Колледж на военном корабле

В нашем военно-морском мире Жизнь поднимается на корабль по одному трапу, а Смерть отправляется за борт с другого. Под военно-морской плетью проклятья смешиваются со слезами, а вздохи и рыдания образуют бас к резкому дисканту смеющихся или стремящихся утопить свое скрытое горе. В то время как одни хоронили Шенли, другие в это время играли на шкафуте в шашки, и в тот момент, когда тело кануло в воду, какой-то игрок сорвал банк. Не успели полопаться все пузырьки, как боцман уже свистел команду вниз, и матросы обменивались старыми шутками, как если бы их мог услышать и Шенли.

Нельзя сказать, чтобы от этой жизни на корабле у меня не зачерствело сердце. Вот и сейчас например: я не могу прервать свой рассказ и оплакать Шенли. На фоне того, что я описываю, это было бы фальшью. Итак, не надевая на себя траурного крепа, продолжаю описывать наш корабельный мир.

Наряду с различными другими профессиями, находившими себе применение на «Неверсинке», была и профессия преподавателя. На фрегате существовало два учебных заведения. В одном обучались юнги, которые по определенным дням недели посвящались в тайны букваря инвалидным капралом морской пехоты, щуплым мужчиной с морщинистыми щеками, получившим в свое время отменное начальное образование.

Другое училище притязало на бóльшую солидность — это было сочетание военно-морских и военно-сухопутных классов, где кадетам предлагалось решать таинственные задачи по математике и громадные линейные корабли проводились над воображаемыми банками путем невообразимых обсерваций [358] луны и звезд, а также читались весьма ученые лекции о тяжелой артиллерии, стрелковом оружии и траекториях, описываемых в воздухе бомбами.

Профессор — так величали высокоученого джентльмена, возглавлявшего этот рассадник знаний, ибо под этим и только под этим именем был он известен на корабле, квартировал в кают-компании и общался там на равной ноге с ревизором, врачом и прочими нестроевыми и квакерами. Пожалованные, таким образом, каюткомпанейским пэрством, Наука и Ученость получили дворянское достоинство в лице этого профессора, точно так же, как богословие было почтено в капеллане, возведенном в ранг пэра духовного.

Через день после полудня, пока мы находились в походе, профессор собирал своих учеников на галф-деке рядом с длинными двадцатичетырехфунтовыми пушками. Пюпитром ему служила кожа большого барабана, вокруг которого полукругом собирались ученики, разместившись на ядерных ящиках и фитильных кадках.

Все они были в самом ребячески-впечатлительном возрасте, и ученый профессор вливал в их восприимчивые души вкрадчиво-разрушительные максимы о войне. О, председатели обществ защиты мира и директора воскресных школ, зрелище это, неправда ли, должно было быть крайне любопытным.

Но любопытной личностью был и сам Профессор. Высокий, тощий человек в очках, лет сорока от роду, со студенческой сутулостью, носящий непомерно укороченные панталоны, открывающие слишком значительную часть его сапог. В ранние годы он был воспитанником военного училища в Уэст-Пойнте [359], но вследствие усугубляющейся близорукости, препятствовавшей службе в полевых условиях, он отказался от армии и согласился стать преподавателем во флоте.

Годы, проведенные в Уэст-Пойнте, основательно подковали его по части артиллерии, а так как он был изрядный педант, иной раз забавно было слушать, как во время боевой тревоги он критиковал матросов, делавших, по его мнению, не то, что положено у батарей. Он пускался в цитаты из сочинений доктора Хаттона [360] на сей предмет, а также из «Французского бомбардира» [361], заканчивая итальянскими пассажами из «Prattica Manuale dell' Artiglieria»[56] [362].

Хоть устав и не требовал от него ничего, кроме обучения кадетов приложению математики к штурманскому делу, однако, кроме этого и кроме обучения их артиллерии, он также стремился преподать им некоторые основы тактики отдельного фрегата и соединения судов. Разумеется, сам он был бы неспособен сплеснить снасть или убрать парус. И из-за пристрастия к крепкому кофе он порой проявлял нервозность, когда мы производили салюты; однако все это не мешало ему читать лекции об артиллерийских обстрелах и «прорыве неприятельского строя».

Приобрел он свои познания по тактике путем самостоятельного изучения и углубленных размышлений в уединенном убежище своей каюты. В этом он был чем-то схож с шотландцем Джоном Клёрком [363], эсквайром из Элдина, который, хотя никогда в глаза не видел моря, написал трактат о боевых действиях военных флотов, до сих пор служащий учебником; тот же Клёрк придумал особый морской маневр, принесший Англии не одну победу над ее врагами.

На своих лекциях Профессор пользовался большой черной доской, несколько смахивавшей на мишень для крупной артиллерии, с той разницей, что доска была квадратной. Ставили ее перед лекциями стоймя, упирая в три абордажные пики. Тут он вырисовывал мелом схемы великих морских сражений. Фигуры, несколько напоминающие подошвы башмаков, долженствовали изображать корабли, а колдунчик, нарисованный в углу, показывал предполагаемое направление ветра. Используя тесак вместо указки, он направлял внимание слушателей на самые интересные места.

— Итак, молодые люди, доска перед вами изображает расположение британской Вест-Индской эскадры под командованием Роднея [364], когда, утром девятого апреля года от рождества благословенного господа нашего тысяча семьсот восемьдесят второго, он обнаружил часть французского флота под командой графа де Грасса [365], стоящего под северной оконечностью острова Доминика. При таких обстоятельствах адмирал подал сигнал английским кораблям приготовиться к бою, следуя прежним курсом. Все ясно, молодые люди? Так вот, когда английский авангард почти поравнялся с центром неприятеля, который, не забудьте, шел в это время правым галсом, между тем как центр и арьергард Роднея находились еще в штилевой полосе с подветренной стороны острова, что должен был сделать Родней? Вот что я хочу от вас услышать.

— Ясно что. Валять по врагу, а что же еще? — ответил достаточно самоуверенный юнец, довольно пристально вглядывавшийся в схему.

— Но, сэр, его центр и арьергард еще не выбрались из штиля, а авангард вообще еще не сошелся с неприятелем.

— Ну, так подождать, пока он будет в пределах досягаемости, и начать валять тогда, — не отступал кадет.

— Разрешите вам заметить, мистер Пёрт, что выражение «валять» не является, строго говоря, техническим термином, и, далее, позвольте вам посоветовать, мистер Пёрт, поглубже обдумать вопрос, прежде чем предлагать скороспелые решения.

Эта отповедь не только обескуражила мистера Пёрта, но на время смутила и всех прочих, так что Профессору пришлось самолично выводить английский флот из затруднительного положения. Заключил он, даровав победу адмиралу Роднею, что должно было быть весьма лестно для семейной гордости оставшихся в живых родичей и свойственников этого выдающегося героя.

— Стереть с доски, сэр? — осведомился мистер Пёрт, заметно повеселев.

— Нет, сэр, не раньше, чем вы спасете разбитый французский корабль в углу. Этот корабль, молодые люди, «La Glorieuse»[57]. Заметьте, он отрезан от своих и его преследует весь английский флот. Бушприта он лишился, руль оторван, в него попала сотня ядер и две трети его команды убито или при смерти. Что остается ему делать, если ветер норд-ост-тень-норд?

— Что до меня, сэр, — сказал мистер Дэш, рыцарственный юноша из Виргинии, — я бы флага еще не спускал; я бы даже прибил его к грот-бом-брам-стеньге, право бы, прибил!

— Вашего корабля это бы не спасло, сэр а, кроме того, ваша грот-мачта уже за бортом.

— По-моему, сэр, — сказал мистер Слим, юноша застенчивый, — надо было бы убрать фор-марсель.

— А с какой стати? Что бы это дало, хотел бы я знать, мистер Слим?

— Точно сказать не могу, но, мне кажется, это несколько облегчило бы его положение, — последовал робкий ответ.

— Ни на йоту, ни на вот столечко; а кроме всего прочего, сделать вы этого не можете, так как ваша фок-мачта лежит поперек бака.

— Ну, так убрать грот-марсель, — предложил другой.

— Невозможно: ваша грот-мачта за бортом!

— Крюйсель? — робко внес свое предложение Шлюпочная Пробка.

— Ваша крюйс-стеньга, разрешите доложить вам, сэр, была сбита еще в самом начале боя.

— В таком случае, — воскликнул мистер Дэш, — я сделал бы поворот оверштаг, послал бы им прощальный залп, прибил бы свой флаг к килю, если не было бы другого места, и пустил бы себе пулю в лоб на полуюте.

— Пустое, пустое, сэр! Даже хуже! Вас увлекает невесть куда, мистер Дэш, ваш пламенный южный темперамент! Позвольте мне сообщить вам, молодой человек, что этот корабль, — тут он прикоснулся к нему своим тесаком, — спасти нельзя. — Затем, отбросив его, произнес: — Мистер Пёрт, будьте так любезны вынуть одно из этих ядер из ячейки и передать его мне.

Держа железную сферу одной рукой, ученый муж стал проводить по ней пальцами другой, словно Колумб, объясняющий шаровидность земли королевской комиссии кастильских священнослужителей.

— Молодые люди, я продолжаю свои замечания относительно прохождения ядра in vacuo[58], каковые замечания были прерваны вчера боевой тревогой. Процитировав замечательный пассаж из «Британского артиллериста» Спирмана, я сказал вам, как вы помните, что путь ядра in vacuo представляет параболическую кривую. К этому я теперь добавлю, что, согласно методу, коему следовал знаменитый Ньютон в рассмотрении вопроса криволинейного движения, я полагаю траекторию, или кривую, описываемую телом в пространстве, состоящей из ряда прямых, пройденных в последовательные отрезки времени и представляющих собой диагонали параллелограммов, образованных в вертикальной плоскости между вертикальными отклонениями, вызванными силой тяжести, и проекцией на горизонталь линии движения за каждый вышеописанный промежуток времени. Это должно быть очевидно, ибо, если вы скажете, что траектория in vacuo ядра, которое я сейчас держу в руке, опишет нечто иное, чем ряд прямых и т.д., то придете к reductio ad absurdum[59], что диагонали параллелограммов...

— Всей команде брать рифы на марселях! — прогремели боцманматы. Ядро выпало из ладони Профессора, очки соскользнули ему на нос, а класс его шумно разбежался, карабкаясь по трапам вместе с матросами, которые тоже издали слушали лекцию.

LXXXIV

Корабельные цирюльники

Упоминание об одном из корабельных брадобреев в предыдущей главе вместе с воспоминанием о том, какую видную роль они играли в трагических событиях, о которых я расскажу ниже, заставляет меня познакомить с ними читателя.

Среди многочисленных мастеров и представителей галантерейных профессий на корабле ни одна не пользуется таким уважением и не извлекает столько прибыли, как профессия цирюльника. Легко можно себе представить, что пятьсот шевелюр и пятьсот бород на фрегате должны доставить немало труда тем лицам, коим препоручена забота о них. Поскольку все, касающееся частных дел военного корабля, находится под наблюдением военного начальства, иные парикмахеры официально утверждаются в своей должности старшим офицером. Дабы наилучшим образом выполнять возложенные на них обязанности, они освобождаются от несения каких бы то ни было обязанностей по кораблю, за исключением ночных вахт во время похода, выхода на общие построения и авральных работ, когда вызывают всю команду. Им присваивается звание матросов первой или второй статьи, и в соответствии с этим получают они свое жалованье, будучи еще вдобавок щедро оплачиваемы за оказанные услуги. Размер вознаграждения исчисляется по числу матросов, столько-то за квартал, причем сумма, причитающаяся с каждого, списывается с его личного счета и переводится на счет брадобрея.

Заметим, что пока брадобрей бреет своих клиентов из расчета столько-то за подбородок, жалованье его продолжает поступать, что делает из него по отношению к матросу своеобразного компаньона, не участвующего в ведении дела; да и те деньги, которые парикмахер получает как матрос, строго говоря, нельзя считать его заработком. Впрочем, принимая во внимание все обстоятельства, особых возражений по этой части брадобреям сделать нельзя. Однако на «Неверсинке» были случаи, когда люди получали часть своего содержания за выполнение работ для частных лиц. Среди них было несколько великолепных портных, просидевших по-турецки на галф-деке почти все плавание за изготовлением сюртуков, панталон и жилетов для господ офицеров. Некоторые из них, совсем или почти совсем не знающие морской службы и лишь редко, а то и никогда не выполняющие обязанностей матросов, числились в судовых книгах матросами второй статьи, получающими десять долларов в месяц. А почему? Да потому что, прежде чем завербоваться, они раскрыли тайну своего ремесла. Правда, офицеры, которых они обшивали, платили им за труд, но некоторые давали так мало, что вызывали изрядную воркотню мастеров. Во всяком случае, эти швецы и латальщики не получали от иных из них того, что могли бы свободно заработать за такой же заказ на берегу. Возможность обшиваться на корабле представляла для офицеров значительную экономию.

Подобный же случай представляли судовые плотники. В команду эту входило от шести до восьми человек. В течение всего плавания они упорно трудились. Над чем, спрашивается? Главным образом над тем, что выделывали шкапчики, трости, модели кораблей и шхун и тому подобные пустяки, требующие кропотливой работы, преимущественно для командира корабля. А что платил командир за их труды? Шиш. Расплачивалось за него правительство Соединенных Штатов: двое из них — помощники получали по девятнадцати долларов в месяц, а остальные, в качестве матросов первой статьи, по двенадцати.

Но вернемся к своей теме.

Те дни, по которым парикмахеры упражняются в своем искусстве, включены в судовой календарь под названием брадобрейных. На «Неверсинке» операция эта происходила по средам и субботам; парикмахерские в эти дни открывались сразу же после завтрака; разбросаны они были по различным частям батарейной палубы между длинными двадцатичетырехфунтовиками. Оборудование их, впрочем, особой сложностью не отличалось и не шло ни в какое сравнение с роскошным оборудованием столичных мастеров. На корабле все сводилось к фитильной кадке, поставленной на снарядный ящик, вместо кресла для клиента. Никаких тебе зеркал во весь рост, ни ручных зеркалец, ни кувшинов, ни тазиков, ни уютной мягкой скамеечки для ног — словом, ничего, что превращает бритье на берегу в такое наслаждение.

Бритвенные принадлежности судовых цирюльников вполне соответствуют суровой скромности их парикмахерских. Бритвы их самого простого образца и по своей щербатости кажутся более приспособленными для взрезания и рыхления почвы, нежели для жатвенных операций. Но удивляться этому нечего, так как брить приходится множество подбородков, а в футляре помещается лишь две бритвы. Судовой брадобрей обладает всего лишь двумя лезвиями, кои, подобно морским пехотинцам, стоящим в порту на часах у входного трапа, несут свои обязанности по очереди, то один, то другой. Одна кисточка служит также для всех подбородков, и одной мыльной пеной все они намыливаются. Никаких собственных кисточек и частных ящиков, вообще ничего приватного.

Так как для каждого матроса было бы чрезмерно хлопотно держать собственные бритвенные принадлежности и самостоятельно бриться в условиях похода, почти вся команда корабля является клиентами цирюльника, и так как в брадобрейный день матросы ко времени вечернего построения уже все должны быть побриты, можно легко себе представить, что за суматоха и беспорядок творятся в очереди к парикмахерам, когда бритвы пущены в ход. Лозунг тут: первым придешь, первым и пройдешь, ибо часто приходится дожидаться несколько часов, не покидая очереди, как бывает на почте, когда конторщики торговых домов получают корреспонденцию, прежде чем тебе удастся занять пьедестал фитильной кадки. Часто толпа сварливых кандидатов вступает в спор и даже в рукопашную по вопросу, кто пришел раньше, между тем как болтливые используют ожидание для того, чтобы почесать язык и посплетничать на всевозможные корабельные темы.

Поскольку дни бритья установлены раз и навсегда, они нередко выпадают на то время, когда дует сильный ветер, на море большое волнение и корабль испытывает самую ужасающую бортовую и килевую качку. Вследствие этого много драгоценных жизней подвергаются смертельной опасности из-за того, что бритвой приходится орудовать при столь неблагоприятных обстоятельствах. Но морские парикмахеры похваляются твердостью ног, и нередко вам приходится видеть, как они, широко расставив их, склоняются над своими пациентами и весьма искусно раскачивают корпус в такт с размахом судна, проводя лезвием у губ, ноздрей и яремной вены.

Бросив взгляд в такое время на мастера и его клиентов, я не мог удержаться от мысли, что, если бы матросы страховали свою жизнь, страхование было бы признано недействительным, случись председателю страхового общества пройтись по соседству и увидеть своих клиентов, подвергающихся столь смертельной опасности. Что до меня, то я считал бритье прекрасной подготовкой к морскому бою, где способность бестрепетно стоять у своего орудия, в то время как вокруг тебя летают осколки, входит в те практические требования, которые предъявляются к хорошему матросу на военном корабле.

Следует присовокупить к этому, что труд наших парикмахеров значительно облегчается тем, что многие моряки считали модным носить большие бакенбарды, так что в большинстве случаев единственные участки лица, требующие оголения, были верхняя губа и подступы к подбородку. Так было более или менее принято в течение всего трехлетнего плавания, но за несколько дней до того как мы обошли мыс Горн, многие матросы удвоили свои заботы по отращиванию бород к возвращению на родину. Там они готовились произвести немалое впечатление огромными и роскошными возвратницами — так они называли буйную растительность, возникшую у них на подбородке. Особенно усердствовали по этой части пожилые матросы, включая старую гвардию морских гренадеров с бака и черных как трубочисты артиллерийских унтер-офицеров и командиров плутонгов, красовавшихся с весьма почтенными бородами исключительной длины и белизны, напоминавшими длинные лишайники, свешивающиеся с ветвей какого-нибудь древнего дуба. Особенно отличался бородой своей старый Ашант — прекрасный образец шестидесятилетнего моряка. Она у него была седая и сивая, картинно расходящаяся веером, впрочем, иной раз склеенная и спутанная от смолы. Этот Ашант, какая бы ни была погода, всегда был готов выполнить свои обязанности и бесстрашно взбирался в шторм на фока-рей, причем длинная борода его развевалась при этом, как у Нептуна. На широте мыса Горн борода эта казалась бородой мельника, ибо была вся присыпана инеем; иной раз в бледные, холодные патагонские лунные ночи она сверкала множеством кристаллов льда. Но хотя он проявлял бурную жизнедеятельность, когда налетал шквал, в обычное время, если от него не требовалось стремительных движений, это был замечательно спокойный, сдержанный, молчаливый и величественный старик, сторонящийся бурного веселья и никогда не принимавший участия в шумных забавах команды. Он решительно противопоставлял свою бороду их ребячливым шалостям, а порой даже разражался тирадой против суетности подобных затей. Иной раз он пускался в философические беседы со своими товарищами, стариками, приписанными к запасным якорям, а также с легкомысленными обитателями фор-марса и парнишками с крюйс-марса, у которых всегда был ветер в голове.

Впрочем, пренебрегать его философией не следовало: в ней было много мудрости. Ибо этот Ашант был старик, наделенный изрядным природным умом, повидавший почти весь земноводный шар, способный рассуждать о цивилизованном человеке и о дикаре, о язычнике и об иудее, о христианине и о мусульманине. Долгие ночные вахты, которые приходится выстаивать матросам, в высшей степени способствуют развитию у всякого серьезного человека мыслительных способностей, сколь бы скромного происхождения он ни был и сколь бы несовершенно ни было его образование. Посудите же сами, что могло дать этому славному мореходцу полувековое выстаивание вахт. Это был своего рода морской Сократ, изливавший, цитируя сладостного Спенсера [366], «с последней мудростью остатки жизни». Я никогда не мог взглянуть на него и на его достопочтенную бороду без того, чтобы мысленно не даровать ему того титула, которым Персий [367] величал бессмертного мудреца, испившего цикуты [368]: Magister Barbatus — Бородатый учитель.

Немало матросов приложило великие усилия, ухаживая за своей шевелюрой, которую франтоватые молодые люди из кормовой команды отпустили до плеч, словно завитые кавалеры [369] Карла I. Многие матросы с естественно вьющимися, как усики лозы, волосами гордились тем, что они называли любовным завитком, — курчавыми прядками волос на висках у самого уха. Мода эта, свойственная одним матросам, возникла, видимо, для того, чтобы восполнить пробел, возникший, когда исчезла Роднеевская косица, которую носили лет пятьдесят назад.

Другая часть команды старательно отращивала кто длинные прямые пряди à la Виннебаго [370], кто — пучки волос морковного цвета, кто щетину неопределенно песочной окраски. Желая обрести изрядную копну волос на голове, они отращивали свою морковную растительность, не обращая внимания на насмешки. Выглядели они истинными гуннами и скандинавами; одного из них, молодого парня из Северо-Восточных штатов, обладателя незавидной бамбуковой заросли желтого цвета на голове, прозвали даже Дикарем Петером [371], ибо можно было подумать, что его, как дикого кота, поймали где-то в сосновых лесах штата Мэн. Но имелось множество роскошных волнистых шевелюр, которые можно было противопоставить плачевному зрелищу головы Питера [так].

Со всеми этими пышными бакенбардами и почтенными бородами всех разновидностей и фасонов (начиная от бород à la Карл V и Аврелиан [372] и кончая бородами козлиными и клинышками), а также копнами волос команда наша выглядела компанией гривастых королей меровингов [373], перемешанной с дикими ломбардцами, или лангобардами [374], получившими свое наименование от длинных бород.

LXXXV

Великое истребление бород

Предыдущая глава удачно вымостила дорогу к настоящей, в которой Белому Бушлату придется сокрушенно описывать прискорбное событие, наполнявшее «Неверсинк» протяжными жалобами, эхом отдававшимися по всем его палубам и марсам. Столь подробно расписав наши роскошные локоны и трижды величественные бороды, я охотно поставил бы здесь точку, не подымая завесы над тем, что последовало, но правдолюбие и добросовестность запрещают мне это.

И вот теперь, когда я верчусь вокруг да около и топчусь на месте, не решаясь начать этот печальный рассказ, на меня находит непреодолимое чувство грусти, которое я никак не могу побороть. Что за безжалостное истребление волос! Что за Варфоломеевская ночь [375] и Сицилийская вечерня [376] загубленных бород! Ах, кто бы поверил! Чувство солидарности побуждает меня пощупать и свою каштановую бороду, пока я пишу эти строки, и я благодарю доброжелательные светила, что каждый драгоценный волосок ее навеки за пределами досягаемости безжалостных корабельных стригачей.

Но эту печальную и в высшей степени серьезную историю надлежит изложить точно во всех подробностях. В течение плавания многие офицеры выражали негодование по поводу того, с какой безнаказанностью матросы разводили под носом самые обширные плантации волос. На бороды они смотрели еще менее одобрительно. Они-де выглядят не по-флотски, неподобающе для моряка; словом, такие бороды — позор для флота. Но так как капитан Кларет помалкивал, а офицерам не полагалось по собственному почину проповедовать крестовый поход против любителей бакенбардов, старая баковая гвардия все еще благодушно поглаживала свои бороды и милые юноши из кормовой команды продолжали любовно перебирать пальцами свои кудри.

Быть может, великодушие командира, разрешавшего до поры до времени отращивание бород, проистекало оттого, что у него самого на царственной щеке красовалось пятнышко бороды, которая, если только верить сплетням, должна была скрыть нечто такое, что, по словам Плутарха, скрывал император Адриан [377]. Но должен отдать командиру корабля справедливость, против которой я никогда не погрешу: борода его не выходила за пределы, предписанные Морским министерством.

Согласно недавнему приказу из Вашингтона, бороды как офицеров, так и матросов должны были быть аккуратно распланированы и разбиты, как клумбы в саду, причем нижняя граница бороды не должна была ни под каким видом спускаться ниже линии рта для того, чтобы не отличаться от норм, принятых в армии. Приказ этот прямым образом противоречил теократическому закону, изложенному в двадцать седьмом стихе девятнадцатой главы Левита: «Не порти края бороды твоей». Но законодатели не всегда согласуют свои статуты с библейскими установлениями.

Наконец, когда мы пересекли тропик Рака и стояли у наших пушек на вечернем построении, а заходящее солнце сквозь отверстия портиков озаряло каждый наш волосок, так что наблюдателю, расположенному на шканцах, два длинных ровных ряда бород рисовались сплошной густой рощей, в тот несчастливый час, надо думать, жестокая мысль вселилась в душу нашего командира.

«Порядочную компанию дикарей, — подумал он, — отвожу я в Америку; народ будет принимать их за диких кошек и турок. А кроме этого, припоминается мне — это и противно закону. Нет, так дело не пойдет. Их надо подстричь и выбрить. Решено и подписано».

Я не поручусь, что это были в точности те слова, которые в тот вечер вертелись на уме у командира; ибо метафизиками еще не установлено, думаем ли мы словами или мыслями. Но что-то в этом духе командир, наверное, должен был думать. Во всяком случае в тот же самый вечер команда «Неверсинка» была потрясена внеочередным сообщением, сделанным у грот-люка батарейной палубы боцманматом. Впоследствии выяснилось, что он в этот день перебрал.

— Эй, слышите вы на корабле? Все, у кого волосы на голове, обрейте их, а все, у кого бороды, подстригите их!

Обрить наши христианские головы! Подстричь наши обожаемые бороды! Да что, командир корабля рехнулся, что ли?

Но тут к люку ринулся боцман и, изрядно отругав пьяного помощника, громоподобно провозгласил истинный вариант приказа, выпущенного шканцами. В исправленной редакции он звучал следующим образом:

— Эй, слышите вы на корабле? Все, у кого длинные волосы, подстригите их коротко, а все, у кого большие бакенбарды, подстригите их сообразно с Морским уставом.

Это несколько облегчало дело, но все же что за варварство! Лишаться наших чудных «возвратниц» за тридцать дней до прибытия домой? «Возвратниц», которые мы так бережно растили? Потерять их с одного жестокого взмаха ножниц? Неужто наши склоненные налитые колосья пожнут низкие брадобреи с батарейной палубы и подвергнут наши ни в чем неповинные подбородки дыханию хладных ветров американского побережья? А наши чудные вьющиеся локоны? Ужели и их придется остричь? Неужто произойдет такая же генеральная стрижка овец, как та, что бывает ежегодно в Нантакете, а наши гнусные цирюльники унесут руно?

Капитан Кларет, срезав наши волосы и бороды, вы срезали нас с ног. Иди мы в бой, капитан Кларет, собирайся мы пламенным сердцем и стальной десницей помериться с неприятелем, мы с превеликой охотой принесли бы тогда наши бороды в жертву грозному богу войны и почли бы это разумной мерой предосторожности: враг мог бы в них вцепиться. Тогда, капитан Кларет, вы только взяли бы пример с Александра, который приказал побрить своих македонцев, дабы в час боя персам не было бы за что ухватиться. Но теперь, капитан Кларет, когда после долгого-долгого плавания мы возвращаемся в наши очаги, нежно поглаживая изящные кисточки на подбородках, вспоминая отца или мать, сестру или брата, дочь или сына, — состричь наши бороды теперь, те самые бороды, которые покрывались инеем на широтах Патагонии, это уже зверство, капитан Кларет, и клянемся небом, мы не подчинимся. Наводите ваши пушки на экипаж корабля, прикажите морской пехоте примкнуть штыки, а офицерам выхватить сабли из ножен, мы не дадим срезать себе бороды — самое позорное оскорбление, которое, по мнению Востока, можно нанести побежденному врагу!

Где вы, матросы при запасных якорях, марсовые старшины, артиллерийские унтер-офицеры? Сюда, все мореходцы! Постройтесь вокруг шпиля, выставив напоказ ваши почтенные бороды и, сплетая их в единую косицу в знак братства, сложите крест-накрест руки и поклянитесь, что мы разыграем заново Норский мятеж и скорее погибнем, чем поступимся хоть единым волоском!

Возбуждение весь этот вечер царило чрезвычайное. По всем палубам собирались кучки по десять, по двадцать человек, обсуждали приказание и на чем свет стоит поносили его бесчеловечного автора. Вся батарейная палуба напоминала улицу у биржи, где толпа маклеров обсуждает какие-то только что поступившие катастрофические известия по торговой части. Все как один решили не давать в обиду ни товарищей своих, ни своих бород.

Через двадцать четыре часа, на следующем вечернем построении командирский глаз пробежался по рядам — ни одна борода не была сбрита!

Когда барабан пробил отбой, боцман — теперь уже в сопровождении четырех боцманматов, дабы придать добавочную торжественность объявлению, — повторил изданный накануне приказ, добавив, что на выполнение его дается двадцать четыре часа.

Однако прошел и второй день, и на построении бороды все еще продолжали топорщиться на подбородках. Капитан Кларет тут же вызвал кадетов, которые, получив соответственные приказания, разбежались по различным артиллерийским подразделениям и сообщили их каждому начальнику.

Офицер, командовавший нами, обратился к нам и сказал:

— Матросы, если завтра вечером я увижу, что у кого-нибудь из вас длинные волосы или борода, не соответствующая образцу, принятому Морским уставом, я перепишу имена всех нарушителей приказа и представлю их командиру.

Дело приняло теперь серьезный оборот. Командир не был намерен шутить. Возбуждение возросло десятикратно; значительное число более пожилых матросов, доведенных до крайнего бешенства, поговаривали о том, чтобы не выполнять своих обязанностей, покуда обидный приказ не будет отменен. Мне казалось невероятным, чтобы они серьезно могли замыслить такое безумие, но невозможно предвидеть, до чего могут дойти люди, если их взбесить, стоит только назвать Паркера и его участие в Норском мятеже.

В ту же ночь, когда заступила первая вахта, люди все как один согнали обоих боцманматов с их постов у носового и грот-люка и убрали трапы, отрезав таким образом всякое сообщение между батарейной и верхней палубой от грот-мачты до носа.

Вахтенным офицером был Шалый Джек; едва успел он услышать об этом начале мятежа, как прыгнул прямо в толпу и, бесстрашно смешавшись с ней, воскликнул:

— Вы что, обалдели, ребята? Не валяйте дурака. Таким манером вы ничего не добьетесь. Приступайте к работе, молодцы! Боцманмат, установите трап! Вот так, ну, а теперь наверх, орлы, ходом, ходом!

Его смелое, непринужденное поведение, подчеркивавшее, что у матросов он не усматривает никаких поползновений к мятежу, подействовало на них магически. Они разбежались по своим местам, как было приказано, и удовлетворились тем, что весь остаток ночи метали громы и молнии, проклиная капитана, и, напротив того, превозносили до небес чуть не каждую блестящую пуговицу на сюртуке Шалого Джека.

Капитан Кларет в момент беспорядков спокойно дремал в своей каюте, и утихомирить их удалось так быстро, что он узнал о происшедшем только из сделанного ему рапорта. По кораблю потом бродили слухи, что он разбранил Шалого Джека за то, что он сделал. Он утверждал, что надо было немедленно вызвать морскую пехоту и атаковать «бунтовщиков». Но, если даже то, что говорили о капитане, и соответствовало действительности, он тем не менее сделал вид, что ничего не заметил, и не пытался изобличить и наказать зачинщиков. Это было по меньшей мере благоразумно, но бывают времена, когда даже самый могущественный правитель должен смотреть сквозь пальцы на нарушения, дабы сохранить незыблемость законов на будущее время. И нужно приложить великие старания, чтобы своевременно принятыми мерами предотвратить несомненные бунтарские действия и таким образом не дать людям осознать, что они перешли дозволенные пределы и потому очертя голову предаются неистовству ничем не сдерживаемого мятежа. Тогда на некоторое время ни с солдатами, ни с матросами совладать нельзя, как на собственном опыте убедился Цезарь, несмотря на всю свою отвагу, или Германик [378], невзирая на свое благоразумие, когда легионы их взбунтовались. Ни все уступки графа Спенсера [379], первого лорда Адмиралтейства, ни угрозы и уговоры лорда Бридпорта [380], командующего флотом, более того, обещание полнейшего прощения, данное его королевским величеством, не могли убедить спитхедских мятежников [381] (когда наконец они были доведены до крайности) сложить оружие, пока их не покинули их собственные товарищи и лишь горстка осталась защищать брешь.

Поэтому-то, Шалый Джек, вы поступили правильно, и никто не смог бы справиться с этим делом лучше вас. Вашей хитрой простоватостью, добродушной отвагой и непринужденностью поведения, как будто ничего решительно не случилось, вы, может быть, подавили в зародыше весьма серьезное дело и не дали американскому флоту покрыться позором восстания, рожденного бакенбардами, мыльной пеной и бритвами. Подумайте только, что бы было, если бы будущим историкам пришлось отвести длинную главу Мятежу бород на корабле США «Неверсинк»? Да, после такого события парикмахеры срезали бы свои завитые спиралью столбики [382] и заменили бы их миниатюрными грот-мачтами в качестве символа их профессии.

И тут читателю предоставляется обильный материал для размышлений на тему, как события весьма значительные в нашем военно-морском мире могут проистечь от самых незначительнейших пустяков. Но тема эта старая, мы оставляем ее в стороне и идем дальше.

На следующее утро, хотя это не был день бритья, было замечено, что парикмахеры с батарейной палубы открыли свои заведения, фитильные кадки их уже установлены и бритвы наготове. Взбив кисточками пышную пену в оловянных кружках, они стояли и посматривали на проходящую толпу матросов, молчаливо призывая их зайти и отдаться им в руки. В добавление к своим обычным инструментам они время от времени размахивали огромными ножницами для стрижки овец на предмет наглядного напоминания об эдикте, которому под страхом великих неприятностей надлежало подчиниться.

Несколько часов матросы прогуливались взад и вперед по палубе не в слишком хорошем настроении, давая клятву не пожертвовать ни одним волоском. Они уже заранее клеймили позором малодушного, который унизился бы до подчинения приказу. Но привычка к дисциплине действует магически: не прошло много времени, как на фитильную кадку забрался старик из баковых. Цирульник, прозванный матросами Синекожий из-за того, что он бесперечь скоблил себе физиономию бритвой, с лукавой ухмылкой ухватился за его длинную бороду, одним беспощадным взмахом отхватил ее и швырнул через плечо в порт. Этот баковый был в дальнейшем известен под знаменательным прозвищем — в основном соответствующим той укоризненной кличке, коей древние греки наградили афинянина [383], впервые во времена Александра, до которого никто из греков не расставался со своей бородой, согласившегося лишиться оной. Но несмотря на все презрение, обрушившееся на нашего бакового, благоразумному примеру его последовали многие, и вскоре у парикмахеров работы оказалось более чем достаточно.

Печальное зрелище, исторгнувшее бы слезы из любого смертного, за исключением парикмахера или татарина! Бороды трехлетней выдержки; козлиные бородки, украсившие бы альпийскую серну; клинышки, которым позавидовал бы граф д'Орсэ [384], равно как и любовные завитки и военно-морские локоны, которые не уступили бы в дюймах каждой длинной косе златокудрой красавицы, — все полетело за борт. Капитан Кларет, и ты можешь после этого спокойно спать в своей каюте? Клянусь каштановой бородой, которая вьется сейчас у меня на подбородке, знаменитой преемницей той первой, юной, пышной бороды, которая пала тогда жертвой тирании, — этой мужественной бородой своей клянусь, то было варварство!

Мой благородный старшина Джек Чейс негодовал. Даже все особые милости, которыми он пользовался у капитана Кларета, и полнейшее прощение дезертирства в перуанский флот, которое ему было даровано, не могли сдержать излияния его чувств. Но когда он немного остывал, Джек обретал способность здраво мыслить, так что наконец он понял, что лучше всего сдаться.

У него чуть не брызнули слезы из глаз, когда он пошел к брадобрею. Печально усевшись на фитильную кадку, он искоса взглянул на мастера, который уже звякал ножницами, готовясь приступить к делу, и сказал:

— Друг мой, надеюсь, ножницы твои освящены. Да не прикоснутся они к этой бороде, если ты не опустил их в святую воду; бороды — вещь священная, цирюльник. Неужто ты не сочувствуешь бородам, друг мой? Подумай. — И с этими словами он печально положил на руку свою щеку, окрашенную в глубокий коричневый цвет. — Два лета уже прошло с тех пор, как снят был урожай с моего подбородка. Я был тогда в Латинской Америке, в Кокимбо [385], и когда землепашец производил свои осенние посевы в Ла-Вега, я начал отращивать эту благословенную бороду, а когда виноградари подрезали лозы в виноградниках, я впервые подправил ее под звуки флейты. Ах, брадобрей, брадобрей, неужто у тебя нет жалости? Бороду эту ласкала белоснежная рука прелестной Томаситы де Томбес, величайшей кастильской красавицы из Нижнего Перу. Вдумайся хоть в это, стригач! Я носил ее как офицер на шканцах перуанского военного корабля. Я горделиво выставлял ее напоказ на блестящих фанданго в Лиме! На корабле я бывал с ней внизу и наверху. Что говорить, парикмахер, она развевалась, как адмиральский флаг на топе мачты этого самого славного фрегата «Неверсинк»! О брадобрей, брадобрей, — это мне что нож острый в сердце! Что по сравнению с этим спустить свои флаги и штандарты перед врагом, когда ты побежден, что это, брадобрей, по сравнению с тем, когда приходится спускать флаг, который сама природа прибила к мачте?

Дальше продолжать благородный Джек был не в силах. Его покинула живость, которую сообщило ему на миг его одушевление; гордая голова его поникла на грудь, а его длинная печальная борода почти коснулась палубы.

— О, влачите ваши бороды в печали и позоре, команда «Неверсинка»! — вздохнул Джек. — Цирюльник, придвинься ко мне и скажи, мой друг, получил ли ты вперед отпущение грехов за то деяние, которое ты намереваешься совершить. Не получал? Тогда, брадобрей, это отпущение дам тебе я. Виноват не ты, а другой. И хотя ты собираешься лишить меня внешнего признака моего мужества, все же, стригач, я от души прощаю тебя; опустись же на колени, парикмахер, опустись, чтобы я мог благословить тебя во знамение того, что я не таю по отношению к тебе ни малейшей злобы!

И когда этот парикмахер, единственное чувствительное существо во всем их отродье, встал на колени и получил отпущение, а затем и благословение, Джек предал бороду свою в его руки, после чего тот, срезав ее со вздохом, высоко ее поднял и, пародируя объявления боцманматов, воскликнул:

— Эй, слышите вы все на палубе? Вот борода несравненного Джека Чейса, благородного старшины грот-марса нашего фрегата!

LXXXVI

Мятежники на судилище

Хотя много шевелюр было скошено в этот день и сжато немало бород, однако несколько человек продолжали еще не сдаваться и поклялись защищать свои священные волосы до последнего издыхания. Были это по большей части пожилые матросы, даже некоторые унтер-офицеры — они, понадеявшись на свой возраст и положение на корабле, полагали, надо думать, что, когда так много народу выполнило уже приказание командира корабля, их трогать не будут, ввиду того что остались их всего единицы, и все они окажутся живым памятником милосердия нашего начальника.

В тот же вечер, когда барабан пробил построение, все матросы угрюмо разошлись по своим местам; старые морские волки, не сбрившие бород, выстроились мрачные, вызывающие, недвижные, как ряды изваянных ассирийских царей с их великолепными бородами, которые были раскопаны Лэйардом [386].

В должное время все они были переписаны начальниками дивизионов и затем вызваны на суд к грот-мачте, где командир корабля уже ожидал их. Вся собравшаяся вокруг команда затаила дыхание, когда почтенные мятежники выступили вперед, и обнажили головы.

Зрелище было внушительное. Это были старые и уважаемые моряки, щеки их покрылись загаром под всеми тропиками — всюду, куда солнце устремляет тропический луч; все как один — заслуженные мореходцы; многие из них могли быть дедами и иметь внучат в любом порту земного шара. Они должны были бы вызывать уважение равно у самых легкомысленных и у самых степенных зрителей. Даже капитана Кларета они должны были бы унизить до почтительного отношения. Но скифу чувство это недоступно, и, как хорошо известно всякому, изучавшему римскую историю, наглый предводитель готов иметь дерзость дернуть за бороды самых величественных сенаторов [387], заседавших в своем сенате на величественном холме Капитолия.

Что за парад бород! Лопатой, молотом, кинжалом; треугольных, квадратных, заостренных, округленных, полукруглых и расщепленных. Но самой примечательной из всех была борода старика Ашанта, древнего бакового старшины. Готически почтенная, она ниспадала на его грудь наподобие свинцово-серой грозы.

Да, древний Ашант, Нестор [388] нашей команды, — стоило мне взглянуть на тебя, как я начинал чувствовать, что шансы мои на долголетие увеличиваются.

Это был матрос старой школы. Он носил короткую косицу, которую насмешники с крюйс-марса называли поросячьим хвостиком. Стан его охватывал широкий абордажный пояс, который он носил, по его словам, для того чтобы подпереть свою грот-мачту, имея в виду спинной хребет; ибо по временам он жаловался на приступы ревматических болей в спине, вызванных тем, что ему случалось иной раз вздремнуть на палубе за свои свыше пятидесяти лет выстоенные ночные вахты. Его нож являлся истинным антиком — вроде того крючковидного лезвия, которым подрезают ветви. Ручка ножа — зуб кашалота — была вся изукрашена вырезанными на ней кораблями, пушками и якорями. Нож этот висел у него на шее на шнурке, изукрашенном розетками и мусингами, завязанными его собственными почтенными пальцами.

Из всей команды этот Ашант был любимым матросом моего славного старшины Джека Чейса, который как-то раз указал мне на него, когда старик медленно спускался по вантам с фор-марса:

— Ну вот, Белый Бушлат! Разве не вылитый это Чосеров [389] корабельщик?

Кинжал носил на длинном он шнуре,

Чтоб под рукой иметь его всегда.

От солнца порыжела борода.

Он смел и мудр был, и наверно шквал

В морях не раз ту бороду трепал.

Из «Кентерберийских рассказов», Белый Бушлат! Верно, древний Ашант жил еще во времена Чосера, что тот смог так точно его изобразить.

LXXXVII

Экзекуция старика Ашанта

Мятежные бороды, возглавляемые бородой старика Ашанта, развевающейся как коммодорский брейд-вымпел, молча стояли теперь у мачты.

— Приказ вы слышали, — сказал им командир, сурово оглядывая их, — это что за волосья на подбородках?

— Сэр, — начал баковый старшина, — скажите, отказывал ли когда-либо старый Ашант выполнить свой долг? Пропускал ли он хоть раз построение? Но, сэр, борода старого Ашанта — его собственность!

— Это еще что за новости? Начальник полиции, отведите этого матроса в карцер.

— Сэр, — почтительно заметил старик, — три года, на которые я нанимался, истекли; и хоть я и обязан довести корабль до дому, но, принимая во внимание положение вещей, я думаю, что бороду мне все же можно было бы разрешить. Ведь дней-то остается самая малость, капитан Кларет.

— В карцер! — закричал командир. — А что до вас, старых хрычей, — продолжал он, обращаясь к остальным, — даю вам четверть часа, чтоб сбрить бороды, а если они и после этого останутся у вас на подбородках, выдеру всех до единого, хотя бы вы мне крестными приходились.

Отряд бородачей направился на бак, вызвал своих брадобреев, и с их славными вымпелами было покончено. Повинуясь приказанию, они прошествовали перед командиром и заявили:

— Дульные пробки убраны, сэр.

Достойно также замечания, что ни один матрос, подчинившийся общему приказу, не согласился носить мерзкие уставные бакенбарды, предписанные Морским министерством. Нет, как истинные герои они воскликнули: «Брейте уж наголо. Пусть ни волоска на мне лишнего не будет, раз мне не дают носить их столько, сколько я хочу!».

Наутро после завтрака с Ашанта были сняты кандалы, и с начальником полиции с одной стороны и вооруженным часовым с другой он был проведен по батарейной палубе и вверх по трапу до грот-мачты. Надо думать, охраняли старика так строго, чтобы не дать ему удрать на берег, от которого мы в это время отстояли на какую-нибудь тысячу миль.

— Ну как, сэр, соглашаетесь ли вы снять вашу бороду? У вас были сутки, чтобы обдумать. Что вы скажете? Мне не хотелось бы подвергать порке такого старика, как вы!

— Борода эта — моя, сэр! — тихо произнес старик.

— Сбреете ее?

— Она моя, сэр! — повторил старик дрожащим голосом.

— Налаживайте люки! — заорал командир. — Начальник полиции, снимай с него рубаху! Старшины рулевые, хватайте его! Боцманматы, выполняйте свои обязанности!

В то время как исполнители суетились, возбуждение командира поулеглось, и когда наконец старый Ашант был привязан за руки и за ноги и обнажилась его почтенная спина — та самая спина, которая гнулась у орудий «Конституции», когда она захватила в плен «La Guerrière»[60], командир, видимо, смягчился.

— Вы глубокий старик, — сказал он. — Мне неприятно подвергать вас кошкам, но приказам моим следует подчиняться. Даю вам последнюю возможность. Соглашаетесь ли вы сбрить эту бороду?

— Капитан Кларет, — промолвил матрос, с трудом поворачиваясь в своих узах. — Порите меня, если хотите, но лишь в этом одном я вам подчиниться не могу.

— Валяйте! Я посмотрю, как с него шкуру снимут! — заорал командир в внезапном приступе бешенства.

— Господи! — в страшном возбуждении прошептал Джек Чейс, присутствовавший при этой сцене. — И всего-то дела — петля. Я ему сейчас в морду дам!

— Лучше воздержись, — сказал товарищ по марсу. — Это верная смерть, а может наказанье и похлеще.

— Первый удар! — воскликнул Джек. — Нет, вы только посмотрите на старика! Нет, не могу я этого вынести! Пустите меня! — со слезами на глазах Джек протиснулся в толпу.

— Вы, боцманмат! — крикнул капитан. — Что это вы с ним нежничаете? Покрепче его, сэр, или я с вас самих шкуру спущу!

Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать плетей отсчитали на спине героического старика. Он только все ниже и ниже склонял голову, все разительнее напоминая статую умирающего гладиатора.

— Срезайте, — произнес капитан.

— А теперь иди и сам перережь себе горло, свинья, — пробурчал вполголоса один из якорных патриархов, однокашник Ашанта.

Когда начальник полиции подошел, чтобы подать старику рубашку, тот знаком показал ему, что не нуждается в его помощи, и с полным достоинства видом брамина произнес:

— Неужто вы думаете, начальник, что мне трудно? Рубаху я уж сам как-нибудь надену. От этой порки меня не убавилось. И позора в ней для меня нет, а тот, кто думал меня этим унизить, лишь опозорил сам себя.

— Что он говорит? — заорал капитан. — Что бормочет этот просмоленный философ с дымящейся спиной? Скажите мне это в глаза, сэр, если у вас хватит на это смелости. Часовой, отведите его назад в карцер. Стойте! Джон Ашант, вы были баковым старшиной, разжалую вас в матросы, а теперь отправляйтесь в карцер и сидите там, покуда не согласитесь сбрить бороду.

— Борода эта — моя собственность, — спокойно произнес старик. — Часовой, я готов.

И он отправился назад отсиживать между пушками. Четыре или пять дней его держали в кандалах, а потом пришел приказ снять их. Но на свободу его не выпустили.

Ему разрешены были книги, и он почти непрерывно читал. Но он также тратил много времени на заплетание бороды своей в косицы. В них он вплетал полоски красного флагдука, словно стараясь как-то особенно украсить тот предмет, который выдержал все испытания.

В карцере он оставался до нашего прибытия в Америку; но как только раздался грохот цепи в клюзе и фрегат повернулся на якоре, он вскочил на ноги, оттолкнул часового и, выскочив на верхнюю палубу, воскликнул:

— Дома — и с бородой!

Поскольку срок его службы истек за несколько месяцев до этого, а корабль стоял уже на якоре, для военно-морских законов он был уже неуязвим, и офицеры не решались донимать его. Но, благоразумно решив не мозолить им глаза, старик просто собрал свою койку и чемодан и нанял шлюпку. Он прыгнул в корму и был препровожден на берег под безудержные изъявления восторга всей команды. Это была великая победа над самим победителем, достойная такого же прославления, как бой при Абукире.

Хотя, как мне довелось потом услышать, Ашанту настоятельно советовали возбудить по этому поводу дело против капитана, он решительно отклонил это предложение, говоря: «Бой выиграл я, а на призовые деньги мне наплевать».

Но даже если бы он последовал этим советам, можно сказать с почти полной уверенностью на основании подобных случаев, что ни гроша удовлетворения он бы не высудил.

Не знаю, на каком фрегате ты плаваешь теперь, старый Ашант. Но да сохранит небо легендарную твою бороду, какие бы тайфуны ее не трепали. А если когда-нибудь тебе приведется лишиться ее, старик, пусть с ней будет, как с королевской бородой Генриха I [390] Английского, которому отстригла ее высокопреподобная рука какого-нибудь архиепископа Сейского.

Что до капитана Кларета, пусть не думают, что я хотел изобразить его каким-то чудовищем или извергом. Он отнюдь не был таким. И команда в общем-то не питала к нему тех чувств, которые порою испытывает по отношению к отъявленным тиранам. Сказать по правде, большинство матросов с «Неверсинка», за предыдущие плавания привыкшие к вопиющему по жестокости обращению, считали капитана Кларета офицером скорее мягким. И в самом деле, в иных отношениях он их не угнетал. Уже рассказывалось, какие вольности он даровал матросам по части беспрепятственной игры в шашки — привилегия почти неслыханная на большинстве американских кораблей. В вопросе наблюдения за обмундированием команды он также проявлял замечательную терпимость по сравнению с другими командирами, которые из-за повышенной требовательности к одежде команд вгоняли матросов в большие издержки у ревизора. Одним словом, в чем бы капитан Кларет ни провинился на «Неверсинке», ни одна из совершенных им жестокостей не проистекала, по всей вероятности, от его личного, капитана Кларета, жестокосердия. Таким, каким он стал, сделали его заведенные в военном флоте порядки. Живи и действуй он на берегу, ну, скажем, купцом, его, без сомнения, считали бы добрым человеком.

Найдутся, вероятно, люди, которых, после того как они прочтут об этой Варфоломеевской ночи бород, крайне удивит, что утрата какого-то большего или меньшего количества волос могла вызвать у матросов столько неприязни, довести их до такой пены у рта — да что говорить — чуть ли не до мятежа.

Но подобные обстоятельства не единичны. Не говоря уже о беспорядках, связанных с гибелью людей, которые некогда случились в Мадриде [391] как протест против деспотического эдикта короля, пожелавшего запретить кавалерам ношение плащей; и оставляя без внимания другие примеры, которые можно было бы привести, достаточно упомянуть о бешенстве саксонцев во времена Вильгельма Завоевателя [392], когда этот деспот приказал сбривать растительность на верхней губе — наследственные усы, которые по традиции носили старшие поколения. Большинство впавших в уныние побежденных подчинилось, но много представителей саксонских неподатных сословий и вообще смельчаков предпочли расстаться со своими замками, нежели со своими усами, и, добровольно покинув родные очаги, отправились в изгнание. Все это с великим возмущением изложено в «Historia Major»[61] стойкого саксонского монаха Мэтью Париса [393], начинающейся с нормандского завоевания.

А что наши матросы были правы, желая сохранить свои бороды в качестве военных атрибутов, должно быть ясно всякому, если принять во внимание, что, поскольку борода является признаком мужественности, она в том или ином виде всегда почиталась признаком воина. Гренадеры Бонапарта были украшены пышными бакенбардами, и, кто знает, во время атаки эти самые бакенбарды их не нагоняли ли большего страха на врага, чем даже блеск их штыков? Большинство воинственных существ украшено бакенбардами или бородами — это кажется законом госпожи природы. Свидетельством тому являются кабан, тигр, пума, человек, леопард, баран и кот — все воины и все изрядные уискеранды [394]. Между тем как у миролюбивых пород подбородки по большей части гладкие, как эмаль.

LXXXVIII

Наши рекомендации