являются единственным временем в море, когда на большинстве кораблей команде разрешаются игры.
В ряду развлечений, разрешенных властями на «Неверсинке», были фехтование на палках, кулачный бой, молот и наковальня и бодание. Все они находились под непосредственным надзором капитана, иначе, принимая во внимание несчастные случаи, к которым они иной раз приводили, их, конечно, строго бы запретили. Любопытное совпадение: всюду, где командир корабля не является поклонником всяких кулакиад, команда его редко увлекается подобными забавами.
Фехтование на палках, как всякий знает, очаровательное времяпрепровождение, заключающееся в том, что двое становятся друг против друга на расстоянии нескольких футов и молотят друг друга длинными палками по башке. Упражнение это в высшей степени увлекательное, пока вам не попало, но полученный удар, по мнению разумных людей, сводит на нет все удовольствие. Когда этим спортом занимаются знатоки, они надевают на головы тяжелые проволочные шлемы, чтобы ослабить силу удара. Но единственными шлемами наших матросов были те, какими снабдила их природа. Палками служили их длинные прибойники.
Кулачный бой отличается от предыдущего развлечения лишь тем, что палки тут не деревянные, а костяные. Двое стоят друг против друга и мутузят друг друга кулаками (твердый пучок костяшек, скрепленных прочно с предплечьем, которые можно по желанию их обладателя собирать в шар или растопыривать), пока один из них, находя, что он уж достаточно отлуплен, не запросит пардона.
Молот и наковальня у любителей означает следующее. Пациент № 1 ставится на четвереньки и стоит в этой позе, между тем как пациента № 2 берут за ноги и за руки и задницей его бьют об зад пациента № 1, пока тот от силы удара не полетит по палубе.
Для бодания в том виде, в котором оно поощрялось капитаном Кларетом, требовалось обязательно участие двух негров (белые для этого непригодны). Они должны были бодаться, как два барана. Это развлечение пользовалось особой любовью капитана. Во время собак капитан постоянно вызывал Розовую Воду и Майский День на подветренную часть шкафута, чтобы полюбоваться, как они будут стукаться черепами; это благотворно действовало на его самочувствие.
Майский День был чистопородным негробыком, как его прозвали матросы; череп у него был что твой чайный котел, почему он был крайне привержен к этой забаве. А вот Розовая Вода, стройный и довольно красивый мулат, просто ее ненавидел. Но против командира не попрешь. Так что, едва подавалась команда, Розовой Воде волей-неволей приходилось обороняться, иначе бы Майский День попросту незамедлительно выбодал бы его через порт в море. Я от души жалел несчастного мулата. Но после одной из таких гладиаторских сцен жалость моя сменилась возмущением.
Под влиянием искреннего, хоть и не высказываемого вслух, одобрения командира Майский День начал презирать Розовую Воду за трусость — у этого парня, дескать, одни мозги, а черепа никакого, между тем как он, Майский День, великий воин — один череп, мозгов и в помине нет.
И вот, после того как они бодали друг друга целый вечер капитану на потеху, Майский День конфиденциально сообщил Розовой Воде, что он считает его чернозадым, а это у некоторых негров почитается величайшим оскорблением. Вскипев от обиды, Розовая Вода дал понять Майскому Дню, что он находится в совершенном заблуждении; ибо его матушка, черная рабыня, была любовницей виргинского плантатора, принадлежащего к одному из самых старинных родов штата. За этим наивным разъяснением последовало другое оскорбительное замечание; слово за слово они наконец дошли до смертного боя.
Начальник полиции поймал их на месте преступления и привел на судилище. Капитан вышел вперед.
— Бросдиде, сэр, — сказал бедный Розовая Вода. — Бзе божло од эдого бодания. Майзкий День нанез мне 'зкорбление [так].
— Начальник полиции, — произнес командир, — вы собственными глазами видели, как они дрались?
— Так точно, сэр, — ответил начальник полиции, козырнув.
— Поставьте люки, — сказал командир. — Я покажу вам обоим, что хоть время от времени я и даю вам побаловаться, но никаких драк не допущу. Выполняйте свои обязанности, боцманмат!
И обоих выдрали.
Справедливость требует отметить, что, хотя Майский День и был явным любимцем командира (во всяком случае, пока он был на ринге), тот не сделал ему ни малейшей поблажки — факт, мимо которого пройти нельзя. Он самым беспристрастным образом велел всыпать обоим неграм по первое число.
Как и в тот раз у мыса Горн, когда тотчас же вслед за театральным представлением последовала порка и мое внимание было привлечено тем, что начальство состроило свои шканечные рожи, показав, как быстро морской офицер способен возвращаться к обычной строгости после случайного послабления, так и теперь я на примере капитана Кларета еще раз убедился в справедливости своих выводов. Любому неморяку наш командир, с веселым и добродушным лицом наблюдающий во время приятной собаки за единоборством гладиаторов на шкафуте и бросающий время от времени шутливое замечание, — такому неморяку капитан Кларет показался бы снисходительным отцом своей команды, пожалуй, даже слишком добросердечным для того, чтобы поддерживать престиж, подобающий его положению. Он счел бы, что к капитану Кларету в высшей степени применимы два ходячих поэтических сравнения командира корабля с отцом родным и его же с наставником учеников, каковые сравнения были созданы великими морскими юристами, знатными лордами Тентерденом [298] и Стоуэллом [299].
Есть ли на свете что-либо отвратительней способности офицеров строить шканечные рожи после того, как они только что выглядели веселыми и добродушными? Как у них совести на это хватает? Мне кажется, что, если бы я хоть раз улыбнулся человеку — безразлично, сколь бы низко по сравнению со мной он ни стоял, — у меня рука бы не поднялась присудить его к позорному наказанию кошками. О, офицеры на всех океанах и морях мира! Ежели хоть раз вы состроили эту шканечную рожу, уж не меняйте ее ни под каким видом, не вводите людей в обман случайным ласковым выражением. Из всех оскорблений самое жгучее то, которое господин наносит рабу минутным к нему снисхождением. Запомните хорошенько властелина, чаще всего проявляющего снисходительность, ибо он, когда представится случай, окажется самым злейшим тираном.
LXVII
Белый Бушлат на судилище
Когда я вместе с другими матросами вынужден был присутствовать при порке бедняги Розовой Воды, мне и в голову не могло прийти, какой сюрприз готовит мне судьба на следующий же день.
«Несчастный мулат! — думал я, — тебя, представителя угнетаемой расы, они унижают как собаку. Но я-то, слава богу, белый».
Правда, я видел, как экзекуции подвергались и белые, ибо, какой бы цвет кожи ни был у моих товарищей, надо всеми тяготела угроза той же кары. И все же в нас всегда живет какая-то надежда, заставляющая даже в самом униженном положении ловить малейшую возможность самообмана и считать себя в чем-то выше других, которых мы считаем на ступень ниже себя.
«Бедняга Розовая Вода, — продолжал я свои размышления, — несчастный мулат. Да ниспошлет тебе небо избавление от унижений!».
Для того чтобы читателю стало вполне понятно дальнейшее, мне надо будет вернуться к тому, о чем я уже говорил, а именно, что при всяком повороте оверштаг каждый матрос на военном корабле имеет определенное место, к которому он приписан. Какое именно место, это должен сообщить ему старший офицер, и как только раздается команда приготовиться к повороту оверштаг или повороту через фордевинд, долг каждого матроса — немедленно оказаться на своем посту. Но когда я впервые прибыл на фрегат, среди различных номеров и постов, которые определил мне старший офицер, он забыл уведомить меня, где мне надлежит находиться в этих именно случаях, и вплоть до ныне описываемого момента я не подозревал, что при поворотах должен выполнять какую-то определенную работу. Что касается прочих матросов, то у меня создалось впечатление, будто они хватаются за первую попавшуюся снасть, как это делается в подобных случаях на купеческих судах. И в самом деле, как я потом выяснил, состояние дисциплины на корабле было таково, — хотя бы в этом отношении, — что весьма немногие смогли бы определенно сказать, где их место при поворотах оверштаг и через фордевинд.
— Команде к повороту оверштаг приготовиться! — таково было объявление, сделанное боцманматами у люков на следующее утро после расправы с Розовой Водой. Только что пробило восемь склянок — полдень, и спрыгнув со своего белого бушлата, который я постелил между двумя пушками, чтобы соснуть на батарейной палубе, я бегом поднялся по трапу и, как обычно, ухватился за грота-брас, за который уже держалась пятьюдесятью руками цепочка матросов, потоком устремившаяся по палубе к носу. Едва в рупор была подана команда: «Грот-марсель перекинуть», я потянул за этот брас с такой готовностью и силой, что, по-моему, участие мое при производстве поворота заслуживало по меньшей мере благодарности и серебряного жбана в подарок от Конгресса.
Но что-то наверху заело в тот момент когда брасопили реи; возник некий туман, и с гневно нахмуренным челом капитан Кларет подошел выяснить, кто был в нем повинен. Оказалось, что некому было отдать грота-топенант с подветренной стороны. Но кто-то из матросов отдал наконец снасть, и реи, уже ничем не задерживаемые, повернулись.
Когда последний конец был сложен в бухту, командир пожелал узнать у старшего офицера, кто должен был стоять на подветренном, тогда правом грота-топенанте. Не скрывая раздражения, старший офицер послал кадета за корабельным расписанием и, просмотрев его, обнаружил, что против данного поста вписано мое имя.
Я в это время находился внизу, на батарейной палубе, и ничего о том, что творилось, не подозревал; но уже через несколько мгновений боцманматы выкрикивали мое имя у всех люков и вдоль всех трех палуб. В первый раз приходилось мне слышать, как его повторяют вплоть до самых отдаленных уголков корабля, и прекрасно понимая по примеру других, что это может означать, я почувствовал, что комок застревает у меня в горле, и поспешил спросить Флюта, боцманмата у носового люка, с чего это меня вызывают.
— Командир судить тебя будет, — ответил он, — верно, выпорют.
— А за что?
— Господи! Ты что? Мелом лицо вымазал?
— Нет. Зачем меня вызывают? — повторил я вопрос.
Но в этот момент имя мое с громоподобной силой выкрикнул другой боцманмат, и Флют велел мне поторапливаться, намекнув, что скоро я пойму, на что я понадобился командиру.
Я проглотил комок, подступивший к горлу, когда поднялся на верхнюю палубу, на мгновение замер на месте, а затем в полном неведении того, в чем меня могут обвинить, направился на грозное судилище.
В тот момент, как я поравнялся со входным трапом, я заметил, что старшины-рулевые налаживают решетчатый люк. Боцман уже держал наготове зеленый мешок с кошками, а начальник полиции только и ждал, чтобы снять с наказуемого рубаху.
Опять я судорожно проглотил душивший меня комок и оказался перед капитаном Кларетом. Его покрасневшее лицо явно свидетельствовало о дурном расположении духа. Среди кучки офицеров, окружавших его, был и старший лейтенант, который, когда я прошел на шканцы, посмотрел на меня так, что мне стало ясно, как он зол на меня за то, что, сам того не зная, я бросил тень на его усилия поддержать добрую дисциплину во вверенной ему команде.
— Почему вы не оказались на своем посту, сэр? — спросил капитан.
— О каком посту идет речь, сэр? — ответил я вопросом.
У матросов обычно принято стоять в подобострастной позе перед начальством, козыряя при каждой фразе, обращенной к командиру. Но, так как устав этого не требовал, я от поминутного прикладывания руки к шляпе воздержался, тем более что в первый раз удостоился опасной чести собеседования с капитаном Кларетом.
Он сразу заметил, что я не выказываю ему привычного знака почтения, и инстинкт подсказал мне, что это настроило его против меня.
— О каком посту идет речь? — повторил я.
— Вы притворяетесь незнайкой, — ответил он, — это вам не поможет, сэр.
Взглянув на капитана, старший офицер извлек судовое расписание и прочел мою фамилию против правого грота-топенанта.
— Капитан Кларет, — ответил я, — в первый раз слышу, что я назначен на этот пост.
— Как это так, мистер Брайдуэлл? — произнес он, обращаясь к старшему офицеру с придирчивым выражением лица.
— Этого быть не может, сэр, — отозвался последний, пытаясь скрыть свое раздражение. — Этот матрос не мог не знать своего поста.
— Только сейчас впервые об этом услышал, капитан Кларет, — продолжал я настаивать.
— Вы смеете противоречить моему офицеру? — возмутился командир. — Я вас выпорю.
На фрегате я был уже свыше года и ни разу не подвергался телесным наказаниям; корабль направлялся домой, и самое большее через несколько недель я снова стал бы свободным человеком. Для того чтобы избегнуть кошек, я в известном роде целый год прожил отшельником, и вот теперь они нависли надо мной и притом по совершенно непредвиденному поводу — как наказание за проступок, в котором я был совершенно неповинен. Но разве это могло мне помочь? Я почувствовал всю безнадежность своего положения; все, что я смог сказать в свое оправдание, обращалось против меня, а боцманмат между тем уже покручивал хвосты кошки.
Бывают мгновения, когда в голове человека возникают безумные мысли, когда он становится почти безответственным за свои поступки и действия. Капитан стоял на наветренной стороне палубы. Сбоку от него, ничем не огражденный, если не считать протянутого поперек кусочка плетеного линя, был открытый входной порт, против которого укрепляется заборный трап, когда судно стоит в гавани. Вырез в фальшборте доходил до самых ног капитана, и через него было видно далекое море. Я стоял несколько наветреннее от него и, хотя он был крупный и крепкий человек, я был убежден, что если брошусь на него, особенно принимая во внимание наклон палубы, то непременно сброшу его вниз головой в океан, хотя и сам полечу вслед. Мне показалось, что кровь сворачивается у меня в жилах: страшный холод пронизал мне кончики пальцев, и какая-то пелена опустилась на глаза. Но сквозь эту пелену боцманмат со своими кошками казался выросшим до гигантских размеров, а капитан Кларет и синее море, видное сквозь порт, вырисовывались с ужасающей отчетливостью. Понять, что творилось в моем сердце, я не в силах, хотя оно как будто перестало биться. Но то, что толкало меня к цели, не было только мыслью, что капитан Кларет собирается опозорить меня, а я в душе поклялся, что он этого не сделает. Нет, я чувствовал свое человеческое достоинство, таящееся во мне, на такой недосягаемой глубине, что никакое слово, никакой удар, никакая плеть не могли врезаться в меня достаточно глубоко, чтобы посягнуть на него. Я действовал под влиянием какого-то инстинкта — инстинкта, пронизывающего всю одушевленную природу, того самого инстинкта, который побуждает даже червя восстать под попирающей его пятой. Душа моя схватилась с душой капитана Кларета, и я готов был увлечь ее с этого земного судилища, где главенствовал он, на суд Иеговы и предоставить ему рассудить нас. Никаким другим способом избавиться от плетей я не мог.
Природа не вкладывала в человека ни единой силы, которая не предназначалась бы рано или поздно к какому-либо действию, хотя слишком часто силы наши бывали введены в заблуждение. Право — врожденное и неотъемлемое — погибнуть, обрекая на смерть с собой и другого, было дано нам не зря. Это последнее прибежище существа оскорбленного до такой степени, когда жизнь для него становится невыносимой.
— К люку, сэр! — произнес капитан Кларет, — слышите?
Мой глаз уже отмерял расстояние между ним и морем.
— Капитан Кларет, — раздался в это мгновение голос, и кто-то выступил из рядов. Я повернулся, чтоб увидеть, у кого хватило смелости вмешаться в это дело. Оказалось, что это тот самый удивительно красивый и благовоспитанный капрал морской пехоты Колбрук, о котором я уже упоминал несколько выше, когда говорил о способах убивать время на военном корабле.
— Я знаю этого человека, — сказал, отдав честь, Колбрук и продолжал спокойным, твердым, но необыкновенно почтительным тоном, — и убежден, что он никогда бы не пренебрег своими обязанностями, если бы только знал, где его пост.
Подобная речь была чем-то дотоле неслыханным. Кажется, не было случая, когда бы морской пехотинец дерзнул обратиться к командиру фрегата, заступаясь за привлеченного к ответу матроса. Но в тоне этого человека было что-то столь повелительное при всем его спокойствии и сдержанности, что командир, хоть и ошеломленный, не оборвал его. Сама необычность вмешательства, надо думать, защитила Колбрука.
Но теперь, воодушевившись примером Колбрука, заступился за меня и Джек Чейс и мужественно, но строго почтительно повторил замечания капрала, добавив, что никаких проступков за мной как за марсовым не числилось.
Капитан Кларет перевел взгляд с Чейса на Колбрука и с Колбрука на Чейса, с лучшего моряка на лучшего морского пехотинца, затем обвел глазами сгрудившуюся безмолвную команду, и как будто подчиняясь всесильному Року, будучи в то же самое время всесильным властителем на фрегате, он обратился к старшему офицеру, сделал ему какое-то незначительное замечание и, бросив мне «можете идти», неторопливо проследовал к себе в салон, в то время как я, едва не ставший, от душевного отчаяния, убийцей и самоубийцей, в порыве благодарности чуть ли не расплакался на месте.
LXVIII