Плут при должности на военном корабле

Последняя история с контрабандой, которую я сейчас расскажу, относится также ко времени нашей стоянки в Рио. Приводится она с особой целью — показать на любопытном примере почти невероятную растленность, встречающуюся на иных военных судах почти на всех ступенях корабельной иерархии.

В течение нескольких дней количество пьяных матросов, схваченных за ворот начальником полиции и доставленных к грот-мачте на предмет освидетельствования их вахтенным офицером перед положенной поркой у трапа, вызвало величайшее удивление и раздражение командира и старших офицеров. Столь строги были меры, принятые командиром, чтоб воспрепятствовать проникновению спиртного на корабль, столь определенны указания, данные всем лейтенантам и их подручным на фрегате, что он ума не мог приложить, каким образом такое количество спиртного могли спроворить на корабль, невзирая на все препоны и предосторожности.

Были приняты еще более энергичные меры для изобличения контрабандистов. Блэнда, начальника полиции, вместе с его капралами специально привели к мачте, где командир корабля публично обратился к ним с речью, призывая приложить все усилия, для того чтобы положить конец торговле водкой. При этом присутствовали толпы матросов, которые собственными глазами видели, как начальник полиции униженно козырял командиру, торжественно обещая ему, что он, как и прежде, будет стараться изо всех сил. Закончил он свое слово изъявлением величайшего отвращения ко всем видам пьянства и контрабанды и твердого решения с божьей помощью не смыкать ночью ни на мгновенье глаз, дабы выследить все преступные деяния.

— Не сомневаюсь в вас, начальник, — объявил капитан, — а теперь возвращайтесь к своим обязанностям.

Этот начальник полиции пользовался у командира особым расположением.

На следующее утро перед завтраком, когда шлюпка, ежедневно посылаемая за свежей провизией для господ офицеров, подошла к фрегату, начальник полиции, тщательно обыскав по заведенному порядку как ее, так и ее команду, доложил вахтенному офицеру, что ничего подозрительного замечено не было. Затем провизия была поднята на палубу, в том числе порядочных размеров деревянный ящик, адресованный «Г-ну ... ревизору корабля Соединенных Штатов „Неверсинк“». Разумеется, всякий частный груз такого рода, предназначенный кому-либо из господ офицеров, осмотру не подлежал, а посему начальник полиции приказал одному из капралов отнести его в каюту ревизора. Но последние события повысили бдительность вахтенного офицера до необычной степени, и, видя, что ящик исчезает в люке, он спросил, что это такое и для кого предназначается.

— Все в порядке, сэр, — произнес, приложив руку к козырьку, начальник полиции, — ревизорское имущество.

— Пусть пока остается на палубе, — распорядился лейтенант. — Мистер Монтгомери, — подозвал он кадета, — спросите ревизора, ожидает ли он получение нынче утром ящика.

— Есть, есть, сэр! — воскликнул, козырнув, кадет.

Но вот он вернулся, доложив, что ревизор отлучился на берег.

— Ясно. В таком случае, мистер Монтгомери, распорядитесь отправить этот ящик в карцер и строго накажите часовому никого до него не допускать.

— А может быть, отнести его к нам в унтер-офицерскую кают-компанию, пока не придет ревизор? — почтительно предложил начальник полиции.

— Я уже сказал, как с ним распорядиться, — отрезал лейтенант и отвернулся.

Когда ревизор возвратился, выяснилось, что ни о каком ящике он ведать не ведал и слыхом не слыхал. Принесли его опять к вахтенному офицеру, который немедленно вызвал начальника полиции.

— Вскройте ящик!

— Есть, сию минуту, сэр! — ответил тот.

Крышку сорвали, и в ящике оказалось двадцать пять аккуратно уложенных в солому глиняных бутылей, словно двадцать пять бурых поросят.

— Не дремлют контрабандисты, — заметил начальник полиции, взглянув на лейтенанта.

— Откупорьте и попробуйте, — приказал офицер.

Начальник полиции повиновался и, причмокнув губами в некотором недоумении, сказал, что не знает, американское ли это виски или голландский джин, так как пить не привык.

— Брэнди, по запаху узнаю, — сказал офицер. — Отнести ящик назад в карцер.

— Есть отнести! — отозвался начальник полиции, проявляя удвоенное усердие.

О происшествии немедленно доложили командиру, который, взбешенный дерзостью уловки, принял все меры к тому, чтобы разоблачить виновных. Велись расспросы и на берегу, но так и не удалось выяснить, кто доставил ящик на шлюпку с провизией. На этом дело пока заглохло.

Но несколько дней спустя одного из юнг с крюйс-марса подвергли экзекуции за пьянство. И в то время как он корчился на решетчатом люке, из него выудили признание, от кого он раздобыл выпивку. Человека этого вызвали; им оказался некий Скриггс, отслуживший свой срок морским пехотинцем, а теперь исполнявший обязанности кока для сержантов морской пехоты и начальника полиции. Этот морской пехотинец обладал поистине самой мерзкой рожей на корабле, серые глаза его косили и воровато глядели на вас, ходил он как побитая собака. Как мог столь невоинственного вида бродяга втереться в доблестную морскую пехоту, оставалось совершенной загадкой. Славился он исключительной неряшливостью и нечистоплотностью. Кроме того, всем решительно матросам на корабле было известно, что он невероятный скряга, отказывавший себе не только в маленьких прихотях, скрашивающих жизнь на военном корабле, но даже порой и в самом необходимом.

Видя, что спасенья ему нет, Скриггс упал на колени перед командиром и признал справедливость возведенного на него обвинения. Поняв, что старик обезумел от страха при виде боцманматов с их кошками и всей грозной торжественности публичной экзекуции, командир решил, что сейчас самый момент вытянуть из него все тайны. Перепуганного кока в конце концов заставили признаться, что он уже некоторое время являлся орудием в сложной системе закулисных негодяйств, зачинщиком которых был не кто иной, как сам неутомимый начальник корабельной полиции. Выяснилось, что это должностное лицо имеет на берегу своих тайных агентов, снабжающих его спиртным, которое в различных ящиках, узлах и упаковках, адресованных ревизору и другим лицам, доставлялось на пристань к провизионной шлюпке. Обычно появление таких грузов в адрес ревизора и других офицеров не вызывало удивления, ибо не проходило дня, чтобы им не привозили чего-либо с берега, особенно ревизору, а, так как начальник полиции неизменно присутствовал при разгрузке шлюпки, ему ничего не стоило под видом того, что ящик или узел отправляют в каюту ревизора, запрятать его в собственной каюте.

Скупой морской пехотинец Скриггс с вороватым взглядом и был тем лицом, которое тайно продавало спиртное матросам, таким образом прикрывая собой начальника полиции. Водка продавалась по самым невероятным ценам: одно время она дошла до двенадцати долларов за бутылку наличными или тридцати долларов письменным распоряжением о выплате подателю по возвращении из плаванья. Трудно поверить, что матросы платили такие цены, но, когда кому-нибудь из них приспичит выпить, а добыть выпивки нет никакой возможности, иной, если б только мог, готов был бы отдать за одну чарку чуть ли не десять лет жизни.

Матросы, усладившиеся водкой, доставленной таким образом на корабль начальником полиции, потом в огромном количестве случаев задерживались этим же лицом и подвергались порке у трапа. Выше мы уже говорили, какую видную роль играло оно при экзекуции.

Богатые барыши, нажитые в результате этой бессовестной операции, распределялись между всеми ее участниками. Скриггсу при этом доставалась одна треть. Когда принесли на палубу его ларь с кухонными принадлежностями, в нем было обнаружено четыре парусиновых мешка серебра на сумму, немного не достигавшую стольких же сотен долларов.

Все виновные были подвергнуты порке, закованы в наручники и кандалы и на несколько недель засажены в карцер под присмотр часового; все, за исключением начальника полиции, который был лишь уволен со службы и некоторое время находился под арестом в наручниках. После освобождения его сунули в одну из команд и для вящего унижения причислили к шкафутным, самому презираемому подразделению корабля.

Как-то, когда я пошел обедать вместе со своей артелью, я обнаружил его за нашим столом. Хотя он вел себя в высшей степени смиренно, мне сперва казалось как-то зазорно сидеть с ним за одним бачком. Однако вскоре я понял, что человека этого стоит изучить и полученный урок усвоить, так что в конечном счете присутствие его даже оказалось для меня не лишенным смысла. Меня, однако, поразило, как это он ухитрился втереться в нашу компанию, когда столько артелей отклонило эту честь, пока наконец я не установил, что он уломал одного из наших товарищей, приходившегося ему дальней родней, уговорить нашего постоянного кока принять его.

Дело заключалось в том, что любой другой бачок просто не в состоянии был пойти на такой шаг, ибо таким образом непоправимо запятнал бы свою репутацию, но наша артель № 1 — «Клуб сорокадвухфунтовых» — состояла из таких молодцов, стольких марсовых старшин и старшин-рулевых — людей, заслуженно занимающих особое положение на корабле, имеющих давно установившуюся репутацию и пользующихся уважением всей батарейной палубы, что она могла позволить себе сколько угодно рискованных действий, совершенно немыслимых в артелях с более скромными претензиями. А кроме того, хотя нам всем был в высшей степени ненавистен грех как таковой, однако в силу нашего привилегированного положения, утонченности воспитания, полученного в чистом эфире марсов и широкого охвата жизненных явлений во всей их сложности, мы в значительной степени были свободны от излишних предрассудков по отношению к отдельным личностям и мещанской ненависти к грешникам, к грешникам, а не к греху, которые так часто приходится видеть у людей с извращенным интеллектом и сердцами, утратившими всякое христианское милосердие. Нет. Все суеверия и догмы, связанные с грехом, не оставили иссушающего следа в наших сердцах. Мы способны были уразуметь, что зло всего лишь личина добра, и мошенника с какой-то точки зрения можно рассматривать как святого, а то, что мы почитаем злом, на других планетах, быть может, слывет добром, точно так как некоторые вещества, не претерпевая никаких внутренних изменений, совершенно меняют свой цвет в зависимости от освещения. Мы понимали, что чаемый золотой век начался должно быть в то самое утро, когда были сотворены первые миры и что, вообще-то говоря, в мире, доставшемся нам, — на нашем фрегате, — людям живется не хуже и не лучше, чем на любой другой посудине с круглой кормой из тех, что обретаются в Млечном Пути. И хотя многие из нас на батарейной палубе были порой обречены на всякие физические и нравственные страдания, испытывали горечь унижения и тревогу за свою судьбу, все же мы понимали, что, несомненно, лишь наше неправильное представление о вещах заставляет нас воспринимать их как горестные муки, а не как самые сладостные удовольствия. Мне как-то приснилась планета, говорит Пинцелла, где подвергнуть человека колесованию почитается самым великим наслаждением, которое вы можете ему доставить; где любой дворянин, одержавший победу над другим дворянином, покрывается несмываемым позором; где свалить человека после смерти в яму и бросать холодные комья земли на его обращенное вверх лицо считается оскорблением, которому подвергают лишь самых отъявленных злодеев.

Но что бы мы, однокашники, ни думали, в каких бы обстоятельствах ни оказывались, мы ни на минуту не забывали, что как бы ни был плох наш фрегат, а идет он домой. По крайней мере в такие мечтания мы погружались, несмотря на то что всякие случавшиеся время от времени неприятности вносили диссонирующую ноту в наше благодушие и как будто опровергали нашу философию. Ибо в конце концов философия, то есть самая высокая мудрость, когда-либо и каким-либо образом явленная нашему военно-морскому миру, не что иное, как топь и трясина, с немногими кочками здесь и там, на которые можно уверенно поставить ногу.

Лишь один человек за нашим столом и знать не хотел о нашей философии — грубый, раздражительный, суеверный старый медведь самого нефилософского склада, он твердо верил в геенну огненную и соответственно себя к ней готовил. Помнится, я уже упоминал о нем. Звали его Прайминг, и был он артиллерийским унтер-офицером.

Кроме всего прочего, этот начальник полиции Блэнд не был низкопробным, грязным мошенником. Порок в нем, если перефразировать выражение Бёрка [206], казалось (но только казалось!), терял добрую половину своей отвратительности, утратив внешнюю грубость. Плут он был ловкий, умеющий себя вести, и галеты свои он преломлял не без изящества. Во всем его облике было много светского лоска, в речах — уступчивая вкрадчивость, способная в обществе покорить все сердца. Если не считать моего благородного старшины Джека Чейса, он оказался самым занимательным, я чуть было не сказал, самым приятным собеседником в нашем клубе. Ничто, за исключением слишком малого рта, изгибавшегося наподобие мавританской арки и зловеще нежного, и его змеиного черного глаза, загоравшегося порой, как потайной фонарь в ювелирной лавке, не говорило, какой за этим привлекательным обличьем скрывается мерзавец. Но речи его не таили в себе ничего зловещего, он не позволял себе никаких двусмысленностей, тщательно избегал нескромностей, никогда не употреблял бранных слов и лишь походя рассыпал каламбуры и остроты, перемежаемые остроумными параллелями между жизнью на берегу и на корабле и приятными и колоритными анекдотами, рассказанными с большим вкусом. Одним словом, с чисто психологической точки зрения, плут это был очаровательный. На берегу такой человек, вероятно, был бы безупречным жуликом по торговой части, вращающимся в весьма приличном обществе.

Но этим его характеристика не исчерпывалась. Я требую для этого начальника полиции высокое и почетное место в Ньюгейтском календаре истории. Его бесстрашие, хладнокровие и изумительное самообладание, когда ему пришлось примириться с судьбой, низвергшей его с должности, где он был грозой пяти сотен смертных, многие из которых питали к нему жгучую ненависть, были просто невероятны. Его бестрепетность, повторяю, когда теперь он, не выказывая ни малейшей робости, скользил между нами, подобно обезоруженной рыбе-меч среди стаи свирепых белых акул, конечно, свидетельствовала о том, что человек этот был недюжинный. Пока он занимал свой пост, на его жизнь не раз покушались матросы, которых он подвел под плеть. Темными ночами они роняли на него из люков ядра в тайной надежде «попортить его перечницу», как они выражались, завязывали мертвые петли на веревках, которые пытались набросить на него в темных углах. И теперь им был отдан на растерзание человек, исключительная низость которого всплыла наконец на свет божий, но это не мешало ему улыбаться как ни в чем не бывало, учтиво предлагать свой мундштук совершенно незнакомому матросу, смеяться и болтать с кем попало и выглядеть бодрым, гибким, жизнерадостным, словно совесть у него чиста, как у ангела, и, куда бы он ни пошел, он был уверен, что встретит одних лишь друзей, как в этой жизни, так и в грядущей.

Пока он сидел закованный в карцере, мне не раз пришлось быть свидетелем, как кучки матросов обсуждали, каким образом они его проучат, когда он окажется на воле. Но стоило ему выйти из заточения, его бодрый, сердечный, уверенный тон, его учтивость, общительность и полнейшее бесстрашие сбили их с панталыку. Из неумолимого полицейского, бдительного и жестокого, он внезапно превратился в не преследующего никакой цели, ничем не занятого фланера, смотрящего сквозь пальцы на все нарушения судовых правил, готового смеяться и зубоскалить с любым. Тем не менее первое время матросы избегали его, но разве есть возможность устоять против чар сатаны, когда он предстает в образе джентльмена, ведет себя независимо, благовоспитан и откровенен. Хотя богобоязненная Маргарита у Гете ненавидит дьявола с рогами и хвостом, цепким, как гарпун, она улыбается и кивает обаятельному черту в лице такого вкрадчивого, прелестного, елейного и совершенно безвредного Мефистофеля. Но как бы там ни было, я относился к начальнику полиции со смешанным чувством отвращения, жалости, восхищения и чего-то противоположного неприязни. Что мог я испытывать к нему как не ненависть, если я думал о его поведении? Но я чувствовал к нему и жалость, ибо видел червя, непрерывно точащего его душу, несмотря на искусно наброшенную личину; я восхищался его героической выдержкой в столь неблагоприятной для него обстановке. А когда я думал о том, как произвольно Свод законов военного времени относит матроса к разряду злодеев и сколько нераскрытых преступлений прикрывает наш аристократический шканцевый тент, сколько цветущих ревизоров, украшений кают-компаний, пользовались защитой закона, чтобы бессовестно обманывать людей, я не мог не сказать себе: «Ладно, пусть этот человек законченный злодей, но он куда более несчастен, чем испорчен».

Кроме всего прочего, тщательное наблюдение за Блэндом убедило меня в том, что мерзавец он органичный и неисправимый, творящий зло так же естественно, как скот щиплет траву на пастбище, ибо злодеяния представлялись в нем лишь законным проявлением всей его дьявольской жизнедеятельности. Если подходить к нему френологически [207], у него не было души. Как же после этого удивляются, что черти безбожны? Так кого же винить, размышлял я, в том, что он вышел таким? Скажу прямо, я не беру на себя ответственности авторитетно заявить, что тот или иной матрос в день Страшного суда обязательно угодит в преисподнюю, а христианство научило меня, что в Последний день матросов судить будут не по Своду законов военного времени и вообще не по Своду законов Соединенных Штатов, но по непреложным законам, бесконечно превосходящим разумение досточтимого Совета коммодоров и начальников департаментов Морского ведомства.

Но хотя я буду поддерживать даже вора на корабле, чтобы его не схватили и не расправились с ним у трапа, если только это окажется в моих силах, памятуя, что Спаситель тоже висел когда-то между двумя разбойниками и обещал одному из них вечную жизнь, однако после полнейшего разоблачения злодея я не предоставил бы ему снова полной свободы тиранить матросов на всех трех палубах от носа до кормы. Но капитан Кларет это как раз и сделал, и, хотя то, что я собираюсь рассказать, может показаться невероятным, умолчать об этом не могу.

После того как начальник полиции поболтался среди матросов в течение нескольких недель, и только дни отделяли нас от конца плаванья, его вызвали к грот-мачте и при всем народе восстановили в прежней должности. Возможно, капитан Кларет читал «Мемуары» Видока и верил в старое правило: посади мошенника ловить другого мошенника. А то, возможно, он был человек очень чувствительного склада, весьма доступный чувству благодарности, и не мог оставить в беде человека, который, движимый одной только широтой своей натуры, преподнес ему за год до этого замечательную табакерку, изготовленную из кашалотова зуба с изящным серебряным шарниром, которой была весьма искусно придана форма кита; а также великолепную трость из драгоценного бразильского дерева с золотым набалдашником и золотой табличкой, украшенной именем капитана и местом и датой его рождения; под надписью было оставлено пустое место, предусмотрительно дававшее его наследникам возможность вписать и сведения о его кончине.

Было доподлинно известно, что за несколько месяцев до своего разжалования, начальник полиции презентовал эти предметы капитану с изъявлением своей любви и почтения, а последний их принял и редко съезжал на берег без этой трости и никакой другой табакеркой никогда не пользовался. Чувство приличия побудило бы иных капитанов возвратить эти подарки, когда щедрый даритель оказался недостойным того, чтобы о нем хранили память, но капитан Кларет был не из людей, способных наносить такую жгучую рану самолюбию какого-либо офицера, хотя давно установившиеся морские традиции приучили его при случае пороть людей без малейших колебаний.

Так вот, если бы капитан Кларет решил, что положение его обязывает отказываться от всяких подарков, преподносимых подчиненными, чувство благодарности не взяло бы верх над справедливостью. А так как многие подчиненные способны вызвать доброжелательство командиров кораблей и размягчить их совесть дружескими презентами, не лучше ли было бы для всякого командира корабля вдохновляться примером президента Соединенных Штатов, которому Маскатский султан [208] прислал в подарок несколько львов и арабских боевых коней. Зная, что господин его и повелитель — самодержавный американский народ запрещает ему принимать какие-либо дары от иноземных держав, президент передал оные аукционеру, и вырученная сумма была направлена в государственное казначейство. Таким же манером, когда капитан Кларет получил табакерку и трость, он мог бы принять их с величайшей благодарностью, а затем продать тому, кто больше бы за них дал, возможно, самому дарителю, который в этом случае закаялся бы соблазнять его презентами.

По возвращении домой Блэнду было выплачено полностью все его жалованье, в том числе и за тот промежуток времени, когда он был отстранен от должности. И он снова поступил на службу начальником полиции.

Так как больше к этому предмету нам возвращаться уже не придется, можно, забегая вперед, сказать, что в тот весьма короткий период — между восстановлением его в должности и окончательным расчетом у ревизора по прибытии в порт, начальник полиции вел себя в высшей степени осторожно, искусно лавируя между ослаблением дисциплины, способным возбудить неудовольствие офицеров, и неразумной строгостью, которая возродила бы с удесятеренной силой все старые обиды матросов, находившихся у него в зависимости.

Никогда еще не обнаруживал он столько таланта и такта, как в то время, когда он оказался в этом в высшей степени щекотливом положении. А для проявления самой изощренной ловкости оснований было более чем достаточно, ибо, после того как матросов распустили по домам, если бы и тогда они рассматривали его как врага, им ничего бы не стоило, как свободным и независимым гражданам устроить ему засаду где-нибудь на улице и жестоко расправиться с ним за все его беззакония, прошлые, настоящие и могущие быть в будущем. Не раз случалось, что начальника полиции хватала ночью доведенная до бешенства команда и проделывала с ним то, что проделал с собой Ориген, или что проделали с Абеляром его враги [209].

Но хотя, будучи доведенными до крайности, люди на военном корабле и способны на самую безумную жестокость, в обычное время они в высшей степени кротки и незлопамятны даже по отношению к тем, которые обращались с ними самым бессовестным образом. Многое можно было бы привести в подтверждение этого, но я воздержусь.

Этот рассказ о начальнике полиции лучше всего заключить красочным, кратким, крепким и всеобъемлющим, без единого упущения или недоговоренности определением, данным ему фор-марсовым старшиной: «Два конца и середина трехстрендной сволочи». Высказывалось также сомнение, можно ли было бы, прочесав преисподнюю частым гребнем, найти второго такого отъявленного гада.

XLV

Наши рекомендации